Страница:
– Он знал, что вы ни в чем не виноваты? – спросил прокурор. -
– От него требовали, чтобы я стал виноватым… Он прекрасно знал, что я никогда ничьим шпионом не был…
– Но он никогда не говорил вам, что знает про вашу невиновность? Не просил согласиться подписать самооговор, потому что это нужно партии, стране, Сталину?
– Нет… Это говорил Рюмин… Когда меня принесли к нему из лазарета… На носилках… И в камере мне это же говорил… Фамилию не помню… Наседка… Уговаривал признаться, чтобы выйти на процесс… И там открыть всю правду… Но я-то знал, что это за и г р ы…
– Сорокин вас пытал один? – спросил прокурор. – Или приглашал заплечных, чтобы держали?
– Когда как… Меня же к нему доставляли в наручниках… Руки за спиной… Да и на ногах еле стоял, держали в карцере, на воде и куске хлеба, сил не было защищаться… У него глаза становились какие-то белые, когда он через меня пускал ток… От него очень пахло затхлостью… У некоторых людей есть особенный, душный запах затхлости… И все они отчего-то стрижены под скобу… Я требую, чтобы он, Сорокин, был привлечен к суду не за «нарушение методов ведения следствия»… Я требую, чтобы его судили за осмысленный, звериный, сладострастный садизм… Сорокин страшен как явление: если не соглашаешься с тем, чего он требует, ты перестаешь быть человеком, делаешься тварью, пустотой, насекомым… Это страшнее, чем гитлеровский нацизм, понимаете? Это мистика какая-то… Сорокин пытал большевика, про которого ему сказал начальник, что тот – враг. Одного слова для него было достаточно… Понимаете? Слова барина, который давал ему право на все… Такого не было в истории человечества… А еще – но это было только два раза – он повалил меня и начал прижигать папиросой ступни… Это было накануне Октября… А потом сам мазал язвы мазью Вишневского…
– Теперь главное, – схватив синими губами воздух, продолжил Строилов. – В измене Родине, то есть в измене самому себе – понятия «Родина» и «я» неразделимы, – повинен и предатель, но еще более тот, кто подтолкнул его к этому дьявольскому, трудно понимаемому шагу… Так вот… Я стал изменником… Я – предатель… Да, да, пишите это… Я изменил себе, то есть Родине… И повинен в этом Сорокин… Он устроил очную ставку с моим шофером, Кириллом Семенычем, я с ним прошел войну… Тот должен был написать в протоколе, что я приглашал в машину английского консула, показывал ему военные объекты, получал за это пачки долларов и отдавал их – в моей же машине – эмиссарам Вознесенского для разворачивания работы «русского заговорщического центра»… Сорокин два года выбивал из меня признание, что мы хотели вывести Россию из Союза Республик, реставрировать капитализм, да еще пригласить из Штатов Керенского – в новые премьеры… Кирилл Семеныч молчал, отрицал все, хоть был забит до полусмерти… Тогда Сорокин приказал ввести его внучку, девочку-подростка, ей шестнадцати не было… Когда девочку втолкнули, Сорокин сказал: «Ты, лярва, в ансамбле танцуешь?! Раздевайся догола, сучонка, потанцуй напоследок перед дедом, пока я тебя в камеру не отправил! Люблю танцы, лярвочка! » Она стала белой, внученька его, а Кирилл Семеныч пополз со стула, впадая в медленное, не верующее в реальность происходящего беспамятство… А Сорокин подошел к девочке, начал с нее кофточку снимать… Аккуратно пуговички расстегивал, к себе прижимал… А она стоит, маленькая, трясется, как замерзший воробушек… Вот… Тогда я и сказал, что готов подписать на себя что угодно, путь только отпустит девочку… И мы с ним начали писать сценарий… Про то, как и почему я – один я, без группы, только я – пошел на измену Родине… Значит, Сорокина надо судить за измену, за пособничество измене Родине, за понуждение к тому, чтобы люди становились предате…
– Папа! – Строилов подался к отцу. – Папочка! – Он растерянно обернулся к прокурору, потом перевел взгляд на доктора. – Папочка… Папа мой…
… Костенко сидел в маленькой, без окон, комнате шереметьевского аэропорта, слушал голоса дикторов, смотрел на старый телефонный аппарат, страшась снять трубку и позвонить Строилову. Сердце жало, он чувствовал беду, понимал, что, если бы все обошлось, капитан наверняка связался бы с ним; более всего Костенко ощущал свою случайную и суетную малость на этой земле, когда уходил друг или родной человек; что сказать тем, кто стоит у гроба, неотрывно глядя на загадочную бездыханность ледяной материи, которая обречена на скорое превращение в пепел или тлен? Как выразить скорбь? Слов, адекватных таинству смерти, не существует… Больше всего он страшился тихих разговоров за спиной о том, как добираться на поминки, что удалось достать к столу, кто с кем поедет, где надо прихватить еще одну бутылку; в храме скорби бездумно включался суетный счетчик плотской жизни, словно бы сбросили груз – и айда дальше…
Костенко все же пересилил себя, набрал номер; все понял, услыхав женский голос: почему-то в доме, где случилась смерть, к телефону подходит именно женщина.
– Что? – спросил Костенко, ужасаясь нелепости своего вопроса. – Где Андрей Владимирович?
– Позвоните позже, – тихо ответила женщина, – он собирает отца…
– В госпиталь?
– Нет… Собирает… Одевает его… Владимир Иванович умер…
– Скажите, что Костенко звонил… Скажите… Я очень… Словом, скорблю… С ним я, скажите… Сердцем с ним… Я приеду…
Положив трубку, он явственно увидел лицо генерала, бездонные голубые глаза, скорбный рот с опущенными уголками и тщательно заштопанные рукава старенького свитера (а я даже не знаю, что случилось с женой капитана; почему развод; такой семейный человек; верно, «нежным дается печаль»; кто им стряпал, кто стирал; как поздно мы вспоминаем обо всех этих мелочах, которые и определяют жизнь). Именно эти заштопанные рукава, чиненая скатерть на столе и скрипучие кресла вспомнились сейчас ему особенно явственно; кто объяснит требовательную выборочность памяти?
Через «воки-токи» Костенко вызвал дежурного; тот словно бы понял, что интересует полковника.
– Никодимова и неизвестный с цветами стоят возле официальных делегаций…
– Хорошо… Пусть наша девушка попросит их срочно позвонить в Росконцерт… Дэйвида пригласите в депутатский, я туда подойду… Пусть товарищи смотрят за Никодимовой и ее спутником. После разговора с Росконцертом они будут с кем-то связываться, меня интересует этот номер… Никого из тех, чьи фото я показывал, в зале нет?
– Нет.
– А на стоянке?
– Тоже.
– Здесь должен быть кто-то еще… Смотрите в оба…
Через три минуты Костенко поднялся, надел темные очки и, пройдя через служебный вход, двинулся навстречу Дэйвиду, который, весело болтая с аэрофлотской девушкой, семенил в депутатский зал.
Костенко пристроился рядом, кивнул девушке: «Спасибо» – и, взяв Дейвида под руку, тихо спросил:
– С прибытием, Давыдов, припоминаете меня?
– В чем дело? Кто вы? – Дейвид испуганно повернулся к нему и, побледнев, попробовал выдернуть руку.
Костенко покачал головой.
– Десять минут назад ваши знакомые убили очень хорошего человека… Подельца Зои Алексеевны Федоровой… Пошли кофейку выпьем, здесь рядом… Люди кругом, не волнуйтесь; надо перемолвиться…
– Погодите, погодите! Вы товарищ Костенко?! – деланно изумился Дэйвид. – Рад вас видеть…
– По поводу радости – не надо.
– Нет, но вы меня ошарашили! «Мои знакомые», кого-то «убили». О чем вы?!
– Пошли присядем… Не надо на проходе толочься…
– Знаете что, товарищ Костенко, давайте расставим точки над «i». – Дэйвид полез за сигаретами, но никак не мог попасть в карман. – Я никакой не Давыдов, а Джозеф Дэйвид, гражданин США… И я нахожусь в международной зоне, а не в России! Я еще не перешел вашу границу… Поэтому я сейчас подниму такой крик, что Горбачеву с его перестройкой это не понравится, а уж нашему Бушу тем более…
– Вы-то не перешли границу, – согласился Костенко, – зато ваш паспорт перешел… Вы ж его сами аэрофлотской девушке отдали…
– Это провокация, – сказал Дэйвид упавшим голосом. – Я протестую…
– Против чего? Я приглашаю вас выпить чашку кофе… Только лишь… Разговор пойдет на людях, секретов особых нет… Хотя вы можете попросить меня перенести разговор в другое место, без свидетелей, – чтобы у вас не было неприятностей в Нью-Йорке… Это только кажется, что Двадцать третья улица и ресторан «Эль Кихоте» далеко от Шереметьева…
Дэйвид дрогнул:
– Откуда вы зна… Хорошо, я не против, давайте выпьем кофе, но я не понимаю, в чем дело? Меня люди ждут…
– Если хорошие люди – подождут.
Костенко подвел Дейвида к пустому столику, рассеянно кивнул на стул, отошел к стойке бара; шумная группа туристов, вылетающая «по трассе дружбы Москва – Берлин», толпилась возле бара; судя по одежде, туристы из провинции, цвет пиджаков и брюк удручающе коричнево-черен; когда ж мы оденем по-людски несчастных, чтобы в нас не тыкали пальцами? Где совесть у тех, кто обязан думать о престиже страны? встречают-то по одежке, не по чему еще…
Заказав кофе, бутерброды с колбасой и две рюмки водки, Костенко терпеливо ждал, пока все это поставят на поднос; не оборачивался, был убежден, что Дэйвид ждет его, готовясь к разговору, лихорадочно просчитывает варианты ответов, а вопросов-то может быть уйма, есть чем интересоваться; это хорошо, что он сейчас бьется жопой об асфальт, пусть себе, в а с и л е к…
Костенко расплатился с неохватной буфетчицей (бедненькие, со страху ведь толстеют, норовят сразу же утолить вековечный голод, наесться от пуза, боятся, что завтра отнимут место, закроют бар, запретят торговлю, у нас всего можно ждать); повернулся, увидел Дэйвида, который стремительно и жадно, как урка перед допросом, затягивался «Кэмэлом» без фильтра, ободряюще кивнул ему и снова сразу же – высверком, грохотом – увидел лицо генерала Строилова, когда тот медленно, р у ш а щ е, словно старая сосна, падал на пол в прихожей…
Медленно опустившись рядом с Дэйвидом, полковник потер веки; снова появилось лицо Строилова – близкое, прекрасное, живое.
Достав «воки-токи», Костенко вызвал «девятого».
– Слушайте-ка, свяжитесь с нашими, пусть выяснят, где тело генерала… И объясните сыну – это надо сделать архитактично, – что необходимо отправить покойника в морг… Для вскрытия… Меня интересует лобная часть, особенно правый висок… Если там набухла гематома от удара, значит, он не умер, а его убили…
Спрятав «воки-токи», Костенко поднял наконец глаза на Дэйвида; тот сжимал окурок, не чувствуя, видимо, боли, хотя тлеющий огонек явственно жег кожу.
– Погасите, – сказал Костенко. – Пальцы будут болеть…
– Что? Ах да, спасибо… Вы меня ошеломили, – товарищ Костенко… Эта встреча… Смерть… Я в полнейшей растерянности… Столько лет прошло, отвык от всего этого…
– Со времени нашей последней встречи прошло двенадцать дней, мистер…
– Вы что-то путаете… Я же помню, когда мы встречались… Это восемьдесят первый год… Вскоре после трагедии с Зоечкой…
– Вы же тогда отрицали свое знакомство с Федоровой… Почему теперь – «Зоечка»?
– Она для всего советского народа была и останется «Зоечкой», ее свято хранят в памяти…
– Не паясничайте… А то зачитаю показания, которые дал на вас Борис Иванович Буряца… Помните такого?
– Что-то слыхал, – ответил Дэйвид; в глазах его наконец появился ужас, пульсирующе расширявший зрачки.
– Ну-ну… Значит, вы меня – с тех пор, как нам довелось беседовать на Петровке, – не видели?
– Откуда, товарищ Костенко?!
– Подумайте еще раз… Вы могли меня видеть совершенно случайно, кто-то сказал на улице, вот, мол, мусор, который знает про дело «Зоечки» то, чего не знаем мы… Такого не могло быть?
– Вы как-то странно ставите вопрос…
– Разве это преступно – увидеть человека на улице?
– Я многих видал на улицах! Знаете Ирочку? Из Моссовета?
– Не юродствуйте… Мне трудно говорить с вами, Давыдов… Случилась беда, понимаете? Убили того человека, которого пытал Эмиль…
– Какой Эмиль? – Дэйвид втянул голову в плечи. – О чем вы?
– О Хренкове-Айзенберге… А теперь можете идти в город… Но имейте в виду: вы больше не нужны автору манускриптов о Зое Федоровой и структуре нашей мафии… У него на руках заграничный паспорт… Он уезжает… Ясно? Есть человеческое понятие – «не нужен»… Номер в отеле не нужен… Костюм… Контракт… Бриллиантовый кулон не нужен… А есть – волчье… Так вот, волчье «не нужен» означает лишь одно: смерть…
– Так не выпускайте его! – взмолился Дэйвид.
– На каком основании? Он едет к жене… Воссоединяется, так сказать… Да, вы идите, идите, я не держу вас… Вас люди ждут… Они ведь должны вас отвезти к нему? С третьего этажа прыгать высоко, да и не там вас к о н ч а т, а за городом, вы, возможно, знаете адрес, там и проткнут шилом…
– Погодите, пожалуйста, товарищ Костенко! Только не торопите меня! Я ничего не понимаю, мне нужно собраться, – Дэйвид снова закурил, поднял рюмку, расплескал водку – рука тряслась неуправляемо, да он и не скрывал этого, ужас был в глазах, ставших черными, оттого что зрачки расширились так, словно бы взрывались изнутри. – У вас ко мне, лично ко мне, есть претензии?
– Нет.
– Так чего же вы от меня хотите?
– Ничего.
– А зачем вы меня здесь встретили?! Зачем весь этот ужасный разговор? Я больной человек, у меня страшное давление… Почечное… Что мне теперь делать?
– Не знаю. Берите свой паспорт и отправляйтесь к вашим людям…
– Зачем вы меня пугали шилом?! Это ведь не шутка? Нет?
Костенко поднялся, достал из кармана фотографии, бросил их на стол:
– Это еще не все, Давыдов… Поглядите для начала эти, поймете, что я не пугал…
И неторопливо пошел из бара.
Дэйвид подвинул фотографии, стремительно просмотрел их: Сорокин во время пробежки, возле кратовской дачи, у телефона-автомата, рядом с «Волгой», на скамейке бульварного кольца – рядом с Никодимовой: она смотрит в сторону, он читает газету; стремительно перебрал нумерованные фото из уголовных дел: убитый Мишаня Ястреб, тело Людки на асфальте, укрытый простыней труп Бориса Буряцы, Зоя Федорова с простреленной головой…
– Погодите, – услыхал Костенко крик Дэйвида. – Подождите же! Скажите, что мне делать?!
Костенко неторопливо обернулся, мгновение смотрел на Дэйвида задумчиво, лицо свела гримаса боли, потом как-то досадливо махнул рукой:
– Верните фотографии… Если станете говорить правду, поможете себе… И нам… Разговор будет без протокола…
– А диктофон?!
– У нас это не доказательство.
– Так у нас доказательство!
– Вы меня не интересуете, Давыдов… Решайте свои вопросы в Штатах. Меня интересует только один человек, тот, которого вы п р о д а в а л и своим издателям как «Айзенберга»… Готовы к разговору?
– Только не надо таких вербальных нот в голосе, товарищ Костенко.
– Понятие «вербальная нота» к «вербовке» отношения не имеет. Если уж вас и решат вербовать, то это будет ЧК или ГРУ, мне вы за кордоном не нужны… Да и здесь, повторяю, тоже… Вы мне просто-напросто нужны живым… На те дни, пока вы здесь… Контракт Сорокину привезли?
– Кому?! Не клейте мне лишних! Я не знаю никакого Сорокина! Я привез контракт Айзенбергу! Да, да, тому, который бегает по улицам в спортивном костюме… И парится у себя на даче… Там же принимает душ Шарко и массажи…
– Это детали, – поморщился Костенко. – Если контракт у вас, то он его заберет, и вы ему больше не будете нужны!.. Ясно? Или еще раз объяснить, что такое «не нужен»? А мне нужны его рукописи… Больше я ничего не хочу… Если договоримся – гарантирую, что выберетесь отсюда живым… Вот, собственно, и все… Я понимаю, что вы мне боитесь верить… Ваше дело… Хотя запомните: нет больших либералов в странах, подобных нашей, чем люди в правоохранительных органах – можете называть их карательными… На этом, кстати, всегда горели советологи того государства, где вы сейчас живете… Так вот, если мы уговорились, я предоставлю вам возможность обсудить кое-какие детали с американцем… Он – настоящий американец, не натурализовавшийся. Ну, как?
– Я же ответил…
– Зачем я был нужен Соро… Айзенбергу?
– Вы же сами ответили… Издатель хотел, чтобы был комментарий того же сыщика, кто вел расследование по делу об убийстве Федоровой… Это сенсация, за нее платят…
17
– От него требовали, чтобы я стал виноватым… Он прекрасно знал, что я никогда ничьим шпионом не был…
– Но он никогда не говорил вам, что знает про вашу невиновность? Не просил согласиться подписать самооговор, потому что это нужно партии, стране, Сталину?
– Нет… Это говорил Рюмин… Когда меня принесли к нему из лазарета… На носилках… И в камере мне это же говорил… Фамилию не помню… Наседка… Уговаривал признаться, чтобы выйти на процесс… И там открыть всю правду… Но я-то знал, что это за и г р ы…
– Сорокин вас пытал один? – спросил прокурор. – Или приглашал заплечных, чтобы держали?
– Когда как… Меня же к нему доставляли в наручниках… Руки за спиной… Да и на ногах еле стоял, держали в карцере, на воде и куске хлеба, сил не было защищаться… У него глаза становились какие-то белые, когда он через меня пускал ток… От него очень пахло затхлостью… У некоторых людей есть особенный, душный запах затхлости… И все они отчего-то стрижены под скобу… Я требую, чтобы он, Сорокин, был привлечен к суду не за «нарушение методов ведения следствия»… Я требую, чтобы его судили за осмысленный, звериный, сладострастный садизм… Сорокин страшен как явление: если не соглашаешься с тем, чего он требует, ты перестаешь быть человеком, делаешься тварью, пустотой, насекомым… Это страшнее, чем гитлеровский нацизм, понимаете? Это мистика какая-то… Сорокин пытал большевика, про которого ему сказал начальник, что тот – враг. Одного слова для него было достаточно… Понимаете? Слова барина, который давал ему право на все… Такого не было в истории человечества… А еще – но это было только два раза – он повалил меня и начал прижигать папиросой ступни… Это было накануне Октября… А потом сам мазал язвы мазью Вишневского…
– Теперь главное, – схватив синими губами воздух, продолжил Строилов. – В измене Родине, то есть в измене самому себе – понятия «Родина» и «я» неразделимы, – повинен и предатель, но еще более тот, кто подтолкнул его к этому дьявольскому, трудно понимаемому шагу… Так вот… Я стал изменником… Я – предатель… Да, да, пишите это… Я изменил себе, то есть Родине… И повинен в этом Сорокин… Он устроил очную ставку с моим шофером, Кириллом Семенычем, я с ним прошел войну… Тот должен был написать в протоколе, что я приглашал в машину английского консула, показывал ему военные объекты, получал за это пачки долларов и отдавал их – в моей же машине – эмиссарам Вознесенского для разворачивания работы «русского заговорщического центра»… Сорокин два года выбивал из меня признание, что мы хотели вывести Россию из Союза Республик, реставрировать капитализм, да еще пригласить из Штатов Керенского – в новые премьеры… Кирилл Семеныч молчал, отрицал все, хоть был забит до полусмерти… Тогда Сорокин приказал ввести его внучку, девочку-подростка, ей шестнадцати не было… Когда девочку втолкнули, Сорокин сказал: «Ты, лярва, в ансамбле танцуешь?! Раздевайся догола, сучонка, потанцуй напоследок перед дедом, пока я тебя в камеру не отправил! Люблю танцы, лярвочка! » Она стала белой, внученька его, а Кирилл Семеныч пополз со стула, впадая в медленное, не верующее в реальность происходящего беспамятство… А Сорокин подошел к девочке, начал с нее кофточку снимать… Аккуратно пуговички расстегивал, к себе прижимал… А она стоит, маленькая, трясется, как замерзший воробушек… Вот… Тогда я и сказал, что готов подписать на себя что угодно, путь только отпустит девочку… И мы с ним начали писать сценарий… Про то, как и почему я – один я, без группы, только я – пошел на измену Родине… Значит, Сорокина надо судить за измену, за пособничество измене Родине, за понуждение к тому, чтобы люди становились предате…
– Папа! – Строилов подался к отцу. – Папочка! – Он растерянно обернулся к прокурору, потом перевел взгляд на доктора. – Папочка… Папа мой…
… Костенко сидел в маленькой, без окон, комнате шереметьевского аэропорта, слушал голоса дикторов, смотрел на старый телефонный аппарат, страшась снять трубку и позвонить Строилову. Сердце жало, он чувствовал беду, понимал, что, если бы все обошлось, капитан наверняка связался бы с ним; более всего Костенко ощущал свою случайную и суетную малость на этой земле, когда уходил друг или родной человек; что сказать тем, кто стоит у гроба, неотрывно глядя на загадочную бездыханность ледяной материи, которая обречена на скорое превращение в пепел или тлен? Как выразить скорбь? Слов, адекватных таинству смерти, не существует… Больше всего он страшился тихих разговоров за спиной о том, как добираться на поминки, что удалось достать к столу, кто с кем поедет, где надо прихватить еще одну бутылку; в храме скорби бездумно включался суетный счетчик плотской жизни, словно бы сбросили груз – и айда дальше…
Костенко все же пересилил себя, набрал номер; все понял, услыхав женский голос: почему-то в доме, где случилась смерть, к телефону подходит именно женщина.
– Что? – спросил Костенко, ужасаясь нелепости своего вопроса. – Где Андрей Владимирович?
– Позвоните позже, – тихо ответила женщина, – он собирает отца…
– В госпиталь?
– Нет… Собирает… Одевает его… Владимир Иванович умер…
– Скажите, что Костенко звонил… Скажите… Я очень… Словом, скорблю… С ним я, скажите… Сердцем с ним… Я приеду…
Положив трубку, он явственно увидел лицо генерала, бездонные голубые глаза, скорбный рот с опущенными уголками и тщательно заштопанные рукава старенького свитера (а я даже не знаю, что случилось с женой капитана; почему развод; такой семейный человек; верно, «нежным дается печаль»; кто им стряпал, кто стирал; как поздно мы вспоминаем обо всех этих мелочах, которые и определяют жизнь). Именно эти заштопанные рукава, чиненая скатерть на столе и скрипучие кресла вспомнились сейчас ему особенно явственно; кто объяснит требовательную выборочность памяти?
Через «воки-токи» Костенко вызвал дежурного; тот словно бы понял, что интересует полковника.
– Никодимова и неизвестный с цветами стоят возле официальных делегаций…
– Хорошо… Пусть наша девушка попросит их срочно позвонить в Росконцерт… Дэйвида пригласите в депутатский, я туда подойду… Пусть товарищи смотрят за Никодимовой и ее спутником. После разговора с Росконцертом они будут с кем-то связываться, меня интересует этот номер… Никого из тех, чьи фото я показывал, в зале нет?
– Нет.
– А на стоянке?
– Тоже.
– Здесь должен быть кто-то еще… Смотрите в оба…
Через три минуты Костенко поднялся, надел темные очки и, пройдя через служебный вход, двинулся навстречу Дэйвиду, который, весело болтая с аэрофлотской девушкой, семенил в депутатский зал.
Костенко пристроился рядом, кивнул девушке: «Спасибо» – и, взяв Дейвида под руку, тихо спросил:
– С прибытием, Давыдов, припоминаете меня?
– В чем дело? Кто вы? – Дейвид испуганно повернулся к нему и, побледнев, попробовал выдернуть руку.
Костенко покачал головой.
– Десять минут назад ваши знакомые убили очень хорошего человека… Подельца Зои Алексеевны Федоровой… Пошли кофейку выпьем, здесь рядом… Люди кругом, не волнуйтесь; надо перемолвиться…
– Погодите, погодите! Вы товарищ Костенко?! – деланно изумился Дэйвид. – Рад вас видеть…
– По поводу радости – не надо.
– Нет, но вы меня ошарашили! «Мои знакомые», кого-то «убили». О чем вы?!
– Пошли присядем… Не надо на проходе толочься…
– Знаете что, товарищ Костенко, давайте расставим точки над «i». – Дэйвид полез за сигаретами, но никак не мог попасть в карман. – Я никакой не Давыдов, а Джозеф Дэйвид, гражданин США… И я нахожусь в международной зоне, а не в России! Я еще не перешел вашу границу… Поэтому я сейчас подниму такой крик, что Горбачеву с его перестройкой это не понравится, а уж нашему Бушу тем более…
– Вы-то не перешли границу, – согласился Костенко, – зато ваш паспорт перешел… Вы ж его сами аэрофлотской девушке отдали…
– Это провокация, – сказал Дэйвид упавшим голосом. – Я протестую…
– Против чего? Я приглашаю вас выпить чашку кофе… Только лишь… Разговор пойдет на людях, секретов особых нет… Хотя вы можете попросить меня перенести разговор в другое место, без свидетелей, – чтобы у вас не было неприятностей в Нью-Йорке… Это только кажется, что Двадцать третья улица и ресторан «Эль Кихоте» далеко от Шереметьева…
Дэйвид дрогнул:
– Откуда вы зна… Хорошо, я не против, давайте выпьем кофе, но я не понимаю, в чем дело? Меня люди ждут…
– Если хорошие люди – подождут.
Костенко подвел Дейвида к пустому столику, рассеянно кивнул на стул, отошел к стойке бара; шумная группа туристов, вылетающая «по трассе дружбы Москва – Берлин», толпилась возле бара; судя по одежде, туристы из провинции, цвет пиджаков и брюк удручающе коричнево-черен; когда ж мы оденем по-людски несчастных, чтобы в нас не тыкали пальцами? Где совесть у тех, кто обязан думать о престиже страны? встречают-то по одежке, не по чему еще…
Заказав кофе, бутерброды с колбасой и две рюмки водки, Костенко терпеливо ждал, пока все это поставят на поднос; не оборачивался, был убежден, что Дэйвид ждет его, готовясь к разговору, лихорадочно просчитывает варианты ответов, а вопросов-то может быть уйма, есть чем интересоваться; это хорошо, что он сейчас бьется жопой об асфальт, пусть себе, в а с и л е к…
Костенко расплатился с неохватной буфетчицей (бедненькие, со страху ведь толстеют, норовят сразу же утолить вековечный голод, наесться от пуза, боятся, что завтра отнимут место, закроют бар, запретят торговлю, у нас всего можно ждать); повернулся, увидел Дэйвида, который стремительно и жадно, как урка перед допросом, затягивался «Кэмэлом» без фильтра, ободряюще кивнул ему и снова сразу же – высверком, грохотом – увидел лицо генерала Строилова, когда тот медленно, р у ш а щ е, словно старая сосна, падал на пол в прихожей…
Медленно опустившись рядом с Дэйвидом, полковник потер веки; снова появилось лицо Строилова – близкое, прекрасное, живое.
Достав «воки-токи», Костенко вызвал «девятого».
– Слушайте-ка, свяжитесь с нашими, пусть выяснят, где тело генерала… И объясните сыну – это надо сделать архитактично, – что необходимо отправить покойника в морг… Для вскрытия… Меня интересует лобная часть, особенно правый висок… Если там набухла гематома от удара, значит, он не умер, а его убили…
Спрятав «воки-токи», Костенко поднял наконец глаза на Дэйвида; тот сжимал окурок, не чувствуя, видимо, боли, хотя тлеющий огонек явственно жег кожу.
– Погасите, – сказал Костенко. – Пальцы будут болеть…
– Что? Ах да, спасибо… Вы меня ошеломили, – товарищ Костенко… Эта встреча… Смерть… Я в полнейшей растерянности… Столько лет прошло, отвык от всего этого…
– Со времени нашей последней встречи прошло двенадцать дней, мистер…
– Вы что-то путаете… Я же помню, когда мы встречались… Это восемьдесят первый год… Вскоре после трагедии с Зоечкой…
– Вы же тогда отрицали свое знакомство с Федоровой… Почему теперь – «Зоечка»?
– Она для всего советского народа была и останется «Зоечкой», ее свято хранят в памяти…
– Не паясничайте… А то зачитаю показания, которые дал на вас Борис Иванович Буряца… Помните такого?
– Что-то слыхал, – ответил Дэйвид; в глазах его наконец появился ужас, пульсирующе расширявший зрачки.
– Ну-ну… Значит, вы меня – с тех пор, как нам довелось беседовать на Петровке, – не видели?
– Откуда, товарищ Костенко?!
– Подумайте еще раз… Вы могли меня видеть совершенно случайно, кто-то сказал на улице, вот, мол, мусор, который знает про дело «Зоечки» то, чего не знаем мы… Такого не могло быть?
– Вы как-то странно ставите вопрос…
– Разве это преступно – увидеть человека на улице?
– Я многих видал на улицах! Знаете Ирочку? Из Моссовета?
– Не юродствуйте… Мне трудно говорить с вами, Давыдов… Случилась беда, понимаете? Убили того человека, которого пытал Эмиль…
– Какой Эмиль? – Дэйвид втянул голову в плечи. – О чем вы?
– О Хренкове-Айзенберге… А теперь можете идти в город… Но имейте в виду: вы больше не нужны автору манускриптов о Зое Федоровой и структуре нашей мафии… У него на руках заграничный паспорт… Он уезжает… Ясно? Есть человеческое понятие – «не нужен»… Номер в отеле не нужен… Костюм… Контракт… Бриллиантовый кулон не нужен… А есть – волчье… Так вот, волчье «не нужен» означает лишь одно: смерть…
– Так не выпускайте его! – взмолился Дэйвид.
– На каком основании? Он едет к жене… Воссоединяется, так сказать… Да, вы идите, идите, я не держу вас… Вас люди ждут… Они ведь должны вас отвезти к нему? С третьего этажа прыгать высоко, да и не там вас к о н ч а т, а за городом, вы, возможно, знаете адрес, там и проткнут шилом…
– Погодите, пожалуйста, товарищ Костенко! Только не торопите меня! Я ничего не понимаю, мне нужно собраться, – Дэйвид снова закурил, поднял рюмку, расплескал водку – рука тряслась неуправляемо, да он и не скрывал этого, ужас был в глазах, ставших черными, оттого что зрачки расширились так, словно бы взрывались изнутри. – У вас ко мне, лично ко мне, есть претензии?
– Нет.
– Так чего же вы от меня хотите?
– Ничего.
– А зачем вы меня здесь встретили?! Зачем весь этот ужасный разговор? Я больной человек, у меня страшное давление… Почечное… Что мне теперь делать?
– Не знаю. Берите свой паспорт и отправляйтесь к вашим людям…
– Зачем вы меня пугали шилом?! Это ведь не шутка? Нет?
Костенко поднялся, достал из кармана фотографии, бросил их на стол:
– Это еще не все, Давыдов… Поглядите для начала эти, поймете, что я не пугал…
И неторопливо пошел из бара.
Дэйвид подвинул фотографии, стремительно просмотрел их: Сорокин во время пробежки, возле кратовской дачи, у телефона-автомата, рядом с «Волгой», на скамейке бульварного кольца – рядом с Никодимовой: она смотрит в сторону, он читает газету; стремительно перебрал нумерованные фото из уголовных дел: убитый Мишаня Ястреб, тело Людки на асфальте, укрытый простыней труп Бориса Буряцы, Зоя Федорова с простреленной головой…
– Погодите, – услыхал Костенко крик Дэйвида. – Подождите же! Скажите, что мне делать?!
Костенко неторопливо обернулся, мгновение смотрел на Дэйвида задумчиво, лицо свела гримаса боли, потом как-то досадливо махнул рукой:
– Верните фотографии… Если станете говорить правду, поможете себе… И нам… Разговор будет без протокола…
– А диктофон?!
– У нас это не доказательство.
– Так у нас доказательство!
– Вы меня не интересуете, Давыдов… Решайте свои вопросы в Штатах. Меня интересует только один человек, тот, которого вы п р о д а в а л и своим издателям как «Айзенберга»… Готовы к разговору?
– Только не надо таких вербальных нот в голосе, товарищ Костенко.
– Понятие «вербальная нота» к «вербовке» отношения не имеет. Если уж вас и решат вербовать, то это будет ЧК или ГРУ, мне вы за кордоном не нужны… Да и здесь, повторяю, тоже… Вы мне просто-напросто нужны живым… На те дни, пока вы здесь… Контракт Сорокину привезли?
– Кому?! Не клейте мне лишних! Я не знаю никакого Сорокина! Я привез контракт Айзенбергу! Да, да, тому, который бегает по улицам в спортивном костюме… И парится у себя на даче… Там же принимает душ Шарко и массажи…
– Это детали, – поморщился Костенко. – Если контракт у вас, то он его заберет, и вы ему больше не будете нужны!.. Ясно? Или еще раз объяснить, что такое «не нужен»? А мне нужны его рукописи… Больше я ничего не хочу… Если договоримся – гарантирую, что выберетесь отсюда живым… Вот, собственно, и все… Я понимаю, что вы мне боитесь верить… Ваше дело… Хотя запомните: нет больших либералов в странах, подобных нашей, чем люди в правоохранительных органах – можете называть их карательными… На этом, кстати, всегда горели советологи того государства, где вы сейчас живете… Так вот, если мы уговорились, я предоставлю вам возможность обсудить кое-какие детали с американцем… Он – настоящий американец, не натурализовавшийся. Ну, как?
– Я же ответил…
– Зачем я был нужен Соро… Айзенбергу?
– Вы же сами ответили… Издатель хотел, чтобы был комментарий того же сыщика, кто вел расследование по делу об убийстве Федоровой… Это сенсация, за нее платят…
17
… Приехав к себе в Поволжье летом тридцатого года, Михаил Андреевич Суслов, двадцативосьмилетний преподаватель марксизма-ленинизма, двинутый просвещать молодежь сразу после устранения из Политбюро Бухарина и Рыкова и исключения из партии Троцкого, Каменева, Смирнова, Зиновьева, Радека, Крестинского, Раковского и Преображенского, увидал в родной деревне такой голодный р а з о р, что пришел в ужас: по ночам Рубили яблоневые сады, растаскивали избы выселенных в сибирскую каторгу справных мужиков, нареченных °тныне «кулаками», и увозили в степные схроны то, что °ставалось еще в сусеках.
Дядька, отдавший М и ш а н ь к у в церковно-приходское училище (мечтал направить по духовной линии смышленого мальца), говорил тихо, то и дело оглядываясь, хотя сидели на завалинке:
– Помрет русское село, племяш… Ты к власти близкий, донеси правду: мор грядет… У мужика с в о е отняли, он на чужой земле работать не сможет, ты ж Библию знаешь, нельзя противу естества идти, сгинет Русь…
Вернувшись в Москву, Суслов засел за изучение партийных документов, заново проконспектировал работы Сталина и лишь после этого написал ему письмо, в котором доказывал необходимость самой суровой борьбы против затаившихся оппозиционеров, которые мутят воду и сбивают с толку колхозника, только-только начавшего приобщаться к социализму.
Он ощущал возвышенное, странное чувство, сочиняя свое письмо, ибо понимал, что оно должно определить его судьбу на многие годы вперед; он совершенно точно понял, что Сталин – самый поразительный в истории человечества ренегат, ибо выписал на отдельные листочки отдельные цитаты из его выступлений только на протяжении двух лет, когда Сталин – руками Бухарина – уничтожил сторонников колхозного строя во главе с Каменевым и Зиновьевым, а потом уничтожил Бухарина, последовательного противника закабаления мужика.
… В двадцать шестом, в а л я Троцкого, Каменева и Зиновьева, генеральный секретарь утверждал:
«Индустриализация страны может быть проведена лишь в том случае, если она будет опираться на постепенное улучшение материального положения большинства крестьян… »
«Чем была сильна зиновьевская группа? Тем, что вела решительную борьбу против основ троцкизма. Чем была сильна троцкистская группа? Тем, – что она вела решительную борьбу против ошибок Каменева и Зиновьева… »
«Мы все, марксисты, начиная с Маркса и Энгельса, придерживались того мнения, что победа социализма в одной, отдельно взятой стране невозможна… Вот что говорит Энгельс: «Может ли революция произойти в одной стране? Нет. Крупная промышленность уже тем, что она создала мировой рынок, так связала между собой все народы, что каждый из них зависит от того, что происходит у другого. Поэтому коммунистическая революция будет не только национальной, но произойдет одновременно во всех цивилизованных странах, то есть по крайней мере в Англии, Америке, Франции и Германии…
Правильно ли это положение теперь? Нет, неправильно… »
(Суслов не удержался, черканул: «Потому что власть сделалась собственностью тех, кто пришел наверх»; испугался, порвал на мелкие кусочки, вышел в коридор, заперся в сыром сортире и спустил бумажки в унитаз; ночью проснулся в ужасе: а вдруг какой засор – всплывет?)
«Товарищ Троцкий, видимо, не признает того положения, что индустриализация может развиваться у нас только через постепенное улучшение материального положения трудовых масс деревни… Рост частного мелкого капитала в деревне покрывается и перекрывается таким решающим фактором, как развитие нашей индустрии».
«Разве партия когда-либо говорила, что полная, окончательная победа социализма в нашей стране возможна и посильна для пролетариата одной страны? Где это было и когда – пусть укажут нам… »
«Партия не терпела и не будет терпеть того, чтобы оппозиция пыталась конструировать отношения между крестьянством и пролетариатом не как отношения экономического сотрудничества, а как отношения эксплуатации крестьянства пролетарским государством».
«Что значит политика разлада с середняком? Это есть политика разлада с большинством крестьянства, ибо середняки сейчас составляют не менее шестидесяти процентов всего крестьянства… »
«Недавно на Пленуме ЦК и ЦКК Троцкий заявил, что принятие конференцией тезисов об оппозиции должно неминуемо привести к исключению из партии лидеров оппозиции. Я должен сказать, что это заявление товарища Троцкого лишено всякого основания, что оно является фальшивым… »
И спустя полтора года, после того как Троцкий был исключен из партии, отправлен в ссылку, а затем выдворен из страны, – поворот на сто восемьдесят градусов:
«Группа Бухарина требует – вопреки политике партии – свертывания строительства колхозов и совхозов, Утверждая, что совхозы и колхозы не играют и не могут играть серьезной роли в развитии нашего сельского хозяйства. Она требует – тоже вопреки партии – установления полной свободы частной торговли и отказа от регулирующей роли государства в области торговли, утверждая, что регулирующая роль государства делает возможным развитие торговли… Одновременно группа Бухарина обвиняет партию в том, что она ведет политику „военно-феодальной эксплуатации крестьянства… “
Суслов помнил, как группа молодых «красных студентов» из Поволжья, запершись в маленькой комнате Власова, ликующе шепталась о том, что после изгнания из ЦК Троцкого, Зиновьева, Каменева, Радека засилье «малого народа» кончилось; именно они, представители «малого народа», шли с атакой на вековечный уклад русского крестьянства, которое было для них безликой массой, никогда ими не понимавшейся.
Однако Суслов боялся признаться себе в том, что, изучая речи Сталина на съездах партии, он не мог вычеркнуть из памяти слова Иосифа Виссарионовича, произнесенные в девятнадцатом году, когда тот поддерживал Предреввоенсовета Троцкого: «Я должен сказать, что те элементы, нерабочие элементы, которые составляют большинство нашей армии, – крестьяне, не будут добровольно драться за социализм… Отсюда наша задача – эти элементы перевоспитать в духе железной дисциплины, заставить воевать за наше общее социалистическое дело… »
Суслов был готов уже в двадцать восьмом открыто выступить против «малого народа» в партии, набросал ряд заготовок, понимая, что такого рода выступление будет угодно генеральному секретарю, сказавшему довольно громко старому большевику Сосновскому: «Что ты вяжешься с партийными раввинами?! Ты ж русский! С нами б тебе и идти, отрекись – дадим хороший пост… »
Что-то, однако, сдержало тогда Суслова, и он потом только диву давался своей проницательности, прочитав интервью генсека еврейскому телеграфному агентству США – после того как на Западе стали открыто говорить об «общепартийном еврейском погроме», учиненном Сталиным под напором черносотенного крыла партийных новобранцев: «Антисемитизм, как крайняя форма расового шовинизма, является наиболее опасным пережитком каннибализма. Антисемитизм выгоден эксплуататорам, как громоотвод, выводящий капитализм из-под удара трудящихся. Антисемитизм опасен для трудящихся, как ложная тропинка, сбивающая их с правильного пути и приводящая их в джунгли… »
… Сочиняя свое письмо Сталину об «идеологических диверсантах» в колхозах, молодой преподаватель марксистско-ленинской теории прекрасно понимал, что он совершает акт особенный, клятвопреступный, но все происходившее в стране убеждало его, что именно такой поступок позволит ему подняться так, что помощь несчастному народу станет делом реальным, ощутимым, весомым, а не митингово-декларативным, пустым, начинавшим постылеть людям, уставшим от посулов, дрязг и постоянной напряженной нестабильности…
И в тридцать первом году, после получения сусловского письма генсеком, дотоле никому не известный преподаватель марксистской теории сделался ответственным сотрудником ЦКК ВКП (б); именно через его руки прошел разгром группы Рютина, решившего – первым в истории партии – уничтожить тирана, захватившего власть; именно он в тридцать четвертом году исключал из партии лучших ленинградцев, верных Кирову; именно он готовил материалы на всех «командиров производства», строителей Днепрогэса, Кузбасса, Сталинградского тракторного, за что и был в тридцать седьмом поднят к руководству, а вскоре введен в ЦК и Верховный Совет и направлен первым секретарем Ставропольского крайкома партии – в кабинет человека, за неделю перед тем брошенного в камеру пыток.
Именно он, Суслов, планировал варварское выселение чеченцев, ингушей, балкарцев, карачаевцев, получая сводки про то, сколько скрывшихся от депортации было выловлено и поставлено под пулемет. Оттуда Сталин перебросил его в Вильнюс, только-только освобожденный от оккупации. Там председатель Бюро ЦК Литвы Суслов осуществил депортацию двухсот тысяч литовцев, в первую очередь крестьян; тут у него случился первый припадок эпилепсии; отсюда он приехал в Москву, на Старую площадь, став секретарем ЦК.
Дядька, отдавший М и ш а н ь к у в церковно-приходское училище (мечтал направить по духовной линии смышленого мальца), говорил тихо, то и дело оглядываясь, хотя сидели на завалинке:
– Помрет русское село, племяш… Ты к власти близкий, донеси правду: мор грядет… У мужика с в о е отняли, он на чужой земле работать не сможет, ты ж Библию знаешь, нельзя противу естества идти, сгинет Русь…
Вернувшись в Москву, Суслов засел за изучение партийных документов, заново проконспектировал работы Сталина и лишь после этого написал ему письмо, в котором доказывал необходимость самой суровой борьбы против затаившихся оппозиционеров, которые мутят воду и сбивают с толку колхозника, только-только начавшего приобщаться к социализму.
Он ощущал возвышенное, странное чувство, сочиняя свое письмо, ибо понимал, что оно должно определить его судьбу на многие годы вперед; он совершенно точно понял, что Сталин – самый поразительный в истории человечества ренегат, ибо выписал на отдельные листочки отдельные цитаты из его выступлений только на протяжении двух лет, когда Сталин – руками Бухарина – уничтожил сторонников колхозного строя во главе с Каменевым и Зиновьевым, а потом уничтожил Бухарина, последовательного противника закабаления мужика.
… В двадцать шестом, в а л я Троцкого, Каменева и Зиновьева, генеральный секретарь утверждал:
«Индустриализация страны может быть проведена лишь в том случае, если она будет опираться на постепенное улучшение материального положения большинства крестьян… »
«Чем была сильна зиновьевская группа? Тем, что вела решительную борьбу против основ троцкизма. Чем была сильна троцкистская группа? Тем, – что она вела решительную борьбу против ошибок Каменева и Зиновьева… »
«Мы все, марксисты, начиная с Маркса и Энгельса, придерживались того мнения, что победа социализма в одной, отдельно взятой стране невозможна… Вот что говорит Энгельс: «Может ли революция произойти в одной стране? Нет. Крупная промышленность уже тем, что она создала мировой рынок, так связала между собой все народы, что каждый из них зависит от того, что происходит у другого. Поэтому коммунистическая революция будет не только национальной, но произойдет одновременно во всех цивилизованных странах, то есть по крайней мере в Англии, Америке, Франции и Германии…
Правильно ли это положение теперь? Нет, неправильно… »
(Суслов не удержался, черканул: «Потому что власть сделалась собственностью тех, кто пришел наверх»; испугался, порвал на мелкие кусочки, вышел в коридор, заперся в сыром сортире и спустил бумажки в унитаз; ночью проснулся в ужасе: а вдруг какой засор – всплывет?)
«Товарищ Троцкий, видимо, не признает того положения, что индустриализация может развиваться у нас только через постепенное улучшение материального положения трудовых масс деревни… Рост частного мелкого капитала в деревне покрывается и перекрывается таким решающим фактором, как развитие нашей индустрии».
«Разве партия когда-либо говорила, что полная, окончательная победа социализма в нашей стране возможна и посильна для пролетариата одной страны? Где это было и когда – пусть укажут нам… »
«Партия не терпела и не будет терпеть того, чтобы оппозиция пыталась конструировать отношения между крестьянством и пролетариатом не как отношения экономического сотрудничества, а как отношения эксплуатации крестьянства пролетарским государством».
«Что значит политика разлада с середняком? Это есть политика разлада с большинством крестьянства, ибо середняки сейчас составляют не менее шестидесяти процентов всего крестьянства… »
«Недавно на Пленуме ЦК и ЦКК Троцкий заявил, что принятие конференцией тезисов об оппозиции должно неминуемо привести к исключению из партии лидеров оппозиции. Я должен сказать, что это заявление товарища Троцкого лишено всякого основания, что оно является фальшивым… »
И спустя полтора года, после того как Троцкий был исключен из партии, отправлен в ссылку, а затем выдворен из страны, – поворот на сто восемьдесят градусов:
«Группа Бухарина требует – вопреки политике партии – свертывания строительства колхозов и совхозов, Утверждая, что совхозы и колхозы не играют и не могут играть серьезной роли в развитии нашего сельского хозяйства. Она требует – тоже вопреки партии – установления полной свободы частной торговли и отказа от регулирующей роли государства в области торговли, утверждая, что регулирующая роль государства делает возможным развитие торговли… Одновременно группа Бухарина обвиняет партию в том, что она ведет политику „военно-феодальной эксплуатации крестьянства… “
Суслов помнил, как группа молодых «красных студентов» из Поволжья, запершись в маленькой комнате Власова, ликующе шепталась о том, что после изгнания из ЦК Троцкого, Зиновьева, Каменева, Радека засилье «малого народа» кончилось; именно они, представители «малого народа», шли с атакой на вековечный уклад русского крестьянства, которое было для них безликой массой, никогда ими не понимавшейся.
Однако Суслов боялся признаться себе в том, что, изучая речи Сталина на съездах партии, он не мог вычеркнуть из памяти слова Иосифа Виссарионовича, произнесенные в девятнадцатом году, когда тот поддерживал Предреввоенсовета Троцкого: «Я должен сказать, что те элементы, нерабочие элементы, которые составляют большинство нашей армии, – крестьяне, не будут добровольно драться за социализм… Отсюда наша задача – эти элементы перевоспитать в духе железной дисциплины, заставить воевать за наше общее социалистическое дело… »
Суслов был готов уже в двадцать восьмом открыто выступить против «малого народа» в партии, набросал ряд заготовок, понимая, что такого рода выступление будет угодно генеральному секретарю, сказавшему довольно громко старому большевику Сосновскому: «Что ты вяжешься с партийными раввинами?! Ты ж русский! С нами б тебе и идти, отрекись – дадим хороший пост… »
Что-то, однако, сдержало тогда Суслова, и он потом только диву давался своей проницательности, прочитав интервью генсека еврейскому телеграфному агентству США – после того как на Западе стали открыто говорить об «общепартийном еврейском погроме», учиненном Сталиным под напором черносотенного крыла партийных новобранцев: «Антисемитизм, как крайняя форма расового шовинизма, является наиболее опасным пережитком каннибализма. Антисемитизм выгоден эксплуататорам, как громоотвод, выводящий капитализм из-под удара трудящихся. Антисемитизм опасен для трудящихся, как ложная тропинка, сбивающая их с правильного пути и приводящая их в джунгли… »
… Сочиняя свое письмо Сталину об «идеологических диверсантах» в колхозах, молодой преподаватель марксистско-ленинской теории прекрасно понимал, что он совершает акт особенный, клятвопреступный, но все происходившее в стране убеждало его, что именно такой поступок позволит ему подняться так, что помощь несчастному народу станет делом реальным, ощутимым, весомым, а не митингово-декларативным, пустым, начинавшим постылеть людям, уставшим от посулов, дрязг и постоянной напряженной нестабильности…
И в тридцать первом году, после получения сусловского письма генсеком, дотоле никому не известный преподаватель марксистской теории сделался ответственным сотрудником ЦКК ВКП (б); именно через его руки прошел разгром группы Рютина, решившего – первым в истории партии – уничтожить тирана, захватившего власть; именно он в тридцать четвертом году исключал из партии лучших ленинградцев, верных Кирову; именно он готовил материалы на всех «командиров производства», строителей Днепрогэса, Кузбасса, Сталинградского тракторного, за что и был в тридцать седьмом поднят к руководству, а вскоре введен в ЦК и Верховный Совет и направлен первым секретарем Ставропольского крайкома партии – в кабинет человека, за неделю перед тем брошенного в камеру пыток.
Именно он, Суслов, планировал варварское выселение чеченцев, ингушей, балкарцев, карачаевцев, получая сводки про то, сколько скрывшихся от депортации было выловлено и поставлено под пулемет. Оттуда Сталин перебросил его в Вильнюс, только-только освобожденный от оккупации. Там председатель Бюро ЦК Литвы Суслов осуществил депортацию двухсот тысяч литовцев, в первую очередь крестьян; тут у него случился первый припадок эпилепсии; отсюда он приехал в Москву, на Старую площадь, став секретарем ЦК.