На пригорках устанавливали орудия, рыли окопчики, словом, враг располагался, не обращая ни малейшего внимания на снаряды, которые, не долетая до него, засыпали только песком и землей людей, рывших окопчики.
   Станислав Скшетуский вывел еще две хоругви калишцев, надеясь смелой атакой внести замешательство в ряды шведов; но калишцы пошли неохотно; отряд тотчас рассыпался в беспорядке, так как храбрецы гнали коней вперед, а трусы умышленно придерживали их. Два рейтарских полка, высланных Виттенбергом, после короткой стычки прогнали шляхтичей с поля боя и преследовали их до самого стана.
   Тем временем спустились сумерки, и бескровная схватка кончилась.
   Однако из пушек поляки продолжали стрелять до самой ночи, после чего пальба утихла; но тут в польском стане поднялся такой шум, что слышно было на другом берегу Нотеца. Все началось с того, что несколько сот ополченцев, воспользовавшись темнотой, попытались ускользнуть из стана. Другие заметили это и стали грозить беглецам и не пускать их. Люди схватились за сабли. Слова: «Или все, или никто!» – снова переходили из уст в уста. Однако с каждой минутой становилось все очевидней, что уйдут все. Ропот поднялся против военачальников. «Послали нас с голым брюхом против пушек!» – кричали ополченцы.
   Шляхта негодовала и на Виттенберга за то, что он не уважает военных обычаев, что не выслал на бой наездников, а неожиданно приказал открыть пушечную пальбу.
   – Всяк поступает, как ему лучше, – говорили они, – но не народ они, а свиньи, коль такой у них обычай, чтобы с врагом не встречаться лицом к лицу.
   Другие открыто предавались отчаянию.
   – Выкурят они нас отсюда, как барсука из норы, – говорили они. – Стан плохо расположен, шанцы плохо вырыты, место для обороны неподходящее.
   Слышались голоса:
   – Братья, спасайтесь!
   Другие кричали:
   – Измена! Измена!
   Ужасная это была ночь; расстройство в рядах и смятение возрастали с каждой минутой, никто не слушал приказов. Воеводы совсем растерялись и даже не пытались навести порядок. Их бессилие и бессилие ополчения стало совершенно очевидным. В ту ночь Виттенберг мог открыто напасть на стан и взять его безо всякого труда.
   Наступил рассвет.
   День вставал хмурый, облачный, он осветил дикое скопище орущих людей, потерявших присутствие духа, большею частью пьяных, готовых скорее бежать с позором, нежели принять бой. В довершение всех бед шведы ночью переправились под Дембовом на другой берег Нотеца и окружили польский стан.
   Со стороны Дембова почти не было шанцев, и обороняться было невозможно. Надо было без промедления окружить стан валом. Скорашевский и Скшетуский заклинали сделать это, но никто уже не хотел их слушать.
   У вельмож и у шляхты на устах было одно только слово: «переговоры». Выслали парламентеров. В ответ из шведского стана прибыли с блестящей свитой Радзеёвский и генерал Вирц; оба они ехали с зелеными ветвями в руках.
   Они направились к дому, где стоял воевода познанский; но Радзеёвский по дороге задерживался в толпе шляхтичей, махал ветвью и шляпой, улыбался, приветствовал знакомых и говорил зычным голосом:
   – Дорогие братья! Не пугайтесь! Мы приехали сюда не как враги. От вас самих зависит, чтобы больше не было пролито ни единой капли крови. Если вместо тирана, который попирает ваши вольности, который помышляет о dominium absolutum, который привел отчизну к гибели, вы хотите доброго и благородного господина, воителя столь прославленного, что при одном его имени рассеются все недруги Речи Посполитой, тогда отдайтесь под покровительство его величества Карла Густава!.. Дорогие братья! Я везу ручательство, что будут сохранены все ваши вольности, ваша свобода, вера. От вас самих зависит ваше спасение! Его величество король шведский решил подавить казацкое восстание, кончить литовскую войну, и только он один может это сделать. Сжальтесь же над несчастной отчизной, если вам себя не жаль…
   Голос задрожал тут у предателя, точно слезы подступили к горлу. Шляхта слушала в изумлении, раздались редкие голоса: «Vivat Радзеёвский, наш подканцлер!» – а он проследовал дальше, и снова кланялся новым толпам, и снова был слышен его зычный голос: «Дорогие братья!» Наконец оба они с Вирцем и свитой исчезли в доме воеводы познанского.
   Шляхта сбилась перед домом такой тесною толпою, что яблоку негде упасть, ибо чувствовала, понимала, что в этом доме решается не только ее судьба, но и всей отчизны. Вышли воеводские слуги в пурпурных одеждах и позвали в дом «персон» поважнее. Те поспешно вошли, за ними ворвалось несколько человек из мелкой шляхты, остальные остались за дверью, они протискивались к окнам, прижимали уши даже к стенам.
   Тишина в толпе царила немая. Те, кто стоял поближе к окнам, слышали порою шум голосов, долетавший из дому, точно отзвучие споров, раздоров и распрей. Час уходил за часом, а совет все не кончался.
   Внезапно с треском распахнулась входная дверь, и на улицу выбежал Владислав Скорашевский.
   Толпа отпрянула в ужасе.
   Всегда спокойный и кроткий, как агнец, человек этот был теперь страшен: глаза красные, взор блуждающий, одежда на груди расхристана. Держась обеими руками за голову, он как молния врезался в толпу и закричал пронзительным голосом:
   – Измена! Убийство! Позор! Мы уже Швеция, не Польша! Родину-мать убивают в этом доме!
   Он зарыдал страшно, судорожно и стал рвать на себе волосы, точно ум у него мутился. Гробовая тишина царила вокруг. Ужас объял все сердца.
   Внезапно Скорашевский заметался в толпе, в диком отчаянии истошно крича:
   – К оружию! К оружию, кто в Бога верует! К оружию! К оружию!
   Смутный ропот поднялся в толпе, словно легкий шепот пробежал, внезапный, прерывистый, как первое дуновение бури. Сердца колебались, умы колебались, и в этом всеобщем смятении духа страстный голос кричал:
   – К оружию! К оружию!
   Вскоре к нему присоединились еще два голоса – Петра Скорашевского и Скшетуского, вслед за которыми прибежал и Клодзинский, отважный ротмистр познанского повета.
   Все больше становилась толпа вокруг них. Грозный ропот рос, пламя пробегало по лицам и пылало в очах, слышался лязг сабель. Владислав Скорашевский первый овладел собою и, показывая на дом, в котором шел совет, обратился к шляхте с такими словами:
   – Слышите, братья, они, как иуды, продают там отчизну и бесчестят ее! Знайте же, мы не принадлежим уже Польше. Мало им было отдать в руки врага всех вас, стан, войско, орудия, будь они прокляты! Они подписали вдобавок от своего и вашего имени, что отрекаются от отчизны, отрекаются от нашего короля, что весь край, крепости и все мы отныне на вечные времена принадлежим Швеции. Что войско сдается – это бывает, но кто же имеет право отрекаться от своего короля и от своей отчизны?! Кто имеет право отрывать от нее провинции, предаваться иноземцам, переходить к другому народу, отрекаться от своей крови?! Братья, это позор, измена, убийство, злодеянье!.. Спасите отчизну, братья! Именем Бога, кто шляхтич, кто честен, спасите родину-мать! Отдадим же свою жизнь за нее, не пожалеем головы! Мы не хотим быть шведами! Не хотим, не хотим! Лучше на свет было не родиться тому, кто теперь не отдаст своей жизни!.. Спасите родину-мать!
   – Измена! – крикнули сразу десятки голосов. – Измена! Зарубить предателей!
   – К нам все, в ком честь жива! – кричал Скшетуский.
   – На шведа! На смерть! – подхватил Клодзинский.
   И они пошли дальше с криком: «К нам! Сюда! Измена!» – а за ними двинулись уже сотни шляхты с саблями наголо.
   Но подавляющее большинство осталось на месте, да и из тех, кто последовал за ротмистрами, кое-кто, заметив, что их немного, стал оглядываться и отставать.
   Тем временем снова отворилась дверь дома, в котором шел совет, и на пороге показался познанский воевода, Кшиштоф Опалинский, а рядом с ним справа генерал Вирц, слева Радзеёвский. За ними следовали: Анджей Кароль Грудзинский, воевода калишский, Максимилиан Мясковский, каштелян кшивинский, Павел Гембицкий, каштелян мендзижецкий, и Анджей Слупецкий.
   Кшиштоф Опалинский держал в руке пергаментный свиток со свешивающимися печатями; голову он поднял высоко, но лицо у него было бледное, а взгляд неуверенный, хоть воевода и силился изобразить веселость. Он обвел глазами толпу и в мертвой тишине заговорил ясным, хотя несколько хриплым голосом:
   – Братья шляхтичи! В нынешний день мы отдались под покровительство его величества короля шведского. Vivat Carolus Gustavus rex![24]
   Молчание было ответом воеводе; вдруг раздался чей-то одинокий голос:
   – Veto![25]
   Воевода повел глазами в сторону этого голоса и сказал:
   – Не сеймик тут у нас, и ни к чему здесь veto. А кому хочется покричать, пусть идет на шведские пушки, которые наведены на нас и за час могут сровнять с землею весь наш стан. – Он умолк на минуту. – Кто сказал: veto? – спросил он.
   Никто не отозвался.
   Воевода снова заговорил еще внушительней:
   – Все вольности шляхты и духовенства будут сохранены, подати не будут увеличены и взиматься будут так же, как и раньше. Никто не понесет обид и не будет ограблен; войска его королевского величества не имеют права становиться на постой в шляхетских владениях или взимать другие поборы, кроме тех, которые взыскивались на польские регулярные хоругви…
   Он умолк и жадно внимал ропоту шляхты, словно хотел постичь его значенье, затем махнул рукой.
   – Кроме того, генерал Виттенберг от имени его королевского величества слово мне дал и обещание, что, если вся страна последует нашему спасительному примеру, шведские войска вскоре двинутся на Литву и Украину и кончат войну лишь тогда, когда все земли и все замки будут возвращены Речи Посполитой.
   – Vivat Carolus Gustavus rex! – закричали сотни голосов.
   – Vivat Carolus Gustavus rex! – загремело во всем стане.
   На глазах всей шляхты воевода познанский повернулся тогда к Радзеёвскому и сердечно его обнял, затем обнял и Вирца; после этого все вельможи стали обниматься. Их примеру последовала шляхта, и радость стала всеобщей. «Виват» кричали так, что эхо разносилось по всей округе. Но воевода познанский попросил у милостивой братии еще минуту молчания и сказал с сердечностью в голосе:
   – Братья шляхтичи! Генерал Виттенберг просит нас сегодня в свой стан на пир, дабы мы за чарами заключили братский союз с храбрым народом.
   – Vivat Виттенберг! Vivat, vivat, vivat!
   – А затем, – прибавил воевода, – мы разъедемся по домам и с Божьей помощью начнем жатву с мыслью о том, что в нынешний день мы спасли отчизну.
   – Грядущие века воздадут нам справедливость! – сказал Радзеёвский.
   – Аминь! – закончил воевода познанский.
   Но тут он заметил, что множество глаз устремились куда-то поверх его головы.
   Он повернулся и увидел своего шута, который, встав на цыпочки и держась рукою за дверной косяк, писал углем на стене дома, над самой дверью:
   «Mane – Tekel – Fares».[26]
   Небо покрылось тучами, надвигалась гроза.

Глава XI

   В деревне Бужец, лежащей в Луковской земле, на границе воеводства Подлясского, и принадлежавшей в ту пору Скшетуским, в саду, который раскинулся между домом и прудом, сидел на скамье старик; в ногах у него играли два мальчика: один пяти, другой четырех лет, черные и загорелые, как цыганята, румяные и здоровые. Старик с виду тоже был еще крепок, как тур. Годы не согнули его широких плеч; глаза, верней, один глаз, так как на другом у него было бельмо, светился благодушием; борода побелела, но с виду старик был бравый, с румяным, кипящим здоровьем лицом, украшенным на лбу широким шрамом, сквозь который проглядывала черепная кость.
   Оба мальчика, ухватившись за ушки его сапог, тянули их в разные стороны, а он глядел на пруд, озаренный солнечными лучами, в котором то и дело всплескивали рыбы, возмущая зеркальную гладь.
   – Рыбы играют, – ворчал он про себя. – Небось еще получше заиграете, как воду спустят или стряпуха возьмется чистить вас ножом.
   Тут он обратился к мальчикам:
   – Отвяжитесь вы, сорванцы, и смотрите мне, оторвет который ушко, так я ему все уши оборву. Экие осы! Ступайте вон кувыркаться на траве и оставьте меня в покое! Ну, тебе, Лонгинек, я не удивляюсь, ты еще мал, но Яремка должен уже быть поумней. Вот возьму да и брошу надоеду в пруд!
   Но мальчики, видно, совсем завладели стариком, потому что ни один из них не испугался его угрозы; напротив, старший, Яремка, начал еще сильнее тянуть голенище за ушко, затопал ногами и закричал:
   – Ну, дедушка, давай поиграем, ты будешь Богун и украдешь Лонгинка!
   – Отвяжись ты, жук, говорю тебе, сопливец, карапуз ты этакий!
   – Ну, дедушка, ты будешь Богун!
   – Я тебе задам Богуна, вот погоди, позову мать!
   Яремка поглядел на дверь, которая вела из дома в сад, но, увидев, что она затворена и матери нигде нет, повторил в третий раз, подняв мордашку:
   – Ну, дедушка, ты будешь Богун!
   – Замучают меня эти карапузы, право! Ладно, я буду Богун, но только в последний раз. Наказание Господне! Только, чур, больше не надоедать!
   С этими словами старик, кряхтя, поднялся со скамьи, схватил вдруг маленького Лонгинка и с диким криком понесся по направлению к пруду.
   Однако у Лонгинка был храбрый защитник в лице Яремки, который в таких случаях назывался не Яремкой, а паном Михалом Володыёвским, драгунским ротмистром.
   Вооруженный липовым прутом, заменявшим в случае надобности саблю, пан Михал пустился опрометью за тучным Богуном, тотчас догнал его и стал безо всякой пощады хлестать по ногам.
   Лонгинек, игравший роль мамы, визжал, Богун визжал, Яремка-Володыёвский визжал; но отвага в конце концов победила, и Богун, выпустив из рук свою жертву, бросился бегом снова под липу и, добежав до скамьи, повалился на нее, еле дыша.
   – Ах, разбойники!.. – повторял он только. – Просто чудо будет, коли я не задохнусь!..
   Однако его мученья на этом не кончились: через минуту явился Яремка, раскрасневшийся, с растрепанной гривой, похожий на маленького задорного ястребка, и, раздувая ноздри, стал еще больше приставать к старику:
   – Ну, дедушка, ты будешь Богун!
   После долгих упрашиваний оба мальчика торжественно поклялись, что теперь это уж наверняка в последний раз, и история повторилась сначала с теми же подробностями. Потом старик уселся с обоими мальчиками на скамью, и тут Яремка опять к нему привязался:
   – Дедушка, скажи, кто был самый храбрый?
   – Ты, ты! – ответил старик.
   – Вырасту, стану рыцарем!
   – Непременно, хорошая у тебя кровь, солдатская. Дай-то Бог, чтобы ты был похож на отца, был бы ты тогда храбрец и меньше бы надоедал. Понял?
   – Скажи, дедушка, сколько батя убил врагов?
   – Я тебе сто раз уже говорил. Скорее листья перечтешь на этой липе, чем всех тех врагов, которых мы с вашим отцом истребили. Будь у меня столько волос на голове, сколько я один их уложил, луковские цирюльники богатство бы нажили на подбривке одной моей чуприны. Будь я проклят, если совр…
   Тут Заглоба, – а это был он, – спохватился, что не годится при младенцах ни заклинать, ни проклинать, и хотя, за отсутствием других слушателей, он любил и детям рассказывать о своих старых победах, однако же примолк на этот раз, потому что рыба в пруду стала всплескивать с удвоенной силой.
   – Надо велеть садовнику, – сказал старик, – на ночь верши поставить; много хорошей рыбы сбилось у самого берега.
   Но тут отворилась дверь из дома в сад, и на пороге показалась женщина, прекрасная, как полуденное солнце, высокая, сильная, черноволосая, с темным румянцем на щеках и бархатными глазами. Третий мальчик, трехлетний, черный, как агат, держался за ее подол; прикрыв глаза рукою, она стала всматриваться в тот угол сада, где росла липа.
   Это была Елена Скшетуская, урожденная княжна Булыга-Курцевич.
   Увидев под липой Заглобу с Яремкой и Лонгинком, она сделала несколько шагов ко рву, наполненному водой, и крикнула:
   – Эй, хлопцы! Вы там, верно, надоедаете дедушке?
   – Вовсе не надоедают! Они очень хорошо себя вели, – ответил Заглоба.
   Мальчики подбежали к матери, а она спросила у старика:
   – Батюшка, ты чего хочешь сегодня выпить: дубнячка или меду?
   – На обед была свинина, вроде бы медку лучше.
   – Сейчас пришлю. Только не дремли ты на воздухе, непременно схватишь лихорадку.
   – Сегодня тепло и ветра нет. А где же Ян, доченька?
   – Пошел на ток.
   Елена Скшетуская называла Заглобу отцом, а он ее доченькой, хотя они вовсе не были родственниками. Ее семья жила в Приднепровье, в бывшем княжестве Вишневецком, а откуда он был родом, про то знал один только Господь Бог, потому что сам он рассказывал об этом по-разному. Но когда она была еще девушкой, Заглоба оказал ей большие услуги и не раз спасал ее от страшных опасностей, поэтому и она, и ее муж почитали его как отца, да и вся округа очень старика уважала и за острый ум, и за необычайную храбрость, которую он много раз показал в казацких войнах.
   Имя его было славно во всей Речи Посполитой, сам король любил его россказни и острые шутки, и вообще о нем больше говорили, чем даже о самом Скшетуском, хотя Скшетуский в свое время вырвался из осажденного Збаража и пробился сквозь толпы казацких войск.
   Через минуту после ухода Елены казачок принес под липу сулейку и кубок. Пан Заглоба налил, затем закрыл глаза и с превеликим удовольствием отведал медку.
   – Знал Господь Бог, для чего пчел сотворил! – пробормотал он себе под нос.
   И стал медленно попивать медок, глубоко при этом вздыхая и поглядывая и на пруд, и на дубравы, и боры, что тянулись по ту сторону пруда, далеко-далеко, насколько хватает глаз. Был второй час пополудни, на небе ни облачка. Липовый цвет бесшумно опадал на землю, а в листве распевала целая капелла пчел, которые тут же стали садиться на края кубка и собирать сладкую жидкость мохнатыми лапками.
   С отдаленных, окутанных мглой тростников над большим прудом поднимались порою стада уток, чирков или диких гусей и летали в прозрачной лазури, похожие на черные крестики; порою караван журавлей, громко курлыча, тянулся высоко в небе, и так тихо было кругом, и спокойно, и солнечно, и весело, как бывает в первых числах августа, когда хлеба уже созрели, а солнце словно золотом заливает землю.
   Глаза старика то поднимались к небу, следя за стаями птиц, то снова устремлялись вдаль, но все дремотней, потому что меду в сулейке оставалось все меньше, и веки все тяжелели, а пчелы, как нарочно, на разные голоса напевали свою песенку, и от этого еще больше клонило к послеобеденному сну.
   – Да, да, послал Господь Бог для жатвы погожие деньки, – пробормотал Заглоба. – И сено вовремя убрали, и с жатвой быстро управимся. Да, да!..
   Тут он закрыл глаза, затем снова открыл их на мгновение, пробормотал: «Замучили меня детишки!» – и уснул крепким сном.
   Спал он довольно долго; разбудило его через некоторое время легкое дуновение прохладного ветерка, говор и шаги двух мужчин, торопливо приближавшихся к липе. Один из них был Ян Скшетуский, знаменитый герой Збаража, который, вернувшись с Украины от гетманов, уже месяц лечился дома от упорной лихорадки; второго Заглоба не знал, хотя ростом, осанкой и даже чертами лица он живо напоминал Яна.
   – Позволь, батюшка, – обратился Ян к Заглобе, – представить тебе моего двоюродного брата, пана Станислава Скшетуского из Скшетушева, ротмистра калишского.
   – Ты, пан Станислав, так похож на Яна, – сказал Заглоба, моргая глазами и стряхивая с ресниц остатки сна, – что, где бы я тебя ни встретил, сразу бы сказал: «Скшетуский!» Ах, какой же гость в доме!
   – Мне очень приятно познакомиться с тобою, милостивый пан, – ответил Станислав, – тем более что имя твое мне хорошо знакомо, – все рыцари Речи Посполитой с уважением его повторяют и ставят тебя за образец.
   – Не хвалясь, могу сказать, что делал все, что мог, пока была сила в костях. Я бы и сейчас не прочь повоевать, ибо consuetudo altera natura[27]. Однако чем это вы оба так огорчены, что Ян даже побледнел.
   – Станислав привез страшные вести, – ответил Ян. – Шведы вступили в Великую Польшу и уже всю ее захватили.
   Заглоба вскочил со скамьи, точно на добрых четыре десятка лет был моложе, широко раскрыл глаза и невольно схватился за бок, ища саблю.
   – Как так? – воскликнул он. – Как так? Всю захватили?
   – Воевода познанский и другие предали ее под Уйстем врагу, – ответил Станислав Скшетуский.
   – Ради Христа!.. Что ты говоришь? Они сдались?!
   – Не только сдались, но и подписали договор, в котором отреклись от короля и от Речи Посполитой. Отныне там должна быть не Польша, а Швеция…
   – Милосердный Боже! Раны Господни! Светопреставление! Что я слышу? Мы с Яном еще вчера толковали о том, что нам грозятся шведы, слух прошел, что они уже идут: но мы были уверены, что все это кончится ничем, разве только наш король и повелитель, Ян Казимир, отречется от титула короля шведского.
   – А между тем все началось с потери провинции, и Бог весть чем кончится.
   – Перестань, пан Станислав, а то меня удар хватит! Как же так? И ты был под Уйстем? И ты смотрел на все это? Это же просто самая подлая измена, неслыханная в истории!
   – И был, и смотрел, а была ли это измена, ты сам рассудишь, когда я тебе все расскажу. Мы стали станом под Уйстем, шляхетское ополчение да ратники, всего тысяч пятнадцать, и заняли рубежи по Нотецу ab incursione hostili[28]. Правда, войска у нас было мало, а ты, пан, искушенный солдат и лучше нас знаешь, может ли заменить его ополчение, да еще великопольской шляхты, давно отвыкшей от войны. И все-таки, будь у нас военачальник, мы могли бы, как бывало, дать отпор врагу и, уж во всяком случае, задержать его, пока Речь Посполитая не пришлет подмогу. Но не успел показаться Виттенберг, не успела пролиться первая капля крови, как наши тотчас затеяли переговоры. Потом явился Радзеёвский и до тех пор уговаривал, пока не навлек на нас несчастья и позора, какому доселе не было примера.
   – Как же так? Ужели никто не воспротивился? Никто не восстал? Никто не бросил этим негодяям в лицо обвинения в измене? Ужели все согласились предать отчизну и короля?
   – Гибнет честь, а с нею Речь Посполитая, ибо почти все согласились. Я, два пана Скорашевских, пан Цисвицкий и пан Клодзинский делали все, что могли, чтобы поднять шляхту на врага. Пан Владислав Скорашевский чуть ума не лишился; мы носились по стану от повета к повету, и, видит Бог, не было таких заклинаний, какими мы не молили бы шляхту. Но разве могли помочь заклинания, когда большая часть шляхты предпочитала ехать с ложками на пир, который посулил ей Виттенберг, нежели с саблями идти на бой. Видя это, честные люди разъехались кто куда: одни по домам, другие в Варшаву. Скорашевские отправились в Варшаву и первыми привезут весть королю, а у меня нет ни жены, ни детей, и я приехал к брату в надежде, что мы вместе двинемся на врага. Счастье, что застал вас дома.
   – Так ты прямо из Уйстя?
   – Прямо. По дороге только тогда останавливался, когда надо было дать отдых коням, и то одного загнал. Шведы уже, наверно, в Познани, а оттуда разольются скоро по всему нашему краю.
   Все умолкли. Ян сидел в угрюмой задумчивости, опершись руками на колени, уставя глаза в землю, пан Станислав вздыхал, а Заглоба, еще не охладевший, остолбенело глядел на братьев.
   – Дурное это предзнаменование, – мрачно произнес Ян. – В старину у нас на десять побед приходилось одно поражение, и весь мир дивился нашей отваге. Сегодня мы терпим одни поражения, нас вероломно предают, и к тому же не только отдельные лица, но и целые провинции. Боже, сжалься над отчизной!
   – О Господи! – воскликнул Заглоба. – Видал я свету, слышу, понимаю, а все не верится…
   – Что ты думаешь делать, Ян? – спросил Станислав.
   – Да уж, конечно, дома не останусь, хоть меня все еще трясет лихорадка. Жену с детьми надо будет устроить где-нибудь в безопасном месте. Пан Стабровский – мой родич, он королевский ловчий в Беловеже. Окажись в руках врагов вся Речь Посполитая, и то им в пущу не пробиться. Завтра же отправлю туда жену с детьми.
   – Не лишняя это предосторожность, – заметил Станислав. – Хоть отсюда до Великой Польши далеко, как знать, не обоймет ли пламя в скором времени и здешние края.
   – Надо будет дать знать шляхте, – сказал Ян, – пусть собирается и думает об обороне, здесь ведь никто еще ничего не знает. – Тут он обратился к Заглобе: – А как ты, отец, с нами пойдешь или поедешь с Еленой в пущу?
   – Я? – воскликнул Заглоба. – Пойду ли я? Разве только ноги мои пустят корни в землю, тогда не пойду, да и то попрошу выкорчевать. Уж очень мне хочется еще разок отведать шведского мясца, все равно как волку баранины! Ах, прохвосты! Ах, негодяи! В чулочках щеголяют! Блохи на них учиняют набеги, скачут им по икрам, ноги-то у них и свербят, вот и не сидится им дома, лезут в чужие земли… Знаю я их, собачьих детей, я еще при пане Конецпольском с ними дрался, и если уж вы хотите знать, кто взял в плен Густава Адольфа, так спросите об этом покойного пана Конецпольского. Я вам больше ничего не скажу. Знаю я их, но только и они меня знают! Проведали они, негодяи, как пить дать, что Заглоба постарел. Погодите же! Я вам еще покажу! Всемогущий Боже, почему же ты без ограды оставил несчастную Речь Посполитую, так что все соседские свиньи лезут к нам и три лучшие провинции уже сожрали! Вот оно дело какое! Да! Но кто же в том повинен, как не изменники? Не ведала чума, кого скосить, так лучших людей скосила, а изменников оставила. Пошли же, Господи, новый мор на воеводу познанского и на воеводу калишского, особливо же на Радзеёвского со всем его родом! А коли хочешь, чтобы в пекле народу прибыло, пошли туда всех, кто подписал сдачу под Уйстем. Заглоба постарел? Постарел, говорите? Вот увидите! Ян, давай скорее совет держать, что же нам делать, а то мне не терпится в седло!