Страница:
Сегодня Анелька позировала лучше и очень долго. Лицо уже подмалевано.
28 августа
29 августа
30 августа
Берлин, 5 сентября
6 сентября
8 сентября
10 сентября
11 сентября
12 сентября
13 сентября
14 сентября
16 сентября
17 сентября
18 сентября
19 сентября
20 сентября
21 сентября
28 августа
Тетя утренним поездом уехала из Вены. К Ангели мы ходили втроем с пани Целиной, и она, увидев на портрете первый набросок лица, с трудом удержалась от гневного восклицания. Она не имеет ни малейшего представления о работе художника и тех фазах, которые должен пройти портрет раньше, чем он готов. Вот она и вообразила, что лицо Анельки таким и останется – ничуть не похожим и некрасивым. Пришлось мне ее успокаивать, да и Ангели, догадавшись, в чем дело, со смехом заверил ее, что она видит только личинку, которая скоро превратится в бабочку.
А на прощанье он сказал нам еще кое-что утешительное:
– Думаю, что это будет одна из лучших моих работ. Давно я не писал ничего так con amore[51].
Дай бог, чтобы его предсказание оправдалось.
После сеанса у Ангели я пошел покупать билеты в оперу. Вернувшись, застал Анельку одну – и внезапно страсть налетела на меня, как ураган. Я представил себе, какое бы это было счастье, если бы Анелька сейчас очутилась в моих объятиях, и почувствовал, что бледнею, пульс мой бился усиленно, я дрожал всем телом и задыхался. Шторы были до половины опущены, и в комнате царил полумрак. Я делал сверхчеловеческие усилия обуздать непреодолимое влечение к Анельке. Мне казалось, что от нее веет жаром, что те же чувства бурлят и в ее душе. Конечно, я мог бы схватить ее, прижать к груди, целовать ее губы и глаза. И какой-то внутренний голос шептал мне: «Целуй – а там хоть смерть!» Анелька заметила, что я сам не свой, и в глазах ее мелькнул испуг, но она тотчас овладела собой и торопливо сказала:
– Придется тебе опекать меня до возвращения мамы. Прежде я тебя боялась, а теперь так тебе верю и мне так хорошо с тобой!..
Я бросился целовать ей руки и сдавленным голосом повторял:
– Если бы ты только знала… если бы знала, что со мной творится!
А она отвечала печально, с нежным сочувствием:
– Знаю… И от этого ты мне кажешься еще лучше, еще благороднее…
Несколько минут я боролся с собой, но в конце концов она меня обезоружила, и я не посмел дать волю страсти. Зато Анелька потом весь день старалась меня вознаградить. Никогда еще она не была ко мне так нежна, никогда еще не смотрела на меня с такой любовью. Быть может, это – самый верный путь, какой я мог бы избрать? Что, если таким именно образом любовь пустит крепкие корни в сердце Анельки и скорее победит его? Не знаю. Теряю голову.
Ведь, с другой стороны, избрав такой путь, я на каждом шагу во имя любви жертвую любовью.
А на прощанье он сказал нам еще кое-что утешительное:
– Думаю, что это будет одна из лучших моих работ. Давно я не писал ничего так con amore[51].
Дай бог, чтобы его предсказание оправдалось.
После сеанса у Ангели я пошел покупать билеты в оперу. Вернувшись, застал Анельку одну – и внезапно страсть налетела на меня, как ураган. Я представил себе, какое бы это было счастье, если бы Анелька сейчас очутилась в моих объятиях, и почувствовал, что бледнею, пульс мой бился усиленно, я дрожал всем телом и задыхался. Шторы были до половины опущены, и в комнате царил полумрак. Я делал сверхчеловеческие усилия обуздать непреодолимое влечение к Анельке. Мне казалось, что от нее веет жаром, что те же чувства бурлят и в ее душе. Конечно, я мог бы схватить ее, прижать к груди, целовать ее губы и глаза. И какой-то внутренний голос шептал мне: «Целуй – а там хоть смерть!» Анелька заметила, что я сам не свой, и в глазах ее мелькнул испуг, но она тотчас овладела собой и торопливо сказала:
– Придется тебе опекать меня до возвращения мамы. Прежде я тебя боялась, а теперь так тебе верю и мне так хорошо с тобой!..
Я бросился целовать ей руки и сдавленным голосом повторял:
– Если бы ты только знала… если бы знала, что со мной творится!
А она отвечала печально, с нежным сочувствием:
– Знаю… И от этого ты мне кажешься еще лучше, еще благороднее…
Несколько минут я боролся с собой, но в конце концов она меня обезоружила, и я не посмел дать волю страсти. Зато Анелька потом весь день старалась меня вознаградить. Никогда еще она не была ко мне так нежна, никогда еще не смотрела на меня с такой любовью. Быть может, это – самый верный путь, какой я мог бы избрать? Что, если таким именно образом любовь пустит крепкие корни в сердце Анельки и скорее победит его? Не знаю. Теряю голову.
Ведь, с другой стороны, избрав такой путь, я на каждом шагу во имя любви жертвую любовью.
29 августа
Сегодня в студии произошло что-то непонятное и тревожное. Анелька, спокойно позировавшая Ангели, вдруг сильно вздрогнула, лицо ее залилось жарким румянцем, потом побелело как полотно. Мы с Ангели страшно испугались. Он сразу перестал работать и предложил Анельке отдохнуть, а я принес ей воды. Через минуту она оправилась и захотела позировать, но я видел, что она себя пересиливает и чем-то встревожена. Или это просто усталость? День был очень душный, от стен веяло жаром. Я увел ее домой раньше, чем вчера. Она и дорогой не стала веселее, а за обедом лицо у нее опять вдруг побагровело. Я и пани Целина стали допытываться, что с ней. Она уверяла, что ничего. На мой вопрос, не позвать ли доктора, она с несвойственной ей горячностью, даже с раздражением возразила, что в этом нет никакой надобности, что она совершенно здорова. Однако весь тот день она была бледна, то и дело хмурила свои черные брови, и на лице ее появлялось суровое выражение. Со мной она была как-то холоднее, чем вчера, и порой мне казалось, что она избегает моих взглядов. Не понимаю, что с ней. И страшно беспокоюсь. Опять впереди бессонная ночь. А если и усну, то, наверное, увижу сон вроде того, который я описал недавно.
30 августа
Вокруг меня происходит что-то непонятное. В полдень я постучался в номер моих дам, намереваясь сопровождать Анельку к художнику. Но их не оказалось дома. Горничная отеля объяснила, что они часа два назад послали за извозчиком и уехали в город. Я был несколько удивлен и решил их подождать. Через полчаса они вернулись, но Анелька прошла мимо меня, не остановившись, только молча поздоровалась за руку – и скрылась в своей комнате. Я успел, однако, заметить, что она чем-то взволнована. Полагая, что она ушла только переодеться, я все еще ждал, пока пани Целина не сказала мне:
– Леон, голубчик, будь так добр, сходи к художнику, извинись за Анелю. Скажи, что она сегодня не придет. Она так разнервничалась, что никак не может позировать.
– А что с ней? – спросил я, охваченный сильнейшим беспокойством.
Пани Целина помолчала в какой-то нерешимости, потом ответила:
– Не знаю. Я возила ее к доктору, но мы не застали его дома. Я оставила ему записку с просьбой приехать к нам в отель… Впрочем… не знаю…
Больше я от нее ничего не добился и поехал к Ангели. Когда я сказал, что Анелька сегодня не может приехать, мне показалось, что он посмотрел на меня как-то подозрительно. Впрочем, это понятно – должно быть, ему бросилось в глаза мое беспокойство. Но в ту минуту я подумал: уж не боится ли он, что мы решили не заказывать портрет и хотим отвертеться? Ведь он нас не знает и может предположить, что причина моей растерянности – просто денежные затруднения. Чтобы рассеять такое подозрение, я хотел уплатить за портрет вперед. Ангели горячо запротестовал, говоря, что деньги он берет только по окончании работы. Но я возразил, что деньги оставила мне тетушка для передачи ему, а так как мне, наверное, придется уехать из Вены, то я хочу разделаться с этим поручением. После долгого, изрядно мне наскучившего спора я поставил-таки на своем. Мы уговорились, что Анелька будет позировать ему завтра в обычное время, а если нездоровье помешает ей прийти, то я предупрежу его об этом до десяти часов.
Вернувшись в гостиницу, я сразу пошел к пани Целине. Анелька была у себя в комнате, а от пани Целины я узнал, что врач только что ушел, не сказав ничего определенного и предписав больной полный покой. Мне опять показалось, что пани Целина словно чего-то недоговаривает. «Но, может быть, она просто растеряна, тревожится за Анельку? – подумал я. – Это легко понять, ведь и я чувствую то же самое».
Я шел к себе с тяжелым чувством вины, думая о том, что наши отношения с Анелькой, та душевная борьба, которую она, несомненно, переживает, угадывая, как я ее люблю и как страдаю, – все это не могло не отразиться на ее здоровье. Чувства мои можно было бы выразить словами: «Лучше бы мне умереть, чем ей хворать из-за меня».
Мысль, что Анелька, вероятно, не придет вниз к обеду, так меня ужасала, как будто от этого бос весть что зависело. К счастью, она пришла, но за обедом была какая-то странная. Увидев меня, смутилась, потом старалась держать себя, как обычно, но ничего у нее не выходило. Казалось, ее что-то тайно мучает. И, должно быть, она была бледнее, чем всегда: ведь волосы у нее не очень темные, но в этот день она казалась брюнеткой.
Теперь я теряюсь в догадках: уж не пришли ли дурные вести от Кромицкого? А если да, то какие? Может, мои деньги в опасности? Ну и черт с ними! Все мое состояние не стоит того, чтобы Анелька из-за него хоть пять минут волновалась.
Завтра непременно все выясню. Я почти уверен, что дело тут в Кромицком и что причины ее огорчения – не материального, а морального характера. Что он мог опять выкинуть? Ведь не продал же второго Глухова – по той простой причине, что такового не имеется.
– Леон, голубчик, будь так добр, сходи к художнику, извинись за Анелю. Скажи, что она сегодня не придет. Она так разнервничалась, что никак не может позировать.
– А что с ней? – спросил я, охваченный сильнейшим беспокойством.
Пани Целина помолчала в какой-то нерешимости, потом ответила:
– Не знаю. Я возила ее к доктору, но мы не застали его дома. Я оставила ему записку с просьбой приехать к нам в отель… Впрочем… не знаю…
Больше я от нее ничего не добился и поехал к Ангели. Когда я сказал, что Анелька сегодня не может приехать, мне показалось, что он посмотрел на меня как-то подозрительно. Впрочем, это понятно – должно быть, ему бросилось в глаза мое беспокойство. Но в ту минуту я подумал: уж не боится ли он, что мы решили не заказывать портрет и хотим отвертеться? Ведь он нас не знает и может предположить, что причина моей растерянности – просто денежные затруднения. Чтобы рассеять такое подозрение, я хотел уплатить за портрет вперед. Ангели горячо запротестовал, говоря, что деньги он берет только по окончании работы. Но я возразил, что деньги оставила мне тетушка для передачи ему, а так как мне, наверное, придется уехать из Вены, то я хочу разделаться с этим поручением. После долгого, изрядно мне наскучившего спора я поставил-таки на своем. Мы уговорились, что Анелька будет позировать ему завтра в обычное время, а если нездоровье помешает ей прийти, то я предупрежу его об этом до десяти часов.
Вернувшись в гостиницу, я сразу пошел к пани Целине. Анелька была у себя в комнате, а от пани Целины я узнал, что врач только что ушел, не сказав ничего определенного и предписав больной полный покой. Мне опять показалось, что пани Целина словно чего-то недоговаривает. «Но, может быть, она просто растеряна, тревожится за Анельку? – подумал я. – Это легко понять, ведь и я чувствую то же самое».
Я шел к себе с тяжелым чувством вины, думая о том, что наши отношения с Анелькой, та душевная борьба, которую она, несомненно, переживает, угадывая, как я ее люблю и как страдаю, – все это не могло не отразиться на ее здоровье. Чувства мои можно было бы выразить словами: «Лучше бы мне умереть, чем ей хворать из-за меня».
Мысль, что Анелька, вероятно, не придет вниз к обеду, так меня ужасала, как будто от этого бос весть что зависело. К счастью, она пришла, но за обедом была какая-то странная. Увидев меня, смутилась, потом старалась держать себя, как обычно, но ничего у нее не выходило. Казалось, ее что-то тайно мучает. И, должно быть, она была бледнее, чем всегда: ведь волосы у нее не очень темные, но в этот день она казалась брюнеткой.
Теперь я теряюсь в догадках: уж не пришли ли дурные вести от Кромицкого? А если да, то какие? Может, мои деньги в опасности? Ну и черт с ними! Все мое состояние не стоит того, чтобы Анелька из-за него хоть пять минут волновалась.
Завтра непременно все выясню. Я почти уверен, что дело тут в Кромицком и что причины ее огорчения – не материального, а морального характера. Что он мог опять выкинуть? Ведь не продал же второго Глухова – по той простой причине, что такового не имеется.
Берлин, 5 сентября
Я в Берлине, а очутился здесь потому, что бежал из Вены и надо было куда-нибудь деваться. В Плошов ехать не могу – туда поедет она.
Я был твердо уверен, что никакая человеческая сила не оторвет меня от нее, даже самая мысль порвать с ней качалась мне дикой. Но, оказывается, ничего нельзя предугадать: вот я уехал, и между нами все кончено. Я в Берлине. В голове у меня словно маховик работает, вертится так быстро, что даже больно, – но все же я не сошел с ума, все помню, во всем отдаю себе отчет. Мой знакомый лекарь был прав: свихнуться может только человек со слабой головой. Мне это не грозит еще и потому, что в иных случаях сойти с ума – великое счастье.
Я был твердо уверен, что никакая человеческая сила не оторвет меня от нее, даже самая мысль порвать с ней качалась мне дикой. Но, оказывается, ничего нельзя предугадать: вот я уехал, и между нами все кончено. Я в Берлине. В голове у меня словно маховик работает, вертится так быстро, что даже больно, – но все же я не сошел с ума, все помню, во всем отдаю себе отчет. Мой знакомый лекарь был прав: свихнуться может только человек со слабой головой. Мне это не грозит еще и потому, что в иных случаях сойти с ума – великое счастье.
6 сентября
Все же по временам мне кажется, что мозг мой весь выкипит. То, что нормальная женщина, прожив с мужем несколько месяцев, может оказаться беременной, – явление совершенно естественное, а мне это естественное явление кажется таким чудовищным, что просто в голове не укладывается. Нельзя одновременно и понимать, что это – закон природы, и ужасаться этому, как чему-то чудовищному. Никакая голова этого не выдержит. Да что же это такое? Напрягая все свои мыслительные способности, я твержу себе, что людей сокрушает сила необычайных обстоятельств, а со мной случилось обратное: меня раздавил нормальный порядок вещей.
И чем естественнее то, что случилось, тем оно ужаснее.
Сплошные противоречия. Она не виновата – это я понимаю, ведь я не сумасшедший. Она осталась честной, но мне легче было бы простить ей какое угодно преступление. И не могу я, клянусь богом, не могу простить тебе именно потому, что я так тебя любил! Поверишь ли, нет в мире женщины, которую я презирал бы так, как презираю тебя сейчас. Ведь ты же, в сущности, делила себя между двоими: я был для платонической любви, Кромицкий – для супружеской. И мне сейчас хочется биться головой о стену, но в то же время, ей-богу, хочется смеяться…
Не знал я, что есть средство оторвать меня от тебя. Но оно нашлось – и подействовало.
И чем естественнее то, что случилось, тем оно ужаснее.
Сплошные противоречия. Она не виновата – это я понимаю, ведь я не сумасшедший. Она осталась честной, но мне легче было бы простить ей какое угодно преступление. И не могу я, клянусь богом, не могу простить тебе именно потому, что я так тебя любил! Поверишь ли, нет в мире женщины, которую я презирал бы так, как презираю тебя сейчас. Ведь ты же, в сущности, делила себя между двоими: я был для платонической любви, Кромицкий – для супружеской. И мне сейчас хочется биться головой о стену, но в то же время, ей-богу, хочется смеяться…
Не знал я, что есть средство оторвать меня от тебя. Но оно нашлось – и подействовало.
8 сентября
Когда подумаю, что все кончено, порвано, ничего не осталось, что я уехал уже навсегда, – не верится. Нет у меня больше Анельки! А что же есть? Ничего.
Так для чего мне жить? Не знаю. Не для того же, чтобы узнать, кого бог пошлет Кромицкому, сына или дочь!
Я постоянно думаю: «Как это все естественно!» – и голова у меня готова треснуть.
Странная вещь: мне следовало бы быть к этому готовым, а мне ни разу ничего подобного и на ум не приходило. Это было как гром с ясного неба.
Но ведь Кромицкий из Варшавы сразу поехал в Плошов, прожил там некоторое время, потом был с Анелькой вместе в дороге, в Вене, в Гаштейне…
А я создавал для пани Кромицкой любовную атмосферу! Это щекотало ей нервы, волновало сердце – и вот… Право, эта история имеет убийственно смешные стороны.
Я непозволительно глуп. Если я мирился с совместной жизнью четы Кромицких, то должен мужественно нести и ее последствия. Но, видит бог, против этого восстает не мое сознание, а нервы. Есть люди, у которых эти две силы мирно уживаются, во мне же они грызутся, как собаки. Это тоже – настоящее бедствие.
Но почему я не предвидел ничего подобного? Мне следовало бы знать, что если возможно в жизни какое-нибудь страшное стечение обстоятельств, какой-нибудь удар, тягчайший из всех, – то он меня не минует.
Иногда я готов думать, что меня попросту преследует провидение. Ему мало того, что установленная им логика фактов мстит сама за себя, – нет, оно этим не ограничивается, оно еще специально вникает в мои поступки и карает меня за них. Но почему судьба так жестока ко мне? Мало ли людей влюбляются в чужих жен? Или они страдают меньше, чем я, потому что любят легкомысленнее, не так верно, сильно и свято? Но тогда где же справедливость?
Нет, нет! В этих вещах высшей воли, закономерности искать нечего. Все происходит случайно, как придется.
Так для чего мне жить? Не знаю. Не для того же, чтобы узнать, кого бог пошлет Кромицкому, сына или дочь!
Я постоянно думаю: «Как это все естественно!» – и голова у меня готова треснуть.
Странная вещь: мне следовало бы быть к этому готовым, а мне ни разу ничего подобного и на ум не приходило. Это было как гром с ясного неба.
Но ведь Кромицкий из Варшавы сразу поехал в Плошов, прожил там некоторое время, потом был с Анелькой вместе в дороге, в Вене, в Гаштейне…
А я создавал для пани Кромицкой любовную атмосферу! Это щекотало ей нервы, волновало сердце – и вот… Право, эта история имеет убийственно смешные стороны.
Я непозволительно глуп. Если я мирился с совместной жизнью четы Кромицких, то должен мужественно нести и ее последствия. Но, видит бог, против этого восстает не мое сознание, а нервы. Есть люди, у которых эти две силы мирно уживаются, во мне же они грызутся, как собаки. Это тоже – настоящее бедствие.
Но почему я не предвидел ничего подобного? Мне следовало бы знать, что если возможно в жизни какое-нибудь страшное стечение обстоятельств, какой-нибудь удар, тягчайший из всех, – то он меня не минует.
Иногда я готов думать, что меня попросту преследует провидение. Ему мало того, что установленная им логика фактов мстит сама за себя, – нет, оно этим не ограничивается, оно еще специально вникает в мои поступки и карает меня за них. Но почему судьба так жестока ко мне? Мало ли людей влюбляются в чужих жен? Или они страдают меньше, чем я, потому что любят легкомысленнее, не так верно, сильно и свято? Но тогда где же справедливость?
Нет, нет! В этих вещах высшей воли, закономерности искать нечего. Все происходит случайно, как придется.
10 сентября
Не покидает меня мысль, что до сих пор причиной человеческих трагедий бывали всякие исключительные случаи и несчастья, а моя трагедия порождена естественным ходом вещей. Право, не знаю, что хуже. Мириться с этой «естественностью» положительно выше моих сил.
11 сентября
Я слышал, что человек, пораженный молнией, столбенеет и падает не сразу. Я тоже держался до сих пор силой поразившего меня удара, но думаю, что теперь свалюсь. Плохо мое дело. Как только начинает смеркаться, со мной делается что-то странное: мне душно, я задыхаюсь, у меня такое ощущение, словно воздух не хочет входить в глубь моих легких, и я дышу только частью их. Днем и ночью меня по временам охватывает какой-то смутный страх неизвестно перед чем. Мне все кажется, что впереди что-то ужасное, несравненно худшее, чем смерть.
Вчера я задал себе вопрос: что было бы, если бы я вдруг в этом незнакомом городе забыл свое имя, адрес и побрел бы в темноте куда глаза глядят, без цели, как безумный?
Это нездоровые фантазии. И, наконец, тогда с моим телом сталось бы лишь то, что уже произошло с душой, – ведь и душа моя не ведает, где ее приют, бредет во мраке, без цели, как одержимая.
Меня страшит все – кроме смерти. Вернее, у меня странное ощущение, будто не я боюсь, а живет во мне страх, как отдельное существо, – и существо это трепещет.
Я теперь не выношу темноты. По вечерам до полного изнеможения хожу по ярко освещенным улицам. Если бы встретил кого-нибудь из знакомых, бежал бы от него на край света, но толпа вокруг пне необходима. Когда улицы пустеют, мне становится жутко. Я всегда с ужасом жду ночи. А ночи так невыносимо долги!
Почти всегда у меня металлический вкус во рту. Впервые я ощутил это в Варшаве, когда, проводив Клару и вернувшись с вокзала, застал у себя Кромицкого. Во второй раз – сейчас, в Вене, когда пани Целина сообщила мне «великую новость».
Что это был за день! После вторичного визита врача я пришел узнать о здоровье Анельки. Я был далек от того, чтобы подозревать истину. Не понял ничего даже тогда, когда пани Целина сказала:
– Доктор уверяет, что все это – чисто нервное и почти не связано с ее положением.
Видя, что я все еще ни о чем не догадываюсь, она продолжала уже в замешательстве:
– Да, должна тебе сказать – у нас великая новость…
И сообщила мне эту «великую новость». Услышав ее, я почувствовал во рту вкус цинка и у меня словно похолодел мозг – совсем как тогда, когда я неожиданно увидел Кромицкого.
Я вернулся к себе в гостиницу. Ясно помню, что, несмотря на терзавшие меня чувства, мне хотелось смеяться: так вот оно, идеальное существо, женщина, которой даже платоническая любовь казалась чем-то недозволенным и которая вместо «любовь» говорила «дружба»!
Да, меня разбирал смех – и хотелось биться головой о стену.
Но я сохранял какую-то механическую способность мыслить. Сознавая, что все кончено раз навсегда и мне надо уехать, нельзя здесь оставаться, я, как автомат, делал приготовления к отъезду.
Я до такой степени сохранил присутствие духа, что даже не забыл соблюсти все приличия. К чему? Не знаю. То были, вероятно, какие-то механические рефлексы мозга, привыкшего в течение месяцев и лет таить правду и подменять ее видимостью для сохранения приличий. Я сказал пани Целине, что был у врача, что он нашел у меня болезнь сердца и велел, не теряя ни минуты, ехать в Берлин. И она поверила.
Но Анелька – нет. Я видел ее глаза, расширенные от страха, видел их взгляд, выражение опозоренной мученицы, и во мне боролись два человека. Один говорил: чем она виновата? Другому хотелось плюнуть ей в лицо.
Ах, зачем я так полюбил эту женщину!
Вчера я задал себе вопрос: что было бы, если бы я вдруг в этом незнакомом городе забыл свое имя, адрес и побрел бы в темноте куда глаза глядят, без цели, как безумный?
Это нездоровые фантазии. И, наконец, тогда с моим телом сталось бы лишь то, что уже произошло с душой, – ведь и душа моя не ведает, где ее приют, бредет во мраке, без цели, как одержимая.
Меня страшит все – кроме смерти. Вернее, у меня странное ощущение, будто не я боюсь, а живет во мне страх, как отдельное существо, – и существо это трепещет.
Я теперь не выношу темноты. По вечерам до полного изнеможения хожу по ярко освещенным улицам. Если бы встретил кого-нибудь из знакомых, бежал бы от него на край света, но толпа вокруг пне необходима. Когда улицы пустеют, мне становится жутко. Я всегда с ужасом жду ночи. А ночи так невыносимо долги!
Почти всегда у меня металлический вкус во рту. Впервые я ощутил это в Варшаве, когда, проводив Клару и вернувшись с вокзала, застал у себя Кромицкого. Во второй раз – сейчас, в Вене, когда пани Целина сообщила мне «великую новость».
Что это был за день! После вторичного визита врача я пришел узнать о здоровье Анельки. Я был далек от того, чтобы подозревать истину. Не понял ничего даже тогда, когда пани Целина сказала:
– Доктор уверяет, что все это – чисто нервное и почти не связано с ее положением.
Видя, что я все еще ни о чем не догадываюсь, она продолжала уже в замешательстве:
– Да, должна тебе сказать – у нас великая новость…
И сообщила мне эту «великую новость». Услышав ее, я почувствовал во рту вкус цинка и у меня словно похолодел мозг – совсем как тогда, когда я неожиданно увидел Кромицкого.
Я вернулся к себе в гостиницу. Ясно помню, что, несмотря на терзавшие меня чувства, мне хотелось смеяться: так вот оно, идеальное существо, женщина, которой даже платоническая любовь казалась чем-то недозволенным и которая вместо «любовь» говорила «дружба»!
Да, меня разбирал смех – и хотелось биться головой о стену.
Но я сохранял какую-то механическую способность мыслить. Сознавая, что все кончено раз навсегда и мне надо уехать, нельзя здесь оставаться, я, как автомат, делал приготовления к отъезду.
Я до такой степени сохранил присутствие духа, что даже не забыл соблюсти все приличия. К чему? Не знаю. То были, вероятно, какие-то механические рефлексы мозга, привыкшего в течение месяцев и лет таить правду и подменять ее видимостью для сохранения приличий. Я сказал пани Целине, что был у врача, что он нашел у меня болезнь сердца и велел, не теряя ни минуты, ехать в Берлин. И она поверила.
Но Анелька – нет. Я видел ее глаза, расширенные от страха, видел их взгляд, выражение опозоренной мученицы, и во мне боролись два человека. Один говорил: чем она виновата? Другому хотелось плюнуть ей в лицо.
Ах, зачем я так полюбил эту женщину!
12 сентября
Скоро две недели как я уехал из Вены. Они, наверное, уже вернулись в Плошов. Сегодня я написал тете, потому что боялся, как бы она, беспокоясь за меня, не вздумала сюда приехать. Иногда мне странно, что есть на свете человек, которому я по-настоящему дорог.
13 сентября
Есть люди, которые соблазняют чужих жен, обманывают их, а потом, растоптав их любовь, бросают их и спокойно уходят. Я ничего подобного не сделал; если бы Анелька отдалась мне, я бы каждую пылинку с ее дороги сдувал, лежал бы у ее ног и никакими человеческими силами нельзя было бы оторвать меня от нее. Значит, есть любовь более преступная, чем моя, а между тем на меня обрушилось такое бремя страданий, что я невольно принимаю его за страшную кару и, измеряя тяжестью этой кары свою вину, не могу отделаться от ощущения, что любовь моя была страшным преступлением.
Это ощущение – что-то вроде инстинктивной тревоги, от которой не избавляет никакой скептицизм.
А ведь самые строгие моралисты не могут не согласиться, что гораздо большее преступление – увлечь женщину, не любя ее, делать хладнокровно, с расчетом то, что я делал из потребности сердца. Неужели за любовь сильную, всепоглощающую ответственность тяжелее, чем за чувства мелкие и ничтожные?
Нет, этого не может быть! Любовь моя прежде всего – страшное несчастье.
Человек без предрассудков может все же себе представить, что он чувствовал бы в том или другом случае, если бы был суеверен. Так же точно скептик может вообразить, как он молился бы, если бы был верующим. Я не только это ясно чувствую, но душа моя скорбит так, что я почти искренне обращаюсь к господу богу с молитвой: «Если я и виновен, то ведь я искупил свою вину такими мучениями, что было бы не удивительно, если бы ты смиловался надо мной».
Однако не представляю себе, в чем могло бы проявиться такое милосердие. Нет, на это нечего надеяться.
Это ощущение – что-то вроде инстинктивной тревоги, от которой не избавляет никакой скептицизм.
А ведь самые строгие моралисты не могут не согласиться, что гораздо большее преступление – увлечь женщину, не любя ее, делать хладнокровно, с расчетом то, что я делал из потребности сердца. Неужели за любовь сильную, всепоглощающую ответственность тяжелее, чем за чувства мелкие и ничтожные?
Нет, этого не может быть! Любовь моя прежде всего – страшное несчастье.
Человек без предрассудков может все же себе представить, что он чувствовал бы в том или другом случае, если бы был суеверен. Так же точно скептик может вообразить, как он молился бы, если бы был верующим. Я не только это ясно чувствую, но душа моя скорбит так, что я почти искренне обращаюсь к господу богу с молитвой: «Если я и виновен, то ведь я искупил свою вину такими мучениями, что было бы не удивительно, если бы ты смиловался надо мной».
Однако не представляю себе, в чем могло бы проявиться такое милосердие. Нет, на это нечего надеяться.
14 сентября
Они уже, должно быть, в Плошове. Думаю об Анельке еще часто. Ведь порвать с прошлым может только тот, у кого есть что-то впереди, а у меня – ничего, ровно ничего. Был бы я верующим, пошел бы в монахи. Был бы атеистом, решительно отвергающим существование бога, – может, уверовал бы в него. Но та часть души, которой верует человек, во мне высохла, как пересыхает иногда река. Знаю одно: религия не может дать мне утешения в горе.
Когда Анелька вышла за Кромицкого, я думал, что между нами все кончено. Но тогда я ошибался. Только теперь я глубоко уверен, что это конец, ибо нас разлучили не добровольное решение и не мой отъезд, а нечто вне нас, не зависящая от нас сила вещей.
И вот – пути наши окончательно разошлись, их ничто скрестить не может, даже наша добрая воля. На пути Анельки будут страдания, но будут и новые чувства, новый мир, новая жизнь, а у меня впереди – безнадежно пусто. И она, конечно, понимает это так же хорошо, как и я.
А интересно, говорит ли она себе когда-нибудь: «Я погубила человека. Быть может, это не моя вина, но я его погубила»?
Но если и говорит, что мне в том? И все-таки хотелось бы, чтобы она меня хотя бы жалела.
Что ж, может, она и будет меня жалеть – до тех пор, пока не появится на свет ее ребенок. А после этого все ее чувства устремятся по другому руслу, и я перестану для нее существовать. Это тоже – сила вещей, закон природы. Превосходный закон!
Когда Анелька вышла за Кромицкого, я думал, что между нами все кончено. Но тогда я ошибался. Только теперь я глубоко уверен, что это конец, ибо нас разлучили не добровольное решение и не мой отъезд, а нечто вне нас, не зависящая от нас сила вещей.
И вот – пути наши окончательно разошлись, их ничто скрестить не может, даже наша добрая воля. На пути Анельки будут страдания, но будут и новые чувства, новый мир, новая жизнь, а у меня впереди – безнадежно пусто. И она, конечно, понимает это так же хорошо, как и я.
А интересно, говорит ли она себе когда-нибудь: «Я погубила человека. Быть может, это не моя вина, но я его погубила»?
Но если и говорит, что мне в том? И все-таки хотелось бы, чтобы она меня хотя бы жалела.
Что ж, может, она и будет меня жалеть – до тех пор, пока не появится на свет ее ребенок. А после этого все ее чувства устремятся по другому руслу, и я перестану для нее существовать. Это тоже – сила вещей, закон природы. Превосходный закон!
16 сентября
Сегодня мне бросилась в глаза афиша с напечатанным огромными буквами именем Клары Хильст. А я и забыл, что еще в Гаштейне получил от нее письмо, в котором она писала, что будет выступать в Берлине. Объявлено уже несколько ее концертов. Сначала я отнесся к этому безразлично, но потом в душе началась борьба противоречивых чувств, и, как всегда при этом, меня охватило нервное беспокойство. Сознание, что в этом городе есть знакомый и дружески расположенный ко мне человек, как-то ободряет меня, – но мне достаточно этого сознания, а видеть Клару не хочется. Я доказываю себе, что все-таки надо ее навестить, но эта встреча мне ничуть не улыбается. Клара из дружеской заботливости и интереса к людям стремится все о них знать. Кроме того, она склонна ко всяким романтическим предположениям и верит, что дружба залечивает все раны. А быть с нею откровенным – выше моих сил. Я часто даже думать не в состоянии о том, что произошло.
17 сентября
Зачем я встаю каждое утро? Зачем живу? На что мне знакомые, все люди вообще? Я так и не пошел к Кларе, потому что все, что она может мне сказать, мне совсем неинтересно и уже заранее нагоняет скуку. Весь мир мне глубоко безразличен, не нужен, так же как я – ему.
18 сентября
Как хорошо, что я написал тете! Если бы не написал, она бы примчалась в Берлин. Вот что она мне пишет:
«Письмо твое я получила в тот самый день, когда приехали Целина с Анелькой. Как ты сейчас чувствуешь себя, родной мой? Ты пишешь, что хорошо, но совсем ли оправился? Что сказали тебе берлинские доктора и долго ли ты там пробудешь? Телеграфируй, застану ли я тебя еще в Берлине, тогда я выеду немедленно. Целина говорила мне, что твой внезапный отъезд сильно встревожил ее и Анельку. Если бы ты не написал, что тебе, по всей вероятности, пропишут путешествие по морю, я бы по получении твоего письма сразу же выехала в Берлин. Ведь езды туда только пятнадцать часов, а я чувствую себя прекрасно, приливы больше ни разу не повторялись. Тревожит меня твое морское путешествие. Правда, для тебя это дело привычное, но я дрожу при одной мысли о кораблях и штормах.Читая письмо тетушки, я почувствовал, что мне нет места там, у них, в особенности около Анельки. Ей скоро даже вспоминать обо мне будет неприятно.
Целина чувствует себя хорошо, Анелька тоже не плохо. Знаю, что тебе уже известна новость. Перед отъездом из Вены они еще раз пригласили специалиста, и он сказал, что беременность Анельки вне всякого сомнения. Целина счастлива, я тоже рада. Авось это заставит Кромицкого бросить дела на краю света и поселиться на родине. Да и Анелька, разумеется, будет счастливее теперь, когда у нее есть цель в жизни. Приехала она какая-то усталая, пришибленная, – может быть, дорога ее утомила. У Снятынских ребенок был очень болен крупом, но уже поправился».
19 сентября
Не могу себе представить, что пройдет год, два, три, а я буду жить. Что я буду делать? Когда нет никакой цели, то нет и жизни. В сущности, мне нет места на земле.
20 сентября
К Кларе я не пошел, но встретил ее на Фридрихштрассе. Увидев меня, она даже побледнела от волнения и радости и с такой искренней сердечностью поздоровалась со мной, что меня это тронуло, но не могу сказать, чтобы было приятно, потому что я сознавал, что моя сердечность только внешняя и я даже не рад встрече с Кларой. А Клара, когда ее волнение улеглось, заметила перемену во мне и встревожилась. Действительно, вид у меня не блестящий, и в волосах появилась седина. Клара начала расспрашивать о здоровье, а я, при всей моей дружбе и благодарности к ней, чувствовал, что слишком частые встречи будут для меня испытанием не по силам. Чтобы их избежать, я сказал, что я болен и вынужден на днях уехать в теплые края. Она все-таки затащила меня к себе. Разговор зашел о тете, Анельке и пани Целине. Я отделывался общими фразами. А мысленно говорил себе, что Клара, пожалуй, – единственный человек, способный меня понять, но ни за что на свете я не открою ей своей тайны.
Однако человеческая доброта меня трогает. Когда добрые голубые глаза Клары всматривались в меня с нежностью и так пытливо, словно она хотела заглянуть в самую глубину моей души, ее доброта смиряла меня до такой степени, что хотелось плакать. В конце концов, несмотря на все мои усилия, Клара почувствовала, что перед нею не прежний Леон Плошовский, а совсем другой человек. Женским инстинктом она угадала, что я живу, говорю, думаю почти механически, а душа во мне уже полумертва. Поняв это, она больше ни о чем не спрашивала, не допытывалась и только стала ко мне еще нежнее.
Я видел, что она уже боится показаться навязчивой и только старается дать мне понять, что сердечностью своей она не подкупить меня хочет, а только добиться, чтобы мне было с нею хорошо.
И мне было хорошо, но все-таки я не мог побороть и чувства досады. Не в состоянии я сейчас ни на чем сосредоточиться, мой ум не способен ни к каким усилиям, даже таким небольшим, какие требуются для обычного разговора с друзьями. А кроме того, теперь, когда великая цель моей жизни исчезла, все кажется мне таким ненужным и ничтожным, что я постоянно спрашиваю себя: «К чему это? Что это мне даст?»
Однако человеческая доброта меня трогает. Когда добрые голубые глаза Клары всматривались в меня с нежностью и так пытливо, словно она хотела заглянуть в самую глубину моей души, ее доброта смиряла меня до такой степени, что хотелось плакать. В конце концов, несмотря на все мои усилия, Клара почувствовала, что перед нею не прежний Леон Плошовский, а совсем другой человек. Женским инстинктом она угадала, что я живу, говорю, думаю почти механически, а душа во мне уже полумертва. Поняв это, она больше ни о чем не спрашивала, не допытывалась и только стала ко мне еще нежнее.
Я видел, что она уже боится показаться навязчивой и только старается дать мне понять, что сердечностью своей она не подкупить меня хочет, а только добиться, чтобы мне было с нею хорошо.
И мне было хорошо, но все-таки я не мог побороть и чувства досады. Не в состоянии я сейчас ни на чем сосредоточиться, мой ум не способен ни к каким усилиям, даже таким небольшим, какие требуются для обычного разговора с друзьями. А кроме того, теперь, когда великая цель моей жизни исчезла, все кажется мне таким ненужным и ничтожным, что я постоянно спрашиваю себя: «К чему это? Что это мне даст?»
21 сентября
Никогда еще не переживал я такой ужасной ночи. Терзаемый беспокойством, я словно спускался по бесконечной лестнице все глубже во мрак, где творилось что-то неведомое и страшное. Наутро я решил уехать из Берлина, под здешним свинцовым небом можно задохнуться. Вернусь в Рим, в свой дом на Бабуино, и там поселюсь навсегда. Думаю, что не только с Анелей, но и со всем миром счеты у меня покончены, и мне остается спокойно прозябать в Риме, пока не придет смертный час. Хоть бы душа обрела покой! Вчерашняя встреча с Кларой показала мне, что я при всем желании не смогу уже жить с людьми и мне нечем даже заплатить им за их доброту ко мне. Я выключен из окружающей жизни, стою вне ее и, как ни страшна пустота впереди, у меня нет охоты вернуться назад.
Мысль о возвращении в Рим, в мою одинокую обитель на Бабуино, мне улыбается. Правда, улыбается слабо и невесело, но лучше это, чем что-либо другое. Оттуда я вылетел на свет божий, как птенец из гнезда, и туда придется мне теперь дотащиться на сломанных крыльях и ждать там конца.
Мысль о возвращении в Рим, в мою одинокую обитель на Бабуино, мне улыбается. Правда, улыбается слабо и невесело, но лучше это, чем что-либо другое. Оттуда я вылетел на свет божий, как птенец из гнезда, и туда придется мне теперь дотащиться на сломанных крыльях и ждать там конца.