Страница:
– Девушки из Пацунелей говорили, будто ротмистр, что живет у них, у старого Пакоша, тоже красавец.
– Не видала я его, но куда ему до пана Кмицица! Такого, верно, на всем свете не сыщешь.
– Padlas! – крикнул внезапно жмудин, у которого снова разладились жернова.
– Эй, косматый, шел бы ты отсюда со своею бранью! Помолчи, а то ничего не слышно! Да, да! Лучше пана Кмицица на всем свете не сыщешь! Пожалуй, и в Кейданах нету такого!
– Смотри, еще во сне приснится!
– Да хоть бы приснился…
Такой разговор шел у шляхтянок в людской. Тем временем в столовом покое поспешно накрывали на стол, а в зале панна Александра осталась одна с Кмицицем, потому что тетушка ушла готовить ужин.
Пан Анджей глаз не сводил с Оленьки, и они все больше у него разгорались.
– Есть люди, которым богатство всего дороже, – сказал он наконец, – другие на войне за добычей охотятся, иные лошадей любят, а я, моя панна, тебя вот не променял бы ни на какие сокровища. Ей-ей, чем больше гляжу на тебя, тем больше охота берет жениться, право же, хоть завтра под венец! Брови-то, верно, жженой пробкой чернишь?
– Слыхала я, есть такие ветреницы, только я не из их числа.
– А глазки-то лазоревые! Слов у меня от смущения не хватает.
– Не очень-то ты смутился, пан, коли так ко мне приступаешь, даже мне удивительно.
– Это тоже наш смоленский обычай: на бабу и в огонь смело идти. Ты, моя королева, к этому привыкай, так всегда будет.
– Ты, пан Анджей, от этого отвыкай, так не должно быть.
– Может, я тебя и послушаюсь, чтоб мне головы не сносить! Хочешь – верь, моя панна, хочешь – не верь, а я бы тебе под ноженьки небо подостлал! Я для тебя, моя королева, и другим обычаям готов научиться. Знаю ведь, простой солдат я, больше в ратном стане доводилось бывать, нежели в панских покоях.
– Одно другому не мешает, мой дедушка тоже был солдатом, а за добрые намерения спасибо тебе! – ответила Оленька и так сладко поглядела на пана Анджея, что сердце у него растаяло тотчас, как воск.
– Ты, моя панна, на веревочке будешь меня водить!
– Что-то не похож ты на тех, кого на веревочке водят! Хуже нет, чем с такими строптивцами.
Кмициц в улыбке открыл белые, точно волчьи, зубы.
– Как! – воскликнул он. – Неужто мало розог обломали в школе об мою спину святые отцы, чтобы выбить из меня эту строптивость и вбить в голову всякие честные правила?
– А какие же вбили лучше всего?
– Коли любишь, падай в ноги – вот так!
При этих словах пан Кмициц уже был на коленях, а панна Александра, пряча ноги под стулец, кричала:
– Ради Бога! Этого тебе в школе в голову не вбивали! Ах, оставь, оставь, не то я рассержусь… да и тетка сейчас войдет!
Не вставая с колен, он поднял голову и заглядывал ей в глаза.
– Да и пусть целая хоругвь теток придет, я не откажусь, что охота мне любить тебя!
– Вставай же, пан Анджей!
– Встаю.
– Садись, пан Анджей!
– Сижу!
– Злодей ты, Иудушка!
– Вот и неправда, я когда целую, так от всей души! Хочешь, докажу?
– И думать не смей!
Однако панна Александра смеялась, а он весь сиял от радости и молодости. Ноздри у него раздувались, как у молодого жеребца благородных кровей.
– Ай-ай! – говорил он. – Что за глазки, что за личико! Спасите, святые угодники, а то не усижу!
– Нечего угодников звать. Четыре года сидел, покуда сюда собрался, так сиди и теперь!
– Ба! Да я ведь знал только портрет. Я этого живописца велю в смоле вымазать да в перьях вывалять и в Упите кнутом прогнать по рынку. Я тебе все скажу, как на духу: хочешь, прости, нет – так голову руби! Думал это я себе, глядя на портретец: красивая девка, ничего не скажешь, да ведь красивых девок хоть пруд пруди – успею! Покойный отец все торопил ехать, а я ему одно твердил: успею, не уйдет женитьба, девушки на войну не ходят и не погибают! Бог свидетель, не противился я отцовской воле, только хотел сперва повоевать, все испытать на собственной шкуре. Теперь только вижу, глуп был, ведь на войну и женатым мог бы пойти, а тут бы меня утеха ждала. Слава Богу, что насмерть меня не зарубили. Позволь же, моя панна, ручки тебе поцеловать.
– Нет уж, не позволю.
– А я и спрашивать не стану. У нас, оршанских, так говорят: «Проси, а не дают – сам бери!»
Тут пан Анджей схватил ручки девушки и стал осыпать их поцелуями, а она не очень противилась, боялась показаться неучтивой.
Но тут вошла панна Кульвец и, видя, что творится, подняла очи к небу. Не понравилась ей эта близость, но не посмела она сказать что-нибудь детям, только к ужину позвала.
Взявшись под руки, как брат с сестрою, направились они оба в столовый покой, где стол ломился под множеством всяких блюд; особенно много было отменных колбас, стояла там и обомшелая сулейка вина, дающего крепость. Хорошо было молодым вдвоем, легко и весело. Панна Александра уже успела отужинать, так что за стол уселся только пан Кмициц и принялся за еду с той же живостью, с какой перед тем разговаривал.
Оленька поглядывала на него сбоку, радуясь, что он ест и пьет, но, когда он утолил первый голод, снова стала выспрашивать:
– Так ты, пан Анджей, не из Орши едешь?
– Да разве я знаю, откуда еду? Сегодня тут, а завтра там. Как волк к овце, подкрадывался я к врагу, – где можно было куснуть, там и кусал.
– Как же ты отважился пойти против такой силы, перед которой отступил сам великий гетман?
– Как отважился? А я на все готов, такая уж у меня натура!
– Говорил мне про то покойный дедушка. Счастье, что голову ты не сложил.
– Э, прихлопывали они меня там, как птицу в западне, но только прихлопнут, а я уж ускользнул и в другом месте укусил. Так я им насолил, что они цену назначили за мою голову… Отменный, однако, полоток!
– Во имя Отца и Сына! – воскликнула Оленька, с непритворным ужасом и в то же время восторгом глядя на этого молодца, который мог говорить зараз и о цене за свою голову, и о полотке.
– Верно, были у тебя, пан Анджей, большие силы?
– Две сотни своих драгун было, молодцов как на подбор, да за месяц их всех перебили. Потом ходил я с охотниками, набирал их, где ни попадя, без разбору. Завзятые вояки, но – разбойники над разбойниками! Кто еще не погиб, рано или поздно пойдет воронью на закуску…
При этих словах пан Анджей опять рассмеялся, опрокинул чару вина и прибавил:
– Таких сорвиголов ты, моя панна, отродясь не видывала. Чтоб их черт побрал! Офицеры все – шляхтичи из наших краев, родовитые, достойные и чуть не все уже под судом. Сидят теперь у меня в Любиче, что же мне с ними делать?
– Так ты, пан Анджей, прибыл к нам с целой хоругвью?
– Да. Неприятель заперся в городах, зима ведь лютая! Мой народишко тоже обтрепался, как обитый веник, вот князь воевода и назначил меня на постой в Поневеж. Ей-ей, заслуженный это отдых!
– Кушай, пан Анджей, пожалуйста.
– Я бы для тебя, моя панна, и отравы скушал!.. Оставил я тогда часть моей голытьбы в Поневеже, часть в Упите, ну а самых достойных товарищей к себе в Любич в гости зазвал… Приедут они к тебе на поклон.
– А где же тебя, пан Анджей, лауданцы нашли?
– Они меня встретили, когда я шел уже на постой в Поневеж. Я бы и без них сюда приехал.
– Пей же, пан Анджей!
– Я бы для тебя, моя панна, и отравы выпил!..
– А про смерть дедушки и духовную ты только от лауданцев узнал?
– Про смерть – от них, помяни, Господи, душу моего благодетеля! Не ты ли это, панна Александра, послала ко мне этих людей?
– Ты, пан Анджей, такого не думай! У меня на мысли одна печаль да молитва была!
– Они то же мне толковали… Ох, и гордые сермяжнички! Хотел я их за труды наградить, так они как напустятся на меня: это, может, говорят, оршанская шляхта в руки глядит, а мы, лауданцы, не таковские! Крепко меня изругали! Послушал я их, да и думаю себе: не хотите денег, дам-ка я вам по сотне плетей.
Панна Александра за голову схватилась.
– Иисусе Христе, и ты это сделал?
Кмициц посмотрел на нее с удивлением.
– Не пугайся, панна Александра. Не сделал, хоть как гляну на такую вот шляхетскую голытьбу, что за ровню хочет нас почитать, так с души у меня воротит. Думал только, ославят они меня безо всякой вины насильником да перед тобой еще оговорят.
– Какое счастье! – со вздохом облегчения сказала Оленька. – А то бы я и на глаза тебя не пустила!
– Это почему же?
– Убогая это шляхта, но старинная и славная. Покойный дедушка всегда любил их и на войну с ними ходил. Весь век они вместе прослужили, а в мирное время он их дома у себя принимал. Старая у нас дружба с ними, и ты уважать ее должен. Есть ведь у тебя сердце, и не нарушишь ты святого согласия, в каком мы до сих пор жили!
– Да ведь я ничего не знал, разрази меня Господь, не знал! И признаюсь, не лежит у меня душа к этой нищей шляхте. У нас так: коль ты мужик, так мужик, а шляхта все родовитая, на одну кобылу вдвоем не садятся. Право же, такой голи равняться с Кмицицами или Биллевичами все едино, что вьюнам со щуками, хоть и вьюн и щука одинаково рыбы.
– Дедушка говорил, что богатство ничего не стоит, кровь и честь – вот что важно, а они люди честные, иначе дедушка не назначил бы их моими опекунами.
Пан Анджей от удивления глаза раскрыл.
– Опекунами? Дедушка назначил их твоими опекунами? Всю лауданскую шляхту?
– Да. И не хмурься, пан Анджей, воля покойного свята. Странно мне, что посланцы не сказали тебе об этом.
– Да я бы их!.. Нет, не может быть! Ведь тут добрых два десятка застянков… И все эти сермяжники тут судят и рядят? Неужто и со мной будут судить и рядить, раздумывать, по душе ли я им или нет? Эй, не шути, панна Александра, а то у меня кровь кипит!
– Я не шучу, пан Анджей, истинную правду говорю тебе. Не будут они судить и рядить; и коль ты, по примеру дедушки, станешь им за отца, не оттолкнешь их, не будешь чваниться, то не только их, но и мое сердце покоришь. Буду я с ними помнить это до гроба, до гроба, пан Анджей!..
В голосе ее звучала нежная мольба; но морщины у него на лбу не разгладились, он по-прежнему хмурился. Правда, подавил вспышку гнева, только порой словно молнии пробегали у него по лицу, – но ответил девушке заносчиво и надменно:
– Вот уж не ждал! Волю покойного я уважаю и вот что думаю, – до моего приезда пан подкоморий мог назначить эту серую шляхту твоими опекунами, но коли нога моя ступила сюда, никто, кроме меня, опекуном больше не будет. Не только этой серой шляхте, самим биржанским Радзивиллам опекать тут нечего!
Панна Александра нахмурилась и ответила, помолчав минуту времени:
– Нехорошо ты, пан Анджей, делаешь, что так кичишься. Волю покойного деда либо целиком надо принять бы, либо отвергнуть, я не вижу иного выхода. Лауданцы не станут надоедать тебе или навязываться, люди они мирные и достойные. Не думай, пан Анджей, что они могут быть тебе в тягость. Когда бы начались распри, они могли бы сказать свое слово, а так я думаю, все будет тихо и мирно и такая это будет опека, словно бы ее и нет совсем.
Он помолчал еще минуту, потом махнул рукой и сказал:
– И то сказать, со свадьбой все кончится. Не из-за чего спорить, пусть только сидят смирно и не мешают мне, а то я, ей-богу, не дам себе в кашу наплевать! Впрочем, довольно о них! Дай согласие, панна Александра, обвенчаться поскорей, и все будет хорошо!
– Не пристало сейчас, в дни печали, говорить об этом.
– Эх! А долго ли придется мне ждать?
– Дедушка сам написал, что не долее полугода.
– Иссохну я до той поры, как щепка. Ну давай не будем больше ссориться. Ты уж так сурово стала на меня поглядывать, будто я всему виною. Ну что это ты, королева моя золотая! Чем я виноват, что такая у меня натура: рассержусь на кого, так, сдается, на куски бы его разорвал, а отойдет сердце, и вроде наново сшил бы.
– Страшно жить с таким, – повеселев, ответила Оленька.
– За твое здоровье! Хорошее вино, а для меня сабля да вино – первое дело! Ну чего там – страшно жить со мною! Да ты меня в сети уловишь своими очами, рабом сделаешь, хоть я ничьей власти над собою не терпел. Вот и теперь, чем панам гетманам кланяться, предпочел с хоругвью один на свой страх воевать. Королева ты моя золотая, коли что не так, прости меня, я ведь обхождению не в покоях у придворных дам, а около пушек учился, не за лютней, а в солдатском гаме. Сторона у нас неспокойная, сабли из руки не выпустишь. Засудили тебя, приговорили, головы твоей ищут – все это пустое! Будь только смел да удал, и люди тебя уважают. Exemplum[4] мои товарищи, в другом месте они бы давно по тюрьмам сидели… а ведь тоже достойные кавалеры! Даже бабы у нас ходят в сапогах, с саблей на боку, отряды в бой водят, как пани Кокосинская, тетка моего поручика, которая пала на поле битвы, а племянник ее под моей командой мстил за нее, хоть при жизни ее не любил. Где уж нам, хоть и самым родовитым, учиться придворному обхождению? Одно мы знаем: война – так в поход иди, сеймик – так горло дери, а языка мало – за саблю хватайсь! Вот какое дело! Таким меня покойный подкоморий знавал и такого для тебя выбрал!
– Я всегда с радостью исполняла волю деда, – ответила девушка, потупя взор.
– Дай же мне еще твои рученьки поцеловать, солнышко мое ненаглядное! Право, очень ты мне по сердцу пришлась. Так я разомлел, что не знаю, как и попаду в этот самый Любич, которого еще не видал.
– Я тебе дам провожатого.
– Э, обойдется. Я уже привык ездить по ночам. Есть у меня солдат родом из Поневежа, он должен знать дорогу. А там меня Кокосинский ждет с товарищами… У нас Кокосинские, Пыпки по прозванию, большая знать. Этого безвинно чести лишили за то, что он пану Орпишевскому дом спалил и дочку увез, а людей вырезал. Достойный товарищ! Дай же мне еще рученьки. Время, вижу, ехать!
Тут большие гданьские часы, стоявшие в столовом покое, стали медленно бить полночь.
– Ах ты, Господи! – вскричал Кмициц. – Время, время! Ничего я уж больше сделать тут не успею! Любишь ли ты меня хоть крошечку?
– В другой раз скажу. В гости-то будешь ко мне ездить?
– Каждый день, разве земля подо мною расступится! Ей-ей, хоть голову на плаху!
С этими словами Кмициц поднялся, и они вдвоем вышли в сени. Санки ждали уже у крыльца; Кмициц надел шубу и стал прощаться с панной Александрой, упрашивая ее вернуться в покои, потому что с крыльца тянет холодом.
– Спокойной ночи, милая моя королева, – говорил он, – спи сладко, я-то уж, верно, глаз не сомкну, все буду думать про твою красоту!
– Только бы чего плохого не углядел. А все-таки дам-ка я тебе лучше человека с плошкой, а то под Волмонтовичами и волки не редкость.
– Да что же я, коза, что ли, чтоб волков бояться? Волк солдату друг-приятель, он из его рук часто поживу имеет. Да и мушкетон есть в санках. Спокойной ночи, голубка моя, спокойной ночи!
– С Богом!
С этими словами Оленька ушла в покои, а Кмициц шагнул на крыльцо. Но по дороге в щель неплотно притворенной двери людской он увидел несколько пар девичьих глаз, – это девушки не ложились спать, чтобы еще раз на него посмотреть. По солдатскому обычаю, пан Анджей послал им воздушный поцелуй и вышел. Через минуту зазвенел колокольчик, сперва громко, потом все тише и тише, пока, наконец, не умолк совсем.
И сразу так тихо стало в Водоктах, что эта тишина испугала панну Александру; в ушах ее все еще звучал голос пана Анджея, она все еще слышала его веселый и непринужденный смех, перед ее глазами все еще стояла его сильная фигура, а тут, после потока слов, смеха и веселья, такое странное вдруг воцарилось безмолвие. Девушка напрягла слух, не донесется ли еще звон колокольчика. Но нет, он гремел уже где-то в лесах, под Волмонтовичами. Тяжелая тоска напала на нее, никогда еще она не чувствовала себя такой одинокой.
Медленно взяв свечу, она прошла в опочивальню и опустилась на колени, чтобы помолиться. Пять раз начинала она молиться, пока с надлежащим усердием прочла все молитвы. Но потом мысли ее как на крыльях полетели за санками, за седоком. По одну сторону бор, по другую бор, посреди дорога, а он мчится себе, пан Анджей! Как наяву, увидела Оленька вдруг светло-русый чуб, серые глаза и смеющиеся губы со сверкающими, белыми, как у молодого щенка, зубами. Трудно было строгой девушке признаться себе, что очень ей по сердцу пришелся неукротимый этот молодец. Растревожил ее, напугал, но и прельстил своей удалью, непринужденным своим весельем и искренностью. Стыдно было ей сознаться, что и гордостью своей он ей понравился, когда в разговоре об опекунах поднял голову, как турецкий скакун, и сказал: «Самим биржанским Радзивиллам опекать тут нечего». «Нет, не баба он, истинный муж! – говорила себе девушка. – Солдат, каких дедушка больше всего любил… Да они того и стоят!»
Так предавалась девушка раздумью, и ее то обнимало блаженство, ничем не смущенное, то тревога, но и тревога эта была какой-то сладкой. Панна Александра уже разделась, когда дверь скрипнула и вошла тетка Кульвец со свечой в руке.
– Страх как вы засиделись! – сказала она. – Не хотела я мешать вам, молодым, чтобы вы одни в первый раз наговорились. Кавалер, сдается, учтивый. А как он тебе понравился?
Панна Александра сперва ничего не ответила, только подбежала к тетке босыми ножками, закинула ей руки на шею и, склонив свою светлую голову ей на грудь, сказала нежным голосом:
– Тетушка, ах, тетушка!
– Ого! – пробормотала старая дева, поднимая вверх и глаза и свечу.
Глава II
– Не видала я его, но куда ему до пана Кмицица! Такого, верно, на всем свете не сыщешь.
– Padlas! – крикнул внезапно жмудин, у которого снова разладились жернова.
– Эй, косматый, шел бы ты отсюда со своею бранью! Помолчи, а то ничего не слышно! Да, да! Лучше пана Кмицица на всем свете не сыщешь! Пожалуй, и в Кейданах нету такого!
– Смотри, еще во сне приснится!
– Да хоть бы приснился…
Такой разговор шел у шляхтянок в людской. Тем временем в столовом покое поспешно накрывали на стол, а в зале панна Александра осталась одна с Кмицицем, потому что тетушка ушла готовить ужин.
Пан Анджей глаз не сводил с Оленьки, и они все больше у него разгорались.
– Есть люди, которым богатство всего дороже, – сказал он наконец, – другие на войне за добычей охотятся, иные лошадей любят, а я, моя панна, тебя вот не променял бы ни на какие сокровища. Ей-ей, чем больше гляжу на тебя, тем больше охота берет жениться, право же, хоть завтра под венец! Брови-то, верно, жженой пробкой чернишь?
– Слыхала я, есть такие ветреницы, только я не из их числа.
– А глазки-то лазоревые! Слов у меня от смущения не хватает.
– Не очень-то ты смутился, пан, коли так ко мне приступаешь, даже мне удивительно.
– Это тоже наш смоленский обычай: на бабу и в огонь смело идти. Ты, моя королева, к этому привыкай, так всегда будет.
– Ты, пан Анджей, от этого отвыкай, так не должно быть.
– Может, я тебя и послушаюсь, чтоб мне головы не сносить! Хочешь – верь, моя панна, хочешь – не верь, а я бы тебе под ноженьки небо подостлал! Я для тебя, моя королева, и другим обычаям готов научиться. Знаю ведь, простой солдат я, больше в ратном стане доводилось бывать, нежели в панских покоях.
– Одно другому не мешает, мой дедушка тоже был солдатом, а за добрые намерения спасибо тебе! – ответила Оленька и так сладко поглядела на пана Анджея, что сердце у него растаяло тотчас, как воск.
– Ты, моя панна, на веревочке будешь меня водить!
– Что-то не похож ты на тех, кого на веревочке водят! Хуже нет, чем с такими строптивцами.
Кмициц в улыбке открыл белые, точно волчьи, зубы.
– Как! – воскликнул он. – Неужто мало розог обломали в школе об мою спину святые отцы, чтобы выбить из меня эту строптивость и вбить в голову всякие честные правила?
– А какие же вбили лучше всего?
– Коли любишь, падай в ноги – вот так!
При этих словах пан Кмициц уже был на коленях, а панна Александра, пряча ноги под стулец, кричала:
– Ради Бога! Этого тебе в школе в голову не вбивали! Ах, оставь, оставь, не то я рассержусь… да и тетка сейчас войдет!
Не вставая с колен, он поднял голову и заглядывал ей в глаза.
– Да и пусть целая хоругвь теток придет, я не откажусь, что охота мне любить тебя!
– Вставай же, пан Анджей!
– Встаю.
– Садись, пан Анджей!
– Сижу!
– Злодей ты, Иудушка!
– Вот и неправда, я когда целую, так от всей души! Хочешь, докажу?
– И думать не смей!
Однако панна Александра смеялась, а он весь сиял от радости и молодости. Ноздри у него раздувались, как у молодого жеребца благородных кровей.
– Ай-ай! – говорил он. – Что за глазки, что за личико! Спасите, святые угодники, а то не усижу!
– Нечего угодников звать. Четыре года сидел, покуда сюда собрался, так сиди и теперь!
– Ба! Да я ведь знал только портрет. Я этого живописца велю в смоле вымазать да в перьях вывалять и в Упите кнутом прогнать по рынку. Я тебе все скажу, как на духу: хочешь, прости, нет – так голову руби! Думал это я себе, глядя на портретец: красивая девка, ничего не скажешь, да ведь красивых девок хоть пруд пруди – успею! Покойный отец все торопил ехать, а я ему одно твердил: успею, не уйдет женитьба, девушки на войну не ходят и не погибают! Бог свидетель, не противился я отцовской воле, только хотел сперва повоевать, все испытать на собственной шкуре. Теперь только вижу, глуп был, ведь на войну и женатым мог бы пойти, а тут бы меня утеха ждала. Слава Богу, что насмерть меня не зарубили. Позволь же, моя панна, ручки тебе поцеловать.
– Нет уж, не позволю.
– А я и спрашивать не стану. У нас, оршанских, так говорят: «Проси, а не дают – сам бери!»
Тут пан Анджей схватил ручки девушки и стал осыпать их поцелуями, а она не очень противилась, боялась показаться неучтивой.
Но тут вошла панна Кульвец и, видя, что творится, подняла очи к небу. Не понравилась ей эта близость, но не посмела она сказать что-нибудь детям, только к ужину позвала.
Взявшись под руки, как брат с сестрою, направились они оба в столовый покой, где стол ломился под множеством всяких блюд; особенно много было отменных колбас, стояла там и обомшелая сулейка вина, дающего крепость. Хорошо было молодым вдвоем, легко и весело. Панна Александра уже успела отужинать, так что за стол уселся только пан Кмициц и принялся за еду с той же живостью, с какой перед тем разговаривал.
Оленька поглядывала на него сбоку, радуясь, что он ест и пьет, но, когда он утолил первый голод, снова стала выспрашивать:
– Так ты, пан Анджей, не из Орши едешь?
– Да разве я знаю, откуда еду? Сегодня тут, а завтра там. Как волк к овце, подкрадывался я к врагу, – где можно было куснуть, там и кусал.
– Как же ты отважился пойти против такой силы, перед которой отступил сам великий гетман?
– Как отважился? А я на все готов, такая уж у меня натура!
– Говорил мне про то покойный дедушка. Счастье, что голову ты не сложил.
– Э, прихлопывали они меня там, как птицу в западне, но только прихлопнут, а я уж ускользнул и в другом месте укусил. Так я им насолил, что они цену назначили за мою голову… Отменный, однако, полоток!
– Во имя Отца и Сына! – воскликнула Оленька, с непритворным ужасом и в то же время восторгом глядя на этого молодца, который мог говорить зараз и о цене за свою голову, и о полотке.
– Верно, были у тебя, пан Анджей, большие силы?
– Две сотни своих драгун было, молодцов как на подбор, да за месяц их всех перебили. Потом ходил я с охотниками, набирал их, где ни попадя, без разбору. Завзятые вояки, но – разбойники над разбойниками! Кто еще не погиб, рано или поздно пойдет воронью на закуску…
При этих словах пан Анджей опять рассмеялся, опрокинул чару вина и прибавил:
– Таких сорвиголов ты, моя панна, отродясь не видывала. Чтоб их черт побрал! Офицеры все – шляхтичи из наших краев, родовитые, достойные и чуть не все уже под судом. Сидят теперь у меня в Любиче, что же мне с ними делать?
– Так ты, пан Анджей, прибыл к нам с целой хоругвью?
– Да. Неприятель заперся в городах, зима ведь лютая! Мой народишко тоже обтрепался, как обитый веник, вот князь воевода и назначил меня на постой в Поневеж. Ей-ей, заслуженный это отдых!
– Кушай, пан Анджей, пожалуйста.
– Я бы для тебя, моя панна, и отравы скушал!.. Оставил я тогда часть моей голытьбы в Поневеже, часть в Упите, ну а самых достойных товарищей к себе в Любич в гости зазвал… Приедут они к тебе на поклон.
– А где же тебя, пан Анджей, лауданцы нашли?
– Они меня встретили, когда я шел уже на постой в Поневеж. Я бы и без них сюда приехал.
– Пей же, пан Анджей!
– Я бы для тебя, моя панна, и отравы выпил!..
– А про смерть дедушки и духовную ты только от лауданцев узнал?
– Про смерть – от них, помяни, Господи, душу моего благодетеля! Не ты ли это, панна Александра, послала ко мне этих людей?
– Ты, пан Анджей, такого не думай! У меня на мысли одна печаль да молитва была!
– Они то же мне толковали… Ох, и гордые сермяжнички! Хотел я их за труды наградить, так они как напустятся на меня: это, может, говорят, оршанская шляхта в руки глядит, а мы, лауданцы, не таковские! Крепко меня изругали! Послушал я их, да и думаю себе: не хотите денег, дам-ка я вам по сотне плетей.
Панна Александра за голову схватилась.
– Иисусе Христе, и ты это сделал?
Кмициц посмотрел на нее с удивлением.
– Не пугайся, панна Александра. Не сделал, хоть как гляну на такую вот шляхетскую голытьбу, что за ровню хочет нас почитать, так с души у меня воротит. Думал только, ославят они меня безо всякой вины насильником да перед тобой еще оговорят.
– Какое счастье! – со вздохом облегчения сказала Оленька. – А то бы я и на глаза тебя не пустила!
– Это почему же?
– Убогая это шляхта, но старинная и славная. Покойный дедушка всегда любил их и на войну с ними ходил. Весь век они вместе прослужили, а в мирное время он их дома у себя принимал. Старая у нас дружба с ними, и ты уважать ее должен. Есть ведь у тебя сердце, и не нарушишь ты святого согласия, в каком мы до сих пор жили!
– Да ведь я ничего не знал, разрази меня Господь, не знал! И признаюсь, не лежит у меня душа к этой нищей шляхте. У нас так: коль ты мужик, так мужик, а шляхта все родовитая, на одну кобылу вдвоем не садятся. Право же, такой голи равняться с Кмицицами или Биллевичами все едино, что вьюнам со щуками, хоть и вьюн и щука одинаково рыбы.
– Дедушка говорил, что богатство ничего не стоит, кровь и честь – вот что важно, а они люди честные, иначе дедушка не назначил бы их моими опекунами.
Пан Анджей от удивления глаза раскрыл.
– Опекунами? Дедушка назначил их твоими опекунами? Всю лауданскую шляхту?
– Да. И не хмурься, пан Анджей, воля покойного свята. Странно мне, что посланцы не сказали тебе об этом.
– Да я бы их!.. Нет, не может быть! Ведь тут добрых два десятка застянков… И все эти сермяжники тут судят и рядят? Неужто и со мной будут судить и рядить, раздумывать, по душе ли я им или нет? Эй, не шути, панна Александра, а то у меня кровь кипит!
– Я не шучу, пан Анджей, истинную правду говорю тебе. Не будут они судить и рядить; и коль ты, по примеру дедушки, станешь им за отца, не оттолкнешь их, не будешь чваниться, то не только их, но и мое сердце покоришь. Буду я с ними помнить это до гроба, до гроба, пан Анджей!..
В голосе ее звучала нежная мольба; но морщины у него на лбу не разгладились, он по-прежнему хмурился. Правда, подавил вспышку гнева, только порой словно молнии пробегали у него по лицу, – но ответил девушке заносчиво и надменно:
– Вот уж не ждал! Волю покойного я уважаю и вот что думаю, – до моего приезда пан подкоморий мог назначить эту серую шляхту твоими опекунами, но коли нога моя ступила сюда, никто, кроме меня, опекуном больше не будет. Не только этой серой шляхте, самим биржанским Радзивиллам опекать тут нечего!
Панна Александра нахмурилась и ответила, помолчав минуту времени:
– Нехорошо ты, пан Анджей, делаешь, что так кичишься. Волю покойного деда либо целиком надо принять бы, либо отвергнуть, я не вижу иного выхода. Лауданцы не станут надоедать тебе или навязываться, люди они мирные и достойные. Не думай, пан Анджей, что они могут быть тебе в тягость. Когда бы начались распри, они могли бы сказать свое слово, а так я думаю, все будет тихо и мирно и такая это будет опека, словно бы ее и нет совсем.
Он помолчал еще минуту, потом махнул рукой и сказал:
– И то сказать, со свадьбой все кончится. Не из-за чего спорить, пусть только сидят смирно и не мешают мне, а то я, ей-богу, не дам себе в кашу наплевать! Впрочем, довольно о них! Дай согласие, панна Александра, обвенчаться поскорей, и все будет хорошо!
– Не пристало сейчас, в дни печали, говорить об этом.
– Эх! А долго ли придется мне ждать?
– Дедушка сам написал, что не долее полугода.
– Иссохну я до той поры, как щепка. Ну давай не будем больше ссориться. Ты уж так сурово стала на меня поглядывать, будто я всему виною. Ну что это ты, королева моя золотая! Чем я виноват, что такая у меня натура: рассержусь на кого, так, сдается, на куски бы его разорвал, а отойдет сердце, и вроде наново сшил бы.
– Страшно жить с таким, – повеселев, ответила Оленька.
– За твое здоровье! Хорошее вино, а для меня сабля да вино – первое дело! Ну чего там – страшно жить со мною! Да ты меня в сети уловишь своими очами, рабом сделаешь, хоть я ничьей власти над собою не терпел. Вот и теперь, чем панам гетманам кланяться, предпочел с хоругвью один на свой страх воевать. Королева ты моя золотая, коли что не так, прости меня, я ведь обхождению не в покоях у придворных дам, а около пушек учился, не за лютней, а в солдатском гаме. Сторона у нас неспокойная, сабли из руки не выпустишь. Засудили тебя, приговорили, головы твоей ищут – все это пустое! Будь только смел да удал, и люди тебя уважают. Exemplum[4] мои товарищи, в другом месте они бы давно по тюрьмам сидели… а ведь тоже достойные кавалеры! Даже бабы у нас ходят в сапогах, с саблей на боку, отряды в бой водят, как пани Кокосинская, тетка моего поручика, которая пала на поле битвы, а племянник ее под моей командой мстил за нее, хоть при жизни ее не любил. Где уж нам, хоть и самым родовитым, учиться придворному обхождению? Одно мы знаем: война – так в поход иди, сеймик – так горло дери, а языка мало – за саблю хватайсь! Вот какое дело! Таким меня покойный подкоморий знавал и такого для тебя выбрал!
– Я всегда с радостью исполняла волю деда, – ответила девушка, потупя взор.
– Дай же мне еще твои рученьки поцеловать, солнышко мое ненаглядное! Право, очень ты мне по сердцу пришлась. Так я разомлел, что не знаю, как и попаду в этот самый Любич, которого еще не видал.
– Я тебе дам провожатого.
– Э, обойдется. Я уже привык ездить по ночам. Есть у меня солдат родом из Поневежа, он должен знать дорогу. А там меня Кокосинский ждет с товарищами… У нас Кокосинские, Пыпки по прозванию, большая знать. Этого безвинно чести лишили за то, что он пану Орпишевскому дом спалил и дочку увез, а людей вырезал. Достойный товарищ! Дай же мне еще рученьки. Время, вижу, ехать!
Тут большие гданьские часы, стоявшие в столовом покое, стали медленно бить полночь.
– Ах ты, Господи! – вскричал Кмициц. – Время, время! Ничего я уж больше сделать тут не успею! Любишь ли ты меня хоть крошечку?
– В другой раз скажу. В гости-то будешь ко мне ездить?
– Каждый день, разве земля подо мною расступится! Ей-ей, хоть голову на плаху!
С этими словами Кмициц поднялся, и они вдвоем вышли в сени. Санки ждали уже у крыльца; Кмициц надел шубу и стал прощаться с панной Александрой, упрашивая ее вернуться в покои, потому что с крыльца тянет холодом.
– Спокойной ночи, милая моя королева, – говорил он, – спи сладко, я-то уж, верно, глаз не сомкну, все буду думать про твою красоту!
– Только бы чего плохого не углядел. А все-таки дам-ка я тебе лучше человека с плошкой, а то под Волмонтовичами и волки не редкость.
– Да что же я, коза, что ли, чтоб волков бояться? Волк солдату друг-приятель, он из его рук часто поживу имеет. Да и мушкетон есть в санках. Спокойной ночи, голубка моя, спокойной ночи!
– С Богом!
С этими словами Оленька ушла в покои, а Кмициц шагнул на крыльцо. Но по дороге в щель неплотно притворенной двери людской он увидел несколько пар девичьих глаз, – это девушки не ложились спать, чтобы еще раз на него посмотреть. По солдатскому обычаю, пан Анджей послал им воздушный поцелуй и вышел. Через минуту зазвенел колокольчик, сперва громко, потом все тише и тише, пока, наконец, не умолк совсем.
И сразу так тихо стало в Водоктах, что эта тишина испугала панну Александру; в ушах ее все еще звучал голос пана Анджея, она все еще слышала его веселый и непринужденный смех, перед ее глазами все еще стояла его сильная фигура, а тут, после потока слов, смеха и веселья, такое странное вдруг воцарилось безмолвие. Девушка напрягла слух, не донесется ли еще звон колокольчика. Но нет, он гремел уже где-то в лесах, под Волмонтовичами. Тяжелая тоска напала на нее, никогда еще она не чувствовала себя такой одинокой.
Медленно взяв свечу, она прошла в опочивальню и опустилась на колени, чтобы помолиться. Пять раз начинала она молиться, пока с надлежащим усердием прочла все молитвы. Но потом мысли ее как на крыльях полетели за санками, за седоком. По одну сторону бор, по другую бор, посреди дорога, а он мчится себе, пан Анджей! Как наяву, увидела Оленька вдруг светло-русый чуб, серые глаза и смеющиеся губы со сверкающими, белыми, как у молодого щенка, зубами. Трудно было строгой девушке признаться себе, что очень ей по сердцу пришелся неукротимый этот молодец. Растревожил ее, напугал, но и прельстил своей удалью, непринужденным своим весельем и искренностью. Стыдно было ей сознаться, что и гордостью своей он ей понравился, когда в разговоре об опекунах поднял голову, как турецкий скакун, и сказал: «Самим биржанским Радзивиллам опекать тут нечего». «Нет, не баба он, истинный муж! – говорила себе девушка. – Солдат, каких дедушка больше всего любил… Да они того и стоят!»
Так предавалась девушка раздумью, и ее то обнимало блаженство, ничем не смущенное, то тревога, но и тревога эта была какой-то сладкой. Панна Александра уже разделась, когда дверь скрипнула и вошла тетка Кульвец со свечой в руке.
– Страх как вы засиделись! – сказала она. – Не хотела я мешать вам, молодым, чтобы вы одни в первый раз наговорились. Кавалер, сдается, учтивый. А как он тебе понравился?
Панна Александра сперва ничего не ответила, только подбежала к тетке босыми ножками, закинула ей руки на шею и, склонив свою светлую голову ей на грудь, сказала нежным голосом:
– Тетушка, ах, тетушка!
– Ого! – пробормотала старая дева, поднимая вверх и глаза и свечу.
Глава II
Когда пан Анджей подъехал к усадьбе в Любиче, окна пылали и шум голосов долетал даже во двор. Услышав звон колокольчика, из сеней выбежали слуги, чтобы приветствовать нового хозяина; о том, что он должен приехать, они узнали от его товарищей. Встречали они хозяина, униженно целуя ему руки и обнимая ноги. Старый управитель Зникис стоял в сенях с хлебом-солью и низко кланялся; все с тревогой и любопытством смотрели, каков из себя новый их господин. Он бросил на блюдо кошелек с талерами и стал спрашивать о товарищах, удивленный тем, что никто из них не вышел навстречу его милости, хозяину дома.
Но они не могли выйти ему навстречу, потому что часа три уже пировали за столом, то и дело наливая чары, и, верно, совсем не слыхали колокольчика за окном. Однако, когда пан Анджей вошел в комнату, из всех грудей вырвался громкий крик: «Haeres! Haeres[5] приехал!» – и все товарищи повскакали с мест и с чарами в руках пошли ему навстречу. Увидев, что они уже распорядились в его доме и до его приезда успели даже подвыпить, он уперся руками в бока и засмеялся. Он смеялся все громче, видя, как они опрокидывают стульцы, как, покачиваясь, выступают с пьяною важностью. Впереди всех шел великан Яромир Кокосинский, по прозванию Пыпка, славный солдат, забияка со страшным шрамом через весь лоб, глаз и щеку, с одним усом короче, а другим длинней, поручик и друг Кмицица, его «достойный товарищ», приговоренный в Смоленске к лишению чести и смертной казни за увоз шляхтянки, убийство и поджог. Его-то теперь и хранили от казни война да покровительство Кмицица, который был ему ровесником и соседом, – поместья их в Оршанской земле, до того как пан Яромир прогулял свое, лежали межа к меже. Шел пан Яромир, держа в руках ковш, наполненный медом. За ним выступал Раницкий герба Сухие Покои, родом из Мстиславского воеводства, откуда был изгнан за убийство двух помещиков. Одного он зарубил в поединке, а другого так, без боя, пристрелил из ружья. Имущества у него теперь не было никакого, хотя после смерти родителей он получил в наследство много земли. Война и его хранила от рук заплечного мастера. Буян это был, и не было равных ему в поединке на саблях. Третьим шел Рекуц-Лелива, руки которого если и были обагрены кровью, то только вражеской. Зато имение он пропил и проиграл в кости – и вот уже три года таскался за Кмицицем. С ним вместе шел четвертый, Углик, тоже смоленский шляхтич, который за разгон трибунала лишен был чести и приговорен к смертной казни. Кмициц оказывал ему покровительство за то, что он хорошо играл на чакане. Кроме них, были тут и Кульвец-Гиппоцентаврус, такой же великан, как и Кокосинский, но превосходивший его силой, и Зенд, объездчик, который умел подражать птицам и зверям, человек темного происхождения, хоть и выдававший себя за курляндского дворянина; имения у него не было, и он выезжал Кмицицу лошадей, за что получал жалованье.
Все они окружили смеющегося пана Анджея: Кокосинский поднял ковш и запел:
Кмициц поднял свой ковш и крикнул:
– За здоровье моей любушки!
– Vivat! Vivat![6] – крикнули все в один голос, так что стекла задребезжали в оловянных переплетах.
– Vivat! Траур кончится, свадьбу сыграем!
Посыпались вопросы:
– А какая она из себя? Что, Ендрусь, очень хороша? Такая, как ты думал? Среди наших оршанских найдется такая?
– Среди оршанских? – воскликнул Кмициц. – Да против нее нашими паннами только трубы затыкать! Сто чертей! Нет такой другой на свете!
– Мы тебе этого желали! – сказал Раницкий. – Так когда же свадьба?
– Как кончится траур.
– Плевать на траур! Дети черными не родятся, только белыми!
– Будет свадьба, так и траура не будет. Не жди, Ендрусь!
– Не жди, Ендрусь! – начали кричать все хором.
– Оршанским хорунжатам уже хочется с неба на землю! – крикнул Кокосинский.
– Не заставляй ждать бедняжек!
– Ясновельможные! – тонким голосом сказал Рекуц-Лелива. – Напьемся на свадьбе вдрызг!
– Милые мои барашки, – взмолился Кмициц, – пустите же меня, а проще сказать, идите к черту, дайте же мне дом посмотреть!
– Незачем! – возразил Углик. – Завтра посмотришь, а теперь пойдем к столу: там еще стоит парочка сулеек, да с полными брюшками.
– Мы уж за тебя тут все посмотрели. Любич – золотое дно, – сказал Раницкий.
– Конюшня хороша! – крикнул Зенд. – Два бахмата отменных гусарских, парочка жмудских да калмыцких пара, и всех по паре, как глаз в голове. Табун завтра поглядим.
Тут Зенд заржал, как конь, и все удивлялись, что он так здорово ржет, и смеялись.
– Так вот какие тут порядки? – воскликнул обрадованный Кмициц.
– И погребок отменный, – пропищал Рекуц. – И смоленые бочки, и обомшелые сулеи стоят, как хоругви в строю.
– Вот и слава Богу! Давайте садиться за стол!
– За стол! За стол!
Не успели рассесться и налить по чаре, как Раницкий снова вскочил.
– За здоровье подкомория Биллевича!
– Дурак! – оборвал его Кмициц. – Что это ты? За здоровье покойника пьешь?
– Дурак! – подхватили остальные. – За здоровье хозяина!
– Ваше здоровье!
– Дай Бог в этом доме нам во всем удачи!
Кмициц невольно повел глазами по столовому покою и на почерневшей от старости лиственничной стене увидел ряд суровых глаз, устремленных на него. Это глаза Биллевичей глядели с портретов, висевших низко, в двух локтях от земли, потому что потолки в доме были низкие. Над портретами ровным рядом висели черепа зубров, оленей, лосей, увенчанные рогами; некоторые из них, видно, очень старые, уже почернели, другие сверкали белизной. Все четыре стены были украшены ими.
– Охота тут, верно, хороша, вижу, зверя много! – заметил Кмициц.
– Завтра и отправимся, а нет, так послезавтра. Надо и со здешними местами познакомиться, – подхватил Кокосинский. – Счастливец ты, Ендрусь, есть тебе где голову приклонить!
– Не то что мы! – вздохнул Раницкий.
– Выпьем в утешение! – сказал Рекуц.
– Нет, не в утешение! – возразил Кульвец-Гиппоцентаврус, – а еще раз за здоровье Ендруся, нашего дорогого ротмистра! Это ведь он, ясновельможные, приютил в своем Любиче нас, бедных изгнанников, без крова над головой.
– Правильно говорит! – раздалось несколько голосов. – Не такой дурак Кульвец, как кажется.
– Тяжела наша доля! – пищал Рекуц. – Одна надежда, что ты нас, бедных сирот, за ворота не выгонишь.
– Полноте! – говорил Кмициц. – Что мое, то ваше!
При этих словах все повставали с мест и кинулись его обнимать. Слезы текли по суровым и пьяным лицам растроганных товарищей Кмицица.
– На тебя только надежда, Ендрусь! – кричал Кокосинский. – Дай хоть на гороховой соломе поспать, не гони!
– Полноте! – повторял Кмициц.
– Не гони! И без того нас выгнали, нас, родовитых шляхтичей! – жалобно кричал Углик.
– Сто чертей! Кто вас гонит? Ешьте, пейте, спите, какого пса вам еще надо?
– Ты, Ендрусь, не говори так, – ныл Раницкий, на лице которого выступили пятна, как на шкуре у рыси, – не говори так, Ендрусь, пропали мы ни за денежку…
Тут он оборвал речь, приставил палец ко лбу, словно напрягая мысль, и, оглядев бараньими глазами присутствующих, сказал вдруг:
– Разве только фортуна переменится!
И все закричали хором:
– А почему бы ей не перемениться!
– Мы еще за обиды заплатим!
– Добудем богатство!
– И почести!
– Бог благословляет невинных. За наше благополучие, ясновельможные!
– За ваше здоровье! – закричал Кмициц.
– Святые слова, Ендрусь! – произнес Кокосинский, подставляя ему свои пухлые щеки. – За наше счастье!
Чаши пошли вкруговую, вино в голову ударило. Все говорили разом, и никто никого не слушал; один только Рекуц свесил голову на грудь и дремал. Через минуту Кокосинский запел: «Лен я мялкою мяла!» Услышав песню, Углик достал из-за пазухи чакан и давай вторить, а Раницкий, великий фехтовальщик, голой рукой фехтовал с невидимым противником, повторяя вполголоса:
Но они не могли выйти ему навстречу, потому что часа три уже пировали за столом, то и дело наливая чары, и, верно, совсем не слыхали колокольчика за окном. Однако, когда пан Анджей вошел в комнату, из всех грудей вырвался громкий крик: «Haeres! Haeres[5] приехал!» – и все товарищи повскакали с мест и с чарами в руках пошли ему навстречу. Увидев, что они уже распорядились в его доме и до его приезда успели даже подвыпить, он уперся руками в бока и засмеялся. Он смеялся все громче, видя, как они опрокидывают стульцы, как, покачиваясь, выступают с пьяною важностью. Впереди всех шел великан Яромир Кокосинский, по прозванию Пыпка, славный солдат, забияка со страшным шрамом через весь лоб, глаз и щеку, с одним усом короче, а другим длинней, поручик и друг Кмицица, его «достойный товарищ», приговоренный в Смоленске к лишению чести и смертной казни за увоз шляхтянки, убийство и поджог. Его-то теперь и хранили от казни война да покровительство Кмицица, который был ему ровесником и соседом, – поместья их в Оршанской земле, до того как пан Яромир прогулял свое, лежали межа к меже. Шел пан Яромир, держа в руках ковш, наполненный медом. За ним выступал Раницкий герба Сухие Покои, родом из Мстиславского воеводства, откуда был изгнан за убийство двух помещиков. Одного он зарубил в поединке, а другого так, без боя, пристрелил из ружья. Имущества у него теперь не было никакого, хотя после смерти родителей он получил в наследство много земли. Война и его хранила от рук заплечного мастера. Буян это был, и не было равных ему в поединке на саблях. Третьим шел Рекуц-Лелива, руки которого если и были обагрены кровью, то только вражеской. Зато имение он пропил и проиграл в кости – и вот уже три года таскался за Кмицицем. С ним вместе шел четвертый, Углик, тоже смоленский шляхтич, который за разгон трибунала лишен был чести и приговорен к смертной казни. Кмициц оказывал ему покровительство за то, что он хорошо играл на чакане. Кроме них, были тут и Кульвец-Гиппоцентаврус, такой же великан, как и Кокосинский, но превосходивший его силой, и Зенд, объездчик, который умел подражать птицам и зверям, человек темного происхождения, хоть и выдававший себя за курляндского дворянина; имения у него не было, и он выезжал Кмицицу лошадей, за что получал жалованье.
Все они окружили смеющегося пана Анджея: Кокосинский поднял ковш и запел:
Остальные подхватили хором, после чего Кокосинский протянул Кмицицу ковш, а ему Зенд тотчас подал другую чару.
Выпей-ка с нами, хозяин милый,
хозяин милый!
Чтобы пить вместе нам до могилы,
нам до могилы!
Кмициц поднял свой ковш и крикнул:
– За здоровье моей любушки!
– Vivat! Vivat![6] – крикнули все в один голос, так что стекла задребезжали в оловянных переплетах.
– Vivat! Траур кончится, свадьбу сыграем!
Посыпались вопросы:
– А какая она из себя? Что, Ендрусь, очень хороша? Такая, как ты думал? Среди наших оршанских найдется такая?
– Среди оршанских? – воскликнул Кмициц. – Да против нее нашими паннами только трубы затыкать! Сто чертей! Нет такой другой на свете!
– Мы тебе этого желали! – сказал Раницкий. – Так когда же свадьба?
– Как кончится траур.
– Плевать на траур! Дети черными не родятся, только белыми!
– Будет свадьба, так и траура не будет. Не жди, Ендрусь!
– Не жди, Ендрусь! – начали кричать все хором.
– Оршанским хорунжатам уже хочется с неба на землю! – крикнул Кокосинский.
– Не заставляй ждать бедняжек!
– Ясновельможные! – тонким голосом сказал Рекуц-Лелива. – Напьемся на свадьбе вдрызг!
– Милые мои барашки, – взмолился Кмициц, – пустите же меня, а проще сказать, идите к черту, дайте же мне дом посмотреть!
– Незачем! – возразил Углик. – Завтра посмотришь, а теперь пойдем к столу: там еще стоит парочка сулеек, да с полными брюшками.
– Мы уж за тебя тут все посмотрели. Любич – золотое дно, – сказал Раницкий.
– Конюшня хороша! – крикнул Зенд. – Два бахмата отменных гусарских, парочка жмудских да калмыцких пара, и всех по паре, как глаз в голове. Табун завтра поглядим.
Тут Зенд заржал, как конь, и все удивлялись, что он так здорово ржет, и смеялись.
– Так вот какие тут порядки? – воскликнул обрадованный Кмициц.
– И погребок отменный, – пропищал Рекуц. – И смоленые бочки, и обомшелые сулеи стоят, как хоругви в строю.
– Вот и слава Богу! Давайте садиться за стол!
– За стол! За стол!
Не успели рассесться и налить по чаре, как Раницкий снова вскочил.
– За здоровье подкомория Биллевича!
– Дурак! – оборвал его Кмициц. – Что это ты? За здоровье покойника пьешь?
– Дурак! – подхватили остальные. – За здоровье хозяина!
– Ваше здоровье!
– Дай Бог в этом доме нам во всем удачи!
Кмициц невольно повел глазами по столовому покою и на почерневшей от старости лиственничной стене увидел ряд суровых глаз, устремленных на него. Это глаза Биллевичей глядели с портретов, висевших низко, в двух локтях от земли, потому что потолки в доме были низкие. Над портретами ровным рядом висели черепа зубров, оленей, лосей, увенчанные рогами; некоторые из них, видно, очень старые, уже почернели, другие сверкали белизной. Все четыре стены были украшены ими.
– Охота тут, верно, хороша, вижу, зверя много! – заметил Кмициц.
– Завтра и отправимся, а нет, так послезавтра. Надо и со здешними местами познакомиться, – подхватил Кокосинский. – Счастливец ты, Ендрусь, есть тебе где голову приклонить!
– Не то что мы! – вздохнул Раницкий.
– Выпьем в утешение! – сказал Рекуц.
– Нет, не в утешение! – возразил Кульвец-Гиппоцентаврус, – а еще раз за здоровье Ендруся, нашего дорогого ротмистра! Это ведь он, ясновельможные, приютил в своем Любиче нас, бедных изгнанников, без крова над головой.
– Правильно говорит! – раздалось несколько голосов. – Не такой дурак Кульвец, как кажется.
– Тяжела наша доля! – пищал Рекуц. – Одна надежда, что ты нас, бедных сирот, за ворота не выгонишь.
– Полноте! – говорил Кмициц. – Что мое, то ваше!
При этих словах все повставали с мест и кинулись его обнимать. Слезы текли по суровым и пьяным лицам растроганных товарищей Кмицица.
– На тебя только надежда, Ендрусь! – кричал Кокосинский. – Дай хоть на гороховой соломе поспать, не гони!
– Полноте! – повторял Кмициц.
– Не гони! И без того нас выгнали, нас, родовитых шляхтичей! – жалобно кричал Углик.
– Сто чертей! Кто вас гонит? Ешьте, пейте, спите, какого пса вам еще надо?
– Ты, Ендрусь, не говори так, – ныл Раницкий, на лице которого выступили пятна, как на шкуре у рыси, – не говори так, Ендрусь, пропали мы ни за денежку…
Тут он оборвал речь, приставил палец ко лбу, словно напрягая мысль, и, оглядев бараньими глазами присутствующих, сказал вдруг:
– Разве только фортуна переменится!
И все закричали хором:
– А почему бы ей не перемениться!
– Мы еще за обиды заплатим!
– Добудем богатство!
– И почести!
– Бог благословляет невинных. За наше благополучие, ясновельможные!
– За ваше здоровье! – закричал Кмициц.
– Святые слова, Ендрусь! – произнес Кокосинский, подставляя ему свои пухлые щеки. – За наше счастье!
Чаши пошли вкруговую, вино в голову ударило. Все говорили разом, и никто никого не слушал; один только Рекуц свесил голову на грудь и дремал. Через минуту Кокосинский запел: «Лен я мялкою мяла!» Услышав песню, Углик достал из-за пазухи чакан и давай вторить, а Раницкий, великий фехтовальщик, голой рукой фехтовал с невидимым противником, повторяя вполголоса: