Но я про все это потом стал думать, после того как офицеры вывели нас ночью на дорогу и мы расстреляли транспорт грузовиков. Охрану мы закололи, а ящики разбили, и тогда один наш солдат, он старый, ему сорок пять лет, и он окончил два класса у миссионеров, сказал, что на ящиках было написано: „вакцина“, а вакцина — это лекарство, а нам ведь говорили, что там, в ящиках, на самом деле сидят русские с оружием, чтобы ворваться в деревни и забрать себе наших женщин. Кто-то стукнул офицеру о том, что старик разболтал молодым про вакцину, и его расстреляли и объяснили нам, что он был шпионом, а какой же он шпион, он ведь из соседней деревни! У него есть мать, жена и пятеро детей, разве такие люди могут быть шпионами?!
   …Октавио Гувейта то и дело прижимает к фиолетовой, сильной груди огромные кулаки, на глазах у него слезы.
   — А потом, — продолжает Октавио, — офицеры отобрали наиболее крепких из нас; они заставили танцевать наш танец вокруг копья, а этот танец надо исполнять обнаженным, так угодно богам, и они высмотрели самых ловких и крепких; нас отвели в другой лагерь, там, где живут люди Зеппа, это у них главный командир, он к ним часто прилетает, и там стояли чучела солдат в форме армии Джорджа Грисо. Нам сказали, что немцы будут учить нас „тихому бою“ с врагами. И они стали показывать нам, как надо прыгать на человека сзади, как вспарывать ему горло, выкалывать глаза и перебивать позвоночник.
   Про нас говорят, что мы жестокие, — какая неправда! Да, мы любим страшные танцы, да, мы любим песни войны, нашим предкам пришлось много воевать, чтобы сохранить жизнь потомкам, но я никогда не мог себе представить, что старые люди, эти самые наци Зеппа, их так все у нас называют, могут хохотать и веселиться, когда, поймав в капкан козу, они сдирали с нее шкуру… С живой… Они ее не убивали — связали и начали снимать шкуру, а она кричала, боже, как страшно она кричала, у меня до сих пор стоит в ушах этот вопль…
   Гувейта закуривает; затягивается он тяжело, с хрипом, натужно кашляет, тело его сотрясается — видно, что парень никогда раньше не держал в руках сигарету.
   — А Марио Огано?! Нам говорили, что он — „вождь нации“, что он делит с нами все тяготы жизни в джунглях. А я видел, что он заходил в свою маленькую палатку, где у него лежит солдатское одеяло на пальмовых листьях, а позже, когда тушили факелы, он перебирался в запретную зону, где живут его советники, и туда приводили самых красивых девушек, но больше их никто не видел; говорят, что их — после него — отдают охранникам, а те, побаловавшись с ними, топят их в реке, чтобы не было свидетелей.
   И тогда я с ужасом подумал: „Разве такие люди могут бороться за свободу? Разве дикие звери могут стать агнцами?“
   …А вчера нас подняли по тревоге и повели к дороге. Там шел еще один транспорт с русскими грузами. Нам сказали, что в ящиках — бомбы и автоматы и мы должны уничтожить все это, чтобы не дать армии Грисо. Я в ту ночь уже не стрелял. Но я видел, как стреляли и резали наши мальчишки, прошедшие школу у наци Зеппа. И я видел своими глазами, как девушка-переводчица, когда они схватили ее, кричала: „Это же все для ваших детей! Это же для детей!“
   Всех шоферов закололи, девушку изнасиловали, а потом прошили автоматными очередями, а когда стали громить ящики, то все увидели, что там — рулоны с ситцем, детские весы — в них кладут младенцев, которые еще не умеют ходить; наборы для врачей… И я сказал себе той ночью: „Все, я ухожу“. И я ушел, хотя знал, что у меня мало шансов пробиться сквозь посты, потому что их сейчас особенно много вдоль по границе. Офицеры говорили нам: „В ближайшие дни мы начнем выступление, чтобы покончить с Грисо“. Так вот, я хочу быть на этой стороне, и если мне доверят оружие, я стану стрелять в тех, кто „несет нам свободу“, потому что свобода не может быть кровавой, когда убивают женщин и смеются, разделывая живую козу.
   Октавио Гувейта замолчал, руки его бессильно опустились вдоль тела.
   — Если я напишу о перебежчике, — сказал я, — не называя его по имени, мне не поверят, Октавио. Вы согласны, если я назову вас? Или побоитесь?
   — Вы думаете о судьбе моих родных? — спросил Октавио. — Если бы они нашли их, то, конечно, всех бы убили. Но у меня есть только брат и дедушка, а они редко бывают в деревне, они ловят рыбу и продают ее в порту белым капитанам. Так что можете назвать мое имя. И если хотите, сфотографируйте меня. Да и потом, страх не может быть вечным, рано или поздно человек излечивается от страха. Я готов умереть за то, чтобы жить свободным и не чувствовать себя зверем, который ходит по земле затаившись и в каждом видит врага.
   …Западная пресса утверждает, что Огано не готовит вторжение.
   Я хотел бы, чтобы свидетельские показания Октавио Гувейта из деревни Жувейра были приобщены к „черной книге“ о готовящейся агрессии.
    Дмитрий Степанов, специальный корреспондент».

Славин

   Пилар протянула стакан:
   — Знаете, как у нас называют джин?
   — У кого это «у нас», — посмотрев на Глэбба, спросил Славин. — Вы имеете в виду фирму или местность?
   — Я имею в виду Испанию.
   — У вас джин называют «хинеброй», я прав?
   — Вит прекрасно разговаривает по-испански, — сказал Глэбб. — Как и все разведчики, он великолепно владеет иностранными языками.
   — Джону это лучше знать. Иначе, видимо, трудно работать: попробуй в Гонконге прожить без китайского — сразу провалишься. Вы никогда не жили в Гонконге, Пилар?
   — А вы? — спросил Глэбб, рассмеявшись слишком уж громко. — Вы, верно, жили всюду, Вит?
   — Нет, меня не пустили, не дали визы. Я указал, что еду туда по делу некоего Шанца, он, по-моему, работал там в сфере бизнеса, но Пекин нажал на местные власти, меня завернули…
   Пилар быстро глянула на Глэбба — лицо ее было по-прежнему улыбчивым, красивым, но в глазах появилась тревога; зрачки расширились, и поэтому казалось, что она плохо видит, вот-вот достанет из маленькой кожаной сумочки очки в тонкой золотой оправе.
   — Как интересно, — сказал Глэбб. — Но вы, наверное, описали этот свой вояж в русской прессе?
   — Тема — не журналистская. Ее нельзя пропустить через газету. Это скорее роман. Вы любите авантюрные романы, Пилар?
   — Я люблю авантюрные романы, — медленно ответила женщина и снова посмотрела на Глэбба.
   — Она любит фильмы. Про Бонда, — помог ей Глэбб. — Про русских шпионов, которые вот-вот победят, но в конце концов проигрывают, потому что мы сильнее.
   — «Мы»? — снова усмехнулся Славин. — Я не знал, что ваша торговая фирма связана с английской разведкой. Знаете, если бы я был режиссером, я бы снял фильм. Не то чтобы снял, а скорее доснял. Я бы подснял к «Из России с любовью» только один кадр: после того как счастливый Бонд увез нашу шифровальщицу в Лондон, на экране появляется титр: «Операция внедрения прошла успешно, приступаю к работе, Катя Иванова».
   — Сейчас придет Пол Дик, продайте ему этот сюжет, но не продешевите, Вит; меньше тысячи это не стоит.
   Пилар отпила глоток тинто и, неотрывно глядя в глаза Славина, заметила:
   — Ты временами бываешь плохим коммерсантом, Джон. Такой сюжет — поскольку я немножко знаю мир искусств — стоит не менее ста тысяч. Сразу же. На месте.
   — Платите, — сказал Славин. — Я согласен.
   — Может быть, в Штатах уплатят больше, — перестав смеяться, сказал Глэбб. — Я говорю серьезно, я готов снестись с Голливудом немедленно, у нас хорошая связь.
   — Вы убеждены, что вашей рекомендации достаточно? — спросил Славин.
   — Убежден.
   — Что — писали сценарии?
   Глэбб ударил себя по ляжкам, согнулся — выказал, как ему стало смешно, — а потом снова сделался обычным, открытым и веселым Джоном.
   — Ну вас к черту, Вит! Не надо так потешаться над неискушенными в искусстве коммерсантами.
   — Виталий — очень красивое имя, — сказала Пилар. — Как Витторе в итальянском.
   — Похоже на немецкого Вильгельма, — заметил Славин. — Правда, разные смыслы заложены.
   — Я, между прочим, встречал Шанца в Гонконге, Вит. Седой старик с синим носом, да?
   — Нос у него посинел к старости. Когда ему было тридцать, нос у него был вполне пристойный, ему ж нельзя было пить, он работал в гестапо, там не держали пьяниц — серьезная контора…
 
   Пол Дик пришел трезвый. Он хмуро поздоровался с мужчинами, дал поцеловать себя Пилар, от виски отказался:
   — Не буду. Сегодня и завтра не буду.
   — Что так? — спросил Славин.
   — Готовлю хороший удар против вас, Вит.
   — Стоит ли?
   — Стоит. Играть надо чисто.
   — Согласен, — сказал Славин. — С этим согласен абсолютно. Я, между прочим, накопил несколько интересных историй, связанных с нечистой игрой, могу продать.
   — Я пропился. Куплю в долг.
   — Ладно. Подожду. Так вот, я начал рассказывать о Гонконге, про тамошнюю мафию…
   — Нет, нет, — сказал Глэбб, — лучше вы продайте Полу сюжет про Бонда! Ты не представляешь себе, Пол, как это остроумно и зло! Я восхищаюсь Витом. Представляешь, фильм кончается тем, что девочка, которую увез Бонд, ну помнишь, эта чекистка, шлет в центр шифровку из Лондона: «Операция внедрения прошла успешно, легализовалась, приступаю к исполнению служебных обязанностей». Здорово, а?!
   — Про служебные обязанности у нас говорят, — заметил Славин, — когда человек погиб, выполняя долг…
   Дик хмуро посмотрел на Славина:
   — Зловещий, между прочим, сюжет. Напоминает правду.
   — Не мы придумали Бонда, который гробит наших людей, Пол, не мы сделали из него героя — человека, который лихо щелкает русских.
   — Ладно, рассказывайте ваш сюжет.
   — Нет, сколько уплатите за этот, про Бонда? Джон предложил сто тысяч.
   — Это я предложила сто тысяч, Вит, вы ошиблись.
   — Покажите мне таких продюсеров, — впервые за весь разговор хмыкнул Пол Дик, — я заработаю десяток миллионов в неделю, семьдесят процентов — вам, о'кэй? Ну, рассказывайте. Было бы прекрасно, окажись ваш сюжет не столь гонконгским, сколько луисбургским, — судьба Зотова занимает меня почти так же, как вас. Сначала один русский сыграл в ящик, потом другой, не слишком ли много за неделю, а?
   — Не было бы третьего? — вопрошающе глянув на Глэбба, сказал Славин. — Так вот. Помните, в Нюрнберге проходил по делам СС некто Вильгельм Шанц?
   — Не помню.
   — Мы, американцы, нация без памяти, — заметил Глэбб. — Тяжелая память мешает жизни, она подобно болячкам на ранах — гноится…
   — Если бы мы потеряли двадцать миллионов, память была такой же, — заметил Пол. — Я не помню Шанца, наверное, это из палачей низкого ранга?
   — Да. Экзекутор. Мы доказали его участие в сорока семи ликвидациях…
   — Что такое «ликвидация»? — спросила Пилар. — Если про жестокость, то не надо, Вит, и так слишком много горького в мире…
   — «Ликвидация» у них означала поголовное уничтожение жителей деревни или городка, начиная с младенцев и кончая больными.
   — Это во время борьбы против партизан? — спросил Глэбб.
   — А что — это служит оправданием? — Славин подвинул свой стакан Пилар, и она сразу же налила ему джина.
   — Можно, я положу лед рукой? — спросила она.
   — Конечно, — ответил Славин, продолжая смотреть в глаза Глэббу. — Так что же, Джон, борьба с партизанами может служить оправданием такого рода ликвидаций?
   — Ну, конечно, нет, Вит. Я уточнял — всего лишь. Зверства наци отвратительны.
   — Так вот, мы изобличили этого самого Шанца; он жил в Канаде, но его нам не выдали, и он исчез. А потом проклюнулся в Гонконге, с американским уже паспортом…
   — Да нет же, — поморщился Глэбб. — По-моему, он там подвизался с каким-то никарагуанским или гаитянским картоном. Я убежден, что он не стал гражданином Штатов.
   — Да? Ну что ж… Это хорошо… Так вот, когда в Гонконге, лет десять назад, случился скандал — на аэродроме захватили группу китайских мафиози с героином, — этот самый Шанц организовал бегство из города какой-то португалки или испанки, кажется Кармен, такой же красивой, как наша очаровательная Пилар, и угрохал того человека, который взял на себя вину. Он и мистер Лао, нет, Джон?
   — Почему вы меня спрашиваете об этом?
   — Ты же работал в Гонконге, — пожал плечами Пол. — Поэтому он и спрашивает.
   — Я там работал наездом, несколько недель, чисто коммивояжерский бизнес.
   — Тогда понятно, — сказал Славин. — И конечно, вы не знали тамошнего представителя ЦРУ, он же был замешан в скандале, его как-то погасили, этот скандал, но угли тлеют, Джон, угли тлеют. Как, Пол, интересно раздуть эти угли?
   — Как вам сказать… Кое-что есть, но для настоящего скандала маловато…
   Глэбб снова громко рассмеялся, хотя лицо его — Славин это видел — было напряженно до предела.
   — В нашей стране популярны суперскандалы, Вит. То, что вы рассказали, — будни, скучная пародия на «Крестного отца».
   — Что значит суперскандал? — спросил Славин.
   — Когда алкоголичка жена, — ответил Пол, — когда муж — гомосексуалист и понуждает сестру к сожительству с выгодными ему людьми, когда у миллионера сын вступает в компартию, когда взятка превышает сто тысяч баков — это куда ни шло. Лучше бы всего, правда, что-нибудь про шашни президента с концернами — это проходит, это нравится соперникам, особенно потенциальным.
   — Жена есть, — ответил Славин, обернувшись к Джону. — В этой истории есть жена. Наркоманка. Состоит в кровном родстве с мужем — попросту его племянница. Дочь нациста. Сама была участником дела. Как?
   — Давайте имена, — ответил Дик. — Это я распишу так, что дым поднимется, и сделаю на этом не столько деньги, сколько имя — меня ведь забыли, у нас забывают тех, кто дрался с наци, сейчас помнят тех, кто бичует безнравственность такого рода, о которой рассказали вы. Вступаю в дело, не интригуйте.
   Славин обнял Глэбба за плечо, шепнул ему:
   — Поинтригуем, Джон? Или откроем частькарт?
   Пилар сделала большой глоток вина и ответила:
   — Я бы на вашем месте чуть-чуть поинтриговала.
   — Согласен. Теперь слово за Полом — что он знает о Зотове? Меня в госпиталь не пустили и во встрече отказали. Давайте-ка, Пол, вашу версию, а я ее потом подкомментирую, нет?
   — Слушайте, Вит, с этим русским пока все не понятно, меня…
   — Вам непростительно, — перебил Славин, — говорить «с этим русским».
   — Как у вас это называют? «Великодержавным шовинизмом»? — улыбнулся Пол. — Не сердитесь, у меня плохо с произношением русских фамилий.
   — Никогда не признавайтесь в этом, Пол, вас обвинят в низком профессионализме, газетчик должен знать имена своих противников — даже если они трудно произносимы. Мы, например, хорошо помним имена наших врагов.
   — Я не считаю Зотова противником, — сказала Пилар. — Он просто выполнял свой долг.
   — Кем это доказано? — Глэбб пожал плечами. — Мы живем не в тоталитарной системе, его вину надо подтвердить уликами. Передатчик — это не улика. Вполне могли подбросить.
   — Верно, — согласился Славин. — Сегодняшняя «Ньюс» написала об этом деле вашими словами.
   — Да? — удивился Глэбб. — Что ж, молодцы, я, признаться, не читал.
   — А это что? — Пол кивнул на «Ньюс», лежавшую на столе; комментарий о Зотове был подчеркнут красным карандашом.
   — Это читала я, — ответила Пилар. — Я обеспокоена судьбой Зотова и готова сделать все, чтобы ему помочь.
   — Но как? — спросил Глэбб. — Я тоже готов помочь ему. Как?
   — Очень просто, — ответил Славин. — Найти тех, кто устроил налет на его квартиру.
   — И отыскать тех, кто ломанул сейф у Лоренса, — усмехнулся Пол Дик.
   — Пол, — укоризненно сказал Глэбб, — это не по-джентльменски.
   — Это по-джентльменски, потому что он согласился говорить со мною, и я уже отправил корреспонденцию в свои газеты:
   «„Красота — как символ-надежности“; об этом подумал я, когда увидел работу группы гангстеров в апартаментах „Интернэйшнл телефоник“ — они охотились за именами „надежных друзей“ той фирмы, которая сумела построить надежный мост связи между Штатами и группой Пиночета, когда он еще не был диктатором, а принимал парады, стоя рядом с доктором Альенде».
   — Беру, — сказал Славин. — Прекрасная шапка, Пол.
   — У русских плохо со свободно конвертируемой валютой, — заметил Глэбб. — Вы — исключение, Вит?
   — Просто я держу контрастную диету, с одним голодным днем в неделю — экономия в чистом виде.
   Пилар и Глэбб переглянулись.
   — Увлекаетесь йогой? — спросила Пилар. — Я могу дать вам литературу, у меня есть много книг на русском.
   — Йогой увлекаюсь, за книги спасибо, утащу с радостью. Кстати, Пол, вы не знаете, это тот Лоренс, который отказался отвечать по ряду пунктов конгрессу о путче в Сантьяго?
   — Тот.
   — Резидент ЦРУ?
   — Спросите об этом меня, ребята, — сказал Глэбб, — все-таки мы с ним дружны много лет. Он такой же человек ЦРУ, как я — агент гестапо.
   — А вот интересно, — задумчиво попивая джин, сказал Славин, — если бы Пол смог получить документы о том, что работник ЦРУ связан с нацистами — как старыми, так и новыми, это можно было бы обыграть в прессе?
   — Когда пресса дралась с ЦРУ, — ответил Пол, — она мечтала получить нечто подобное — это нокаут, Вит, но…
   — Я занимался боксом, я знаю, как бить, я готов научить вас методу.
   — Вот так вербуют доверчивую свободную прессу, — снова рассмеялся Глэбб, и глаза его собрались узкими щелочками.
   — Вит, я хочу показать вам мою гордость, — сказала Пилар, — пойдемте.
   — А мне вы не хотите показать свою гордость, гвапенья? — спросил Пол.
   — Когда чем-то гордятся по-настоящему — гордятся тайно, — ответил Глэбб.
   — Хорошая фраза, — сказал Славин. — Фраза человека, который умел побеждать.
   Пилар взяла его за руку, повела за собой по винтовой лестнице вверх, на второй этаж. Там, в комнате со стеклянной крышей, с большой тахтой, укрытой шкурой тигра, стены были увешаны иконами — все до одной реставрированы, много золота и четко выписанных глаз.
   — Как? — спросила Пилар. — Невероятно, да? Семнадцатый век, север России, той, которая имела выход к морю, то есть к свободе…
   — Где реставрировали? Здесь?
   — Нет.
   — Вас расстроить или лучше солгать?
   — Я всегда, Вит, любила выслушивать правду. До конца. Всю. Тогда и я готова сказать правду.
   — Всю?
   — Зависит от вас.
   — Только от меня?
   — Я не жена и не клерк, у меня есть собственное дело, Вит, поэтому я пользуюсь главным благом жизни — я независима. Я очень ценю это благо, потому что пришла к нему из подвала, ступая по облеванным ступенькам… Говорите правду.
   — Хорошо. Семнадцатый век в нашей иконописи отличим немедленно, и не столько манерою письма, сколько формой доски. Доска обязана быть дугообразной, выпуклой, сбитой из трех клиньев. У вас только одна икона подлинная, Пилар, все остальное — вы хотели правды — подделка. Но я никому не скажу об этом, я умею хранить секреты.
   — Вы не очень-то хранили чужие секреты, когда говорили о Шанце.
   — А разве это чей-то секрет?
   — Вит, чего вы добиваетесь?
   — Правды.
   — Это ответ русского. Я стала американкой, я привыкла к точности вопроса, конкретике задачи, товарной цене, сроку и форме гарантии.
   Славин взял женщину за руку, поцеловал ее, спросил:
   — Вы сейчас живете по американскому дипломатическому паспорту? Или остался один из прежних?
   — Вит, вы не ответили на мой вопрос…
   — Видимо, вопрос, как зовут «надежного друга фирмы» Лоренса, более удобно задать Полу?
   — Но ведь задали его вы.
   — Повторите мою фразу, Пилар, и вы согласитесь, что я такого вопроса не задавал. Я ведь фантазер. Человек, увлекающийся журналистикой, обязан быть фантазером.
   — Если я отвечу на этот вопрос, вы не станете отвечать на вопросы Пола?
   — Нет, положительно вы любите авантюрные романы, Пилар. Я боюсь за вас. Я не хочу, чтобы вы испытали хоть какое-то неудобство во время подъема по лестнице. Вообще-то джентльмен должен быть рядом с женщиной во время такого рода маршрута, нет? Мужчина с крепкими мускулами и головой, работающий по-американски: гарантии, точность, деловитость.
   — Хорошо, сейчас я позову Джона, — сказала Пилар.
   — Я здесь, девочка, — усмехнулся Глэбб.
   Он стоял около гладкой стены, невидимая дверь за ним медленно закрывалась.
   — Я бы хотел послушать гонконгскую историю мистера Славина еще раз, более подробно, с глазу на глаз.

Константинов

   Константинов и лейтенант Дронов сидели в доме, напротив окон той как раз комнаты, где Дубов и «Оля-живая» (так жутковато он определил ее для себя) говорили о чем-то. Константинов видел близко и явственно лицо Сергея Дмитриевича, сильное, резко рубленное, волевое; пытался понять, чему так весело смеется девушка — Дубов говорил редко; взрослый мужчина, ученый, политик; тщательно следит за одеждой, элегантен; машину красиво водит, одевает лайковые перчатки, чтобы лучше чувствовать руль; заказывая коньяк, просит, чтобы принесли «КВ», обязательно грузинский («они же арийцы, их требовательность к прекрасному лишена торгового интереса, как у других народов»); легко и красиво переводит песни англичан, испанцев, португальцев; любит чуть устало, очень спокойно, не то что мальчики, те вечно испуганы и толка не знают; достойно выслушивает тосты, которые произносят в его честь друзья в Пицунде и Сухуми; «алаверды» говорит неторопливо, чуть копируя манеру старого грузина.
   «Молодец Алябрик, — подумал вдруг Константинов о бармене в Пицунде. — Парень обладает чувственной интуицией. „Этот Дубов слишком показушно мочит рога и вешает аксельбанты по веткам“, — сказал он, когда контрразведчики опрашивали — неторопливо, отстраненно — всех тех, с кем Дубов встречался. „А что значит „мочить рога“, Алябрик?“ — „Неужели не понятно? Выражение из жаргона абхазских Кара Леоне, что означает „пыжиться“. Можно перевести — „драться“, но драться плохо, показушно, с излишней страховкой. „Аксельбанты по веткам“ для того и вывешивают, чтобы сбивать с толку мишурой, у нас же на нее клюют».
   Константинов удивился, когда Проскурин пренебрежительно хмыкнул, прочитав эти строки, отчеркнутые Константиновым в рапорте Абхазского КГБ.
   «Впрочем, — подумал он, — я не вправе сердиться на Проскурина, каждый человек, как машина, обладает неким определяющим качеством: „Жигули“ — приемистость, „ГАЗ“ — проходимость, „Волга“ — устойчивость, „Чайка“ — надежность».
   Константинов вспомнил слова одного своего знакомца — тот пошутил как-то, копируя бюрократа: «„Чайка“ над „Волгой“ летает».
   «Занятно, — продолжал думать он, — у меня отсутствуют качества Проскурина — упереться лбом и жать; я привык полагаться не только на логику, но и на свои чувствования; это очень сильно у женщин: надобно только корректировать их чувствования, они страдают чрезмерной эмоциональностью, а потому чаще ведут к проигрышу, приходится отрабатывать назад, это бьет самолюбие, а человек с битым самолюбием — сломанный человек. Но ведь и без таких, как Проскурин, нельзя. Линию нарабатываешь в процессе движения. „Рыскание“, то есть постоянное отклонение от прямой, отличает движение самолета и теплохода — на этом-то и построен принцип автопилота; не будь ошибок, что поправлять?»
   — Куда это он? — спросил лейтенант Дронов шепотом.
   Константинов усмехнулся:
   — Вы ж через улицу от него, что шепчете?
   — Тренирую осторожность, товарищ генерал.
   — Так не тренируют. Осторожность заключается в том, чтобы спокойно говорить там, где нужно, и шептать беззвучно, когда этого требуют обстоятельства. А то вы так натренируетесь, что станете испуганным человеком; в глазах — постоянная напряженность; движения скованы; реплики заучены; с вами тогда люди ЦРУ будут раскланиваться издалека, на перекрестке, что называется, картуз снимать. Кто сегодня смотрит за его машиной? Он сейчас, видимо, повезет Ольгу…
   — Это странно, товарищ генерал, она ж последние дни ночует у него, за кефиром ему утром бегает. А машину его водят Куровлев и Пшеничников. Верно, глядите, уходят.
   Как только Дубов и Ольга вышли из квартиры, зазвонил телефон.
   — Наверное, Коновалов, — сказал Константинов. — Попросите — пусть держат нас в курсе постоянно. Теперь вот что, лейтенант… В вашем рапорте было сказано, что никаких записных книжек в столе у Дубова не было, никаких рукописей, ничего, словом, машинописного, что хоть как-то напоминало бы диссертацию?
   — Ничего, товарищ генерал.
   — И фотографий тоже не было?
   — Никаких, товарищ генерал.
   — Слушайте, а где он держит свою «Волгу»?
   — Во дворе, я ж на плане указал.
   — А зимою?
   — Не знаю.
   — Гаража у него нет?
   — Этого я не выяснял.
   — А он не платит по счетам за кооперативный гараж?
   — Может, перепроверить?
   — Не надо. Опасно наследить — вы же сами рассказывали, как он осматривает комнату, когда возвращается.