цели— понимаешь? Бональд занятно пугал общество: «Если вы уничтожите дворянство, тогда стремление энергичного плебея к обогащению не будет иметь ни цели, ни предела; целью будет богатство — само по себе. Тогда-то и появится аристократия. Аристократия, но не знать».
   Степанов слушал с интересом, даже окрошку отодвинул.
   — Да ты ешь, Митя, ешь, — вздохнул Славин. — У литератора должен быть волчий аппетит.
   — Если у литератора волчий аппетит, значит, он работает на бюро пропаганды, читает свои стихи и рассказы, а с писанием завязал. Знаешь, когда я в Испании рассказал коллегам, что у нас писателю платят за выступление, посылают в творческие командировки и дают бесплатные путевки в дома творчества, мне не поверили: «Красный ведет пропаганду, такого не может быть»… Так-то вот… Писатель должен страдать язвой, Виталий, мучиться от сердечной недостаточности и геморроя, тогда только он сможет оценить каторжную радость творчества.
   — Я недавно с одним художником разговаривал, интереснейший парень, злющий, все крушит, как слон в лавке. Реставратор, иконами занимается… Мне, понимаешь, подарили иконопись на день рождения, и надо было ее реставрировать. Пришел художник, посмотрел, повздыхал, унес к себе и сделал блистательно. Я ему говорю, спасибо, мол, а почему бы вам иконописью не заняться, а он на дыбы, аж ощетинился: «Без веры нет иконописи». Как ты отнесешься к такому пассажу?
   — Ерунду он порет, этот реставратор. Иконопись — наше Возрождение. У нас была своя великая живопись — иконы. К ним так и следует относиться — национальное искусство. Вера, мне кажется, играла здесь подчиненную роль. В ту пору национальная идея была духом художников, потому как жили мы под игом. Отсюда, кстати говоря, особая роль русских монастырей. Они отличались от монастырей других стран своей исключительной ролью в сохранении национальной культуры.
   — Не обрушивайся в национальный мистицизм, Митя, — снова усмехнулся Славин. — Слушай, кто эта женщина?
   Степанов обернулся — высокая, большеглазая девушка стояла возле стойки и, обжигаясь, пила кофе из маленькой чашки, украшенной золотым вензелем «ЦДЛ».
   — Не знаю.
   — Красива, а?
   — Очень.
   — Как думаешь, сколько ей лет?
   — Сейчас молодые вневозрастны. Это мы, пятидесятилетние, сразу очевидны — брюхо, лысина, усталость в глазах, а эти…
   — Завидуешь?
   — Да.
   — А я — нет. Я горжусь возрастом. Прожить полвека — что орден получить, право… Так какая же разница между нашими монастырями и чужими?
   — Пространственная. В Италии один монастырь отделен от другого на полста километров — как максимум. Наши — на тысячи удалены друг от друга, но хранили в себе ядро общенациональной идеи, некое состояние духа.
   — По марксизму всегда пятерку получал?
   — Всегда.
   — Я тоже, только с тобою не согласен.
   — Отчего так?
   — Состояние — это слишком расплывчато. Состояние какого класса? Региона? Армии? Чиновничества? Крестьянства? Нельзя же все одной «миррой» мазать. Состояние Пугачева, Екатерины, пушкинского Гринева? Единая национальная идея всегда служит во благо какой-то одной группе, Митя, властвующей группе.
   — Мы с тобой возвращаемся к проблеме схимы. Властвование, или, говоря иначе, ограничение, приложимое к понятию общества, служит гарантом государственности.
   — А я разве спорю? Только я спрашиваю — какой государственности? Монархия пала — я имею в виду не только нашу — благодаря собственной слабости, хотя ведь тоже являла собою государственность. Наша свобода родилась на руинах вековой государственной идеи, замешанной на духе национальной исключительности. Да, да, так именно! Инородцев-то в пух и прах костили. Ты говоришь, иконопись — следствие абсолютного покоя, ясности цели. Это — кризисный период, когда было нашествие, но ведь пики искусства — заметь себе — рождены состоянием переходным, длительным; война порождает блистательное искусство плаката; философия не может родиться под грохот канонады. Война — это желание выжить, чтобы продолжить бой завтра, мир — это когда живут, чтобы думать. Ум — основа индивидуальности, поскольку именно он создает личность. Просто-напросто Россия поры Рублева и Феофана Грека дала миру больше индивидуальностей, чем в последующие времена, видимо, в этом отгадка. И смешно требовать от природы, чтобы она все делила поровну. Я, знаешь, со стороны смотрю на наше кино: все от него требуют шедевров — вынь, не греши! А ведь это смешно! Когда кино было в новинку, родились Чаплин, Эйзенштейн, Клер, Васильевы, Довженко, Хичхок, но ведь потом оно стало бытом, оно же теперь телевизором стало, Митя! Значит, надо ждать нового накопления неведомых качеств — тогда-то и свершится новая революция в кино. И потом: даже в начале кино дало двадцать, ну тридцать шедевров, а ведь сейчас это индустрия, поток, план! Как же от потока требовать качеств Ренессанса? Надо отойти в сторону, поглядеть со стороны, и тогда поймешь, что и сейчас есть Годар, Курасава, Крамер, Феллини, Питер Устинов, Антониони, Абуладзе, Никита Михалков, наконец. И — хватит! Нельзя больше, и так слишком щедро!
   — Ты что опровергаешь, понять не могу?
   — Ты не можешь понять, оттого что на себя настроен. Слушай, а кто этот старик?
   — Наш вахтер, дядя Миня.
   — У него лицо Христа.
   — А он и есть. Раньше на бегах, кстати, играл.
   — Значит, и ты не отчаивайся — путь к святости лежит через грех… Мороженым угостишь?
   — Угощу.
   Степанов обернулся, поискал глазами официантку Беллочку; в это время в маленький зал, переоборудованный из веранды, заглянул администратор.
   — Тут нет товарища Славина? — спросил он. — Срочно зовут к телефону.
   — Мороженое не получится, — сказал Славин. — Будь здоров, Митяй.

Константинов

   Константинов сострадающе посмотрел на вошедшего Славина и сказал утвердительно:
   — Костите за то, что я раскопал вас?
   — Конечно.
   — Не сердитесь. Вот, почитайте-ка, — Константинов протянул письмо из Луисбурга. — Пришло только что.
   — Сигнал о предстоящей высадке инопланетян в район военного объекта? — усмехнулся Славин, доставая очки. — Или данные о похолодании на солнце?
   — При вашей приверженности глобальным схемам это сообщение не представляет интереса…
   Славин, стремительно прочитав письмо, поднял глаза; кожа на лысой, яйцеобразной голове собралась морщинками на макушке, что бывало в моменты острые, когда надо было принимать немедленное решение.
   Посмотрел на Константинова вопрошающе.
   — Вслух, — сказал тот. — Давайте-ка я прочитаю еще раз — вслух.
   Константинов медленно надел очки в толстой оправе; лицо его — как ни странно — сделалось еще более молодым (когда ему далигенерала, ветераны шутили: «Сорок пять лет — не генеральский возраст по нынешнему времени, мальчик еще, это только в наши годы звезду давали в тридцать»); начал читать:
   «В декабре прошлого года в номери „Хилтона“ в Луисбурге два американа, один из которых есть Джон, договаривалися с русским, как вести работу и передавать сведения про какого-то „соседа“. У русского рожа сытая и говорит он хорошо по-португальски и по-английскому, сука е…. Пусть погибну за это письмо, но молчать дальше мочи нет».
   Константинов посмотрел на Славина — в глазах у него метался смех.
   — Ну, — заключил он, — вы готовы к комментарию, Виталий Всеволодович?
   — Писал русский — это очевидно.
   — В чем вы узрели очевидность?
   — Хорошо определена «сука».
   — Вы считаете, что ЦРУ — если они затеяли какую-то игру — не могло обратиться за консультацией к филологам?
   Славин хмыкнул:
   — Те, кто готовит переиздание «Толкового словаря» Даля, избегают контактов: боятся ОБХСС — каждый том на черном рынке стоит сто рублей. А почему вы так веселитесь?
   — Заметно?
   — Да.
   — Я веселюсь оттого, что решил рискнуть.
   — Чем?
   Константинов подвинул лист бумаги, вывел жирную единицу, обвел ее кружком, поднял глаза на Славина:
   — Давайте начнем с самого начала… Идут радиопередачи на Москву неустановленному агенту, идут часто, в последнее время — особенно часто. Расшифровке, понятное дело, не поддаются. Предположения нашего Панова так и остаются предположениями, не более того, читать мы их не можем. Спросим, однако, себя: где сейчас наиболее горячая точка в мире?
   — Пожалуй, Нагония, нет?
   — Согласен. Теперь допустим, что это письмо — не игра, не попытка скомпрометировать кого-то из наших людей, работающих в Луисбурге, тогда зададим себе еще один вопрос: где наиболее сильные позиции ЦРУ в Африке?
   — Именно в Луисбурге.
   Константинов повторил:
   — В Луисбурге, совершенно верно. А в скольких километрах от границы с Нагонией находится Луисбург?
   — В семидесяти.
   — Так.
   Константинов написал цифру «два» и обвел ее еще более жирной чертой.
   — Теперь давайте рассмотрим третью позицию, — сказал он. — Допустим, что все убыстряющаяся лихорадочностьрадиограмм из европейского разведцентра ЦРУ связана с обострением ситуации в Нагонии. Допустим, ладно?
   — Допустим, — согласился Славин.
   — Значит, если мы решим рискнуть и остановимся на том, что ЦРУ интересует не столько Луисбург, сколько «сосед», то есть Нагония, то, следовательно, они там затевают нечто сугубо серьезное?
   — Я пойду на такого рода допуск, хотя согласен, риск в таком умопостроении имеет место быть.
   — Уговорились. Рискуем, останавливаемся на версии, что ЦРУ готовит нечто в Нагонии и поэтому так теребит своего агента в Москве. В Нагонии раньше стояли баллистические ракеты с ядерными боеголовками, направленные на нас с вами. Теперь их нет там. Потеря Нагонии для американцев, таким образом, удар сокрушительный. Они, полагаю, готовы на все, чтобы вернуть Нагонию.
   Константинов смотрел на Славина внимательно, выжидающе, и в его глазах улыбки уже не было.
   — Теперь надо думать, что же они готовят в Нагонии? — сказал Славин.
   — А я поначалу думаю об уровнеагента ЦРУ. Вы понимаете, каковего уровень, если он задействован ЦРУ в связи с их внешнеполитической акцией? Вы же понимаете всю серьезность их «африканского удара». Очередная попытка ястребов рассорить американцев с нами, помешать разрядке, создать новый кризис, поставить мир на грань катастрофы. Кому это выгодно? Американцам? Нет. Нам? Тем более. Военным промышленникам? Да. ЦРУ? Бесспорно. Значит, следуя такого рода допуску, автор письма из Луисбурга прав. Значит, ЦРУ начинает своюочередную операцию? Значит, ЦРУ завербовало кого-то из наших в «Хилтоне»? И этот человек имеет доступ к секретным документам? Где?
   Константинов достал из кармана пиджака сигару, снял целлофан, медленно, смакуя, раскурил ее и, сделав тяжелую горько-сладкую затяжку, заключил:
   — Следовательно, надобно решить вопрос: на чем мы сможем поймать шпиона? На сборе информации? Или на передаче ее? Работает сеть? Или шпион действует в одиночку?
   — Видимо, стоит начать с проверки тех, кто работает в Луисбурге?
   — Но если допустить сеть, то следует проверить и тех, кто работал там раньше. А потом отбросить всех, кто не имеет доступа к особо секретным документам. И сосредоточиться на людях, которые много знают— и здесь и там.
   — Но радиограммы идут на Москву, Константин Иванович. Какой смысл отправлять сюда радиограммы, если их агент сидит в Луисбурге?
   — Значит, вы исключаете версию сети? Допустим, что наметку информации ЦРУ получает в Луисбурге, а подтверждения требует от своего человека в Москве. Такую возможность вы отвергаете?
   — Нет, — ответил Славин задумчиво, — не отвергаю.
   Константинов снял трубку, набрал номер телефона генерал-лейтенанта Федорова.
   — Петр Георгиевич, — сказал он, — мы тут со Славиным сидим над новой радиограммой. И письмом. Занятным письмом. Доложить в понедельник или… Хорошо. Ждем.
   Константинов положил трубку:
   — «Пэ Гэ» выезжает с дачи. Вызывайте ваших людей, будем готовить предложения. Есть все основания для возбуждения уголовного дела. Согласуйте с прокуратурой. Пока все.

Константинов

   За завтраком Лида, жена Константинова, посмотрела на него вопрошающе и чуть обиженно — после того уж, как он созвонился со Славиным и назначил время на корте: семь сорок пять.
   Заметив, какЛида поднялась со стула, Константинов улыбнулся ей ласково, чуть иронично, с тем изначальным пониманием «что есть что», которое подчас злит, но всегда понуждает относиться друг к другу уважительно, не соскальзывая в бытовщину, убивающую любовь в браке.
   Лида принесла кофе, подвинула мужу сыр.
   — Хочешь печенья? У нас есть «Овсяное»…
   — Ни в коем случае. Сколько в нем калорий? Много. А я не вправе обижать тебя ранним ожирением.
   — Ранним? — она улыбнулась. — Что будет с человечеством, когда средняя продолжительность жизни приблизится к двумстам годам?
   Константинов допил кофе, отставил чашку; Лида поняла, что он сейчас собирается— за двадцать лет, прожитых вместе, человека узнаешь — не по слову даже, а по его предтече.
   Он, в свою очередь, тоже понял, что она сейчас поднимется, положил поэтому руку на ее пальцы и сказал:
   — Я помню. Ты станешь записывать или запомнишь?
   — Неужели успел?
   — Конечно. Так вот, Лидуша, рукопись никуда не годится. Это — унылая литература, а, как говорили великие, любая литература имеет право на существование, кроме скучной.
   — Это азбука, Костя, я обратилась к тебе, чтобы ты помог мне мотивировать отказ.
   — А ты вправе отказать ему?
   — То есть? Конечно, вправе.
   — Это очень плохо, если «конечно». Я, признаться, боюсь такого рода неограниченной власти редактора. А что, коли твой автор повесится? Или ты не разглядела гения?
   — Мы же смотрели вдвоем.
   — Я — дилетант. Читатель.
   — Самая, кстати, трудная профессия. И потом, нынешний читатель куда честнее некоторых критиков. Те пытаются угадать, кого похвалить, а кого лягнуть, но угадывают не в читальных залах и книжных магазинах, а…
   — Очень плохо.
   — Костя, родной, я лучше тебя знаю, как это плохо, поэтому и попросила тебя прочесть эту рукопись.
   Константинов пожал плечами:
   — Каноническая схема, а не литература; плохой директор, хороший парторг; новатор, которого поначалу затюкали, а потом орден дали, один пьяница на весь цех… Зачем врать-то? Будь в каждом цеху только один пьяница, я бы в церкви свечки ставил. Всякое желание понравиться — кому бы то ни было — есть форма неискренности. А потом спохватимся, начнем ахать: «Откуда появились новые лакировщики?!» Разве кто-либо понуждал твоего автора писать ложь? Расталкивает локтями, к литературному пирогу лезет — нельзя же так спекулировать, право… Настоящая литература — это когда человек изливает душу; а если так — то и работы его не видно. А здесь какая-то эклектика: и драматург, и спорщик, и рассказчик, и оратор. И к каждому этому профессиональному качеству можно приложить одно лишь определение — «посредственный». В наш век информационного взрыва нельзя быть эгоцентриком, идеи в воздухе носятся, или уж быть надобно гениальным эгоцентриком.
   — Ты пролистал рецензии мэтров на его рукопись?
   — Прочитал. Ну и что? Эти меценаты потом, глядишь, и в газетах выступят, а книгу отправят на макулатуру, но и это полбеды; главная беда в том, что может появиться некая девальвация литературной правды, а сие — тревожно. Мне так, во всяком случае, кажется.
   — Про такое заключение мне бы сказали: «разнос», Костя.
   — Правильно. Зачем же литературу превращать в парламент: «Ты — мне; я — тебе, наша коалиция сильней». Не надо так, это же самопожирание литературного процесса.
   — У меня появится много врагов, если выступлю так резко.
   — Что ж, свою позицию надо уметь отстаивать. Я бы на компромисс не шел. Еще вопросы есть? — он улыбнулся. — Спасибо, я поехал проигрывать Славину.
 
   …Славин опоздал на пять минут; Константинов, тренируясь у стенки, заметил:
   — Точность — вежливость королей, Виталий Всеволодович.
   — Так я ж не король, Константин Иванович, я всего лишь полковник, мне и опоздать можно… Затор был на Кутузовском.
   Когда они менялись местами на корте, Славин задумчиво сказал:
   — Знаете, на какие мысли навел меня этот затор?
   — Вы хотите меня заговорить, чтобы обыграть всухую?
   — Конечно. Но думал я, действительно, о том, как скорость века меняет психологию. Раньше-то наш ОРУД незамедлительно реагировал на минимальное превышение скорости, как матадор реагировал, а сейчас гонят шоферов: «Проезжай!», на осевую пускают, только б не затор, то есть потеря времени. Мне это очень нравится. А вам?
   — В часы пик гонят, а попробуйте-ка превысить скорость днем — матадорская хватка осталась прежней. До изменений психологии семь верст до небес и все лесом. Подавайте!
 
   — Итак, подытоживаю. — Константинов спрятал очки в карман и, откинувшись на спинку кресла, оглядел контрразведчиков, вызванных им на совещание, — Славина, Гмырю, Трухина, Проскурина, Коновалова. — Работу по выявлению агента будем вести по следующим направлениям. Первое — отдел Проскурина устанавливает все те организации, которые связаны с поставками в Нагонию сельскохозяйственной техники, лекарств, оборудования для электростанций. Второе: подразделение Коновалова наблюдает за выявленными разведчиками ЦРУ в посольстве — все их контакты, маршруты поездок должны быть проанализированы с учетом данных, которые мы получим, реализовав первую позицию. Третье: Виталий Всеволодович передает руководство своим отделом Гмыре и вылетает в Луисбург. Товарищу Славину предстоит выяснить ситуацию на границах с Нагонией, в какой мере силен Огано, и установить, кто автор письма. После этого…
   — Если получится, — заметил Славин.
   — После этого, — словно бы не слышав его, продолжал Константинов, — в случае, если Славин будет убежден, что имеет дело не с подставой, а с искренним человеком, — знакомит нашего неизвестного корреспондента с фотографиями членов советской колонии.
   — Номер в «Хилтоне» стоит сорок долларов, — сказал Славин, — а жить надо там, обязательно там, потому что мне сдается, наш корреспондент, если только это не игры, в «Хилтоне» работает, скорее всего в кафе или ресторане.
   — Довольно умозрительно, — заметил Константинов.
   — Значит, лаборатория страдает умозрительностью, — сказал Славин. — Они мне заключение по письму прислали: есть следы масла и сохранился запах дешевого сыра…
   — А если письмо сочиняли за завтраком? — поинтересовался Константинов. — В номере?
   — Тогда был бы запах клубничного джема, — победно улыбнулся Славин. — Сыр на завтрак дают редко, да и потом, если бы это дело варганили ребята из ЦРУ, они бы заказали «хэм энд эггс». Дешевый сыр дают в барах «макдоналдс», они сейчас по всему миру разбросаны.
 
   …В Шереметьево Константинов и Славин приехали ночью; пахло полынью; казалось, что вот-вот затрещат цикады.
   — Выпьем кофе? — спросил Константинов.
   — С удовольствием.
   Они сели за столик; народа было немного; две молоденькие официантки говорили о том, что ехать на Рижское взморье рано еще, дождит, и море холодное, хотя песок за день прогревается, мягкий, нежный, и можно гулять по пляжу, вдыхая пряный сосновый запах, а загар лучше, чем на юге, дольше держится…
   Константинов посмотрел на Славина, улыбнулся, подвинулся к нему, шепнул:
   — Занятно, теперь нам с вами предстоит партия в теннис, причем — проигравшего не будет, победителями обязаны стать оба…
   — Теннисом вы определяете предстоящие шифротелеграммы? — спросил Славин.
   — Именно. И не сердитесь, как обычно, если я что-то стану вам настойчиво не рекомендовать.
   — Запрещать, говоря прямо, — уточнил Славин. — Но обижаться все равно буду.
   Официантка поставила перед ними кофе, спросила:
   — Куда летим?
   — В Болгарию, — ответил Славин. — Там море прогрелось.
   — Зато песка мало, — сказала официантка, — а теплый песок важнее моря, прогрев дает на всю зиму, тепло хранит… Я в прошлом году в Румынии отдыхала, хорошо, конечно, но только вот с песком плохо, камни…
   Константинов посмотрел ей вслед, покачал головой, сказал задумчиво:
   — Все-таки время — категория совершенно поразительная, Виталий Всеволодович… Вы ощущаете мирность?
   — Теплый песок пляжа и запах сосен, — повторил Славин. — Красиво, но при чем здесь категория времени? Не вижу связи.
   — Видите. Впрочем, могу сформулировать, коли желаете.
   — Извольте.
   — Шестьдесят лет тому назад были невозможны две вещи… Впрочем, не шестьдесят даже… Тридцать лет назад такое тоже было невероятно: официантка, отправлявшаяся на курорт за границу, и ЧК — инструмент разрядки.
   — Вы к тому, что тридцать лет назад надо было бандитов ловить и ощериватьсяна власовцев и бандеровцев?
   — А говорили — «не вижу связи»… Именно это и имел в виду. А теперь едет Славин в Луисбург, ловить шпиона, который помогает заговору против тишины, там ведь, говорят, песок горячий, только сосен нет, пальмы… Я гордостность ощущаю постоянно, Виталий Всеволодович, начали-то с нуля, а ныне, защищая свою безопасность, помогаем маленькой Нагонии… Коли не начнут там стрелять — тишина останется первозданной, море и песок.
   Голос диктора был сонным, чуть усталым.
   — Пассажиров, следующих рейсом на Луисбург, просят пройти на посадку…
   — Говорит блондинка двадцати семи лет, голубоглазая, с родинкой на щеке, — сказал Славин, поднимаясь.
   — И в голосе ее заключена мирность, — заключил Константинов, — хотя родинка у нее на подбородке, а глаза наверняка зеленые.

Славин

   Коллега Славина в Луисбурге был молод, лет тридцати пяти, звали его Игорем Васильевичем, фамилию свою он произносил округло, как-то по-кондитерски: «Ду-улов».
   — Вообще-то пока еще никто не обращался ко мне за помощью, — певуче рассказывал Дулов, изредка поглядывая на острую макушку Славина; они шли по берегу океана; солнце было раскаленно-белым, жгло нещадно, слепило. — Один раз жена коменданта пришла, ей показалось, что за ней следят.
   — Креститься надо, когда кажется.
   — Мы проверили, тем не менее.
   — Ну зто понятно. Даллес за нею, надеюсь, не следил?
   Дулов переспросил, нахмурившись:
   — Даллес?
   — Ну да, Аллен Даллес.
   Дулов понял, рассмеялся — он смеялся заливисто, чуть откидывая голову налево, словно щегол перед песней. И глаза у него были щегольи, маленькие, пронзительно-черные, чуть навыкате.
   — По поводу Парамонова все вскрылось уже после его отъезда домой, — продолжал Дулов. — Пришла повестка в суд, а его уж и след простыл.
   — В суде были?
   — Да. Те отфутболили в местную автоинспекцию. А там молчат, «ничего не знаем, никого не помним».
   — Сам Парамонов ничего об этом не сказал?
   — Никому ни слова.
   — Чем он занимался?
   — Механик гаража. Прекрасный, надо сказать, механик. Поставил на «Волгу» Зотова карбюратор «Фиата» — теперь летает, как спутник, шепотом дает полтораста километров.
   — Как? — удивился Славин. — Почему шепотом?
   — Тихо, без натуги.
   — А что, хорошее определение — шепотом, — согласился Славин, — очень точно передает легкий и ненатужный набор скорости. Так, это — понятно. А по поводу здешних разведчиков ЦРУ вам что-нибудь известно? Ни к кому из наших не подкрадываются?
   — Есть тут один занятный персонаж. Джон Глэбб, коммерсант, так сказать. С ним довольно часто видится Зотов.
   — Кто?
   — Андрей Андреевич Зотов, инженер-корабел, я же говорил вам. Я его предупреждал, что Глэбб, возможно, связан со службами, но он только посмеялся: «Ваша работа такая, в каждом видеть црушника».
   — Правильно посмеялся. А как человек? Претензий у вас к нему нет?
   — Нет. Рубит с плеча, бранится, но — убежден — честен.
   — Бранится по поводу чего?
   — По поводу того, что мы все браним — с разной только мерой громкости: и разгильдяйство наше, и перестраховку, и леность, и раздутые штаты, и бюрократство.
   — Правдолюбец? — вспомнив Дмитрия Степанова, усмехнулся Славин.
   — Вы вкладываете в это слово негативный смысл?
   — А можно? — удивился Славин. — Кстати, кто следит за своевременностью поставок в Нагонию?
   — Зотов. Здесь, в Луисбурге, наши суда, следующие в Нагонию, запасаются на весь рейс: там же ничего нет, порты, практически, демонтированы колонизаторами.
   — Он давно здесь?
   — Третий год. Последние семь месяцев один живет. Жена улетела в Москву. Недавно сам летал в Москву.
   — Она что, здешний климат не выдержала?
   — Нет, не в этом дело… Что-то у них сломалось, кажется.
   — Как бы установить, с каким рейсом Зотов вернулся?
   — Проще простого. Два рейса в неделю, пятница и вторник…
   — А почему не вторник и пятница? — поинтересовался Славин. Он любил тесты, это помогало ему понять реакцию собеседника: иному толкуешь битый час, а он — как дерево, а на другого стоит только посмотреть, и по глазам видно — понял.
   — Потому что пятница более верная точка отсчета, — ответил Дулов, — за нею идут дни отдыха.
   — Теннисные корты, кстати, у вас есть?
   — В «Хилтоне».
   — А где же там? Я что-то и не заметил.
   — В подвале. Там кондиционер, прекрасное покрытие.
   — Играете?
   — Болею.
   — За кого?
   — Сейчас за польского консула, а раньше болел за жену Зотова — она играла мастерски.