Страница:
ГЛАВА ВОСЬМАЯ. ДЕТИ
Рождение ребенка было праздником, о котором оповещали всех соседей венки, повешенные на дверях. Отец поднимал младенца, которого клали перед ним на землю; это значило, что он признавал его своим законным ребенком. А он мог отвергнуть его, и тогда новорожденного выбрасывали. С этим жестоким обычаем боролись еще христианские писатели, и Минуций Феликс указывает на него, как на одно из преступлений, которое в языческой среде таковым не почиталось: «Вы иногда выбрасываете ваших сыновей зверям и птицам, а иногда предаете жалостной смерти через удавление» (Octav. 30. 2). Только при Александре Севере выбрасывание детей было объявлено преступлением, которое приравнивалось к убийству.
Право выбросить ребенка, продать его или даже убить[103] целиком принадлежало отцу; – «нет людей, которые обладали бы такой властью над своими детьми, какой обладаем мы» (Gaius, I. 55). Что действительно сказал отец Горация своему сыну, убившему сестру за то, что она оплакивала врага родины, и произошел ли весь этот трагический эпизод в действительности, это в данном случае не имеет значения: важно заявление, которое Ливий, современник Августа, влагает в уста старика-отца: если бы поступок сына был несправедлив, он, отец, сам казнил бы сына. Давший жизнь имел право ею и распоряжаться: известная формула – «я тебя породил, я тебя и убью» – развилась в логическом уме римлянина в систему обоснованного права, именовавшегося «отцовской властью» (patria potestas). Это было нечто незыблемое, освященное природой и законом. Когда в грозный час войны трое военных трибунов, облеченных консульской властью, спорят в сенате о том, кому идти воевать (дело происходит в V в. до н.э.) – городские дела в такую минуту кажутся слишком ничтожными, и все трое рвутся к войску, – то отец одного из них приказывает ему остаться в Риме «священной властью отца» (maiestas patria). Этого приказа достаточно, чтобы прекратить и спор, и необходимость метания жребия: отцовское слово оказалось сильнее даже конституционных постановлений. Сын может дожить до преклонных лет, подняться до высших ступеней государственной карьеры, приобрести почет и славу (vir consularis et triumphalis), он все равно не выходит из-под отцовской власти, и она кончается только со смертью отца. Жизнь сумела обойти ряд законов: поставить иногда раба, бесправное существо, «вещь», выше всех свободных, дать женщине, которая всю жизнь должна находиться под опекой отца, брата, мужа, права, которые уравнивали ее с мужчиной, – отцовская власть оставалась несокрушимой. А. Фульвия, отправившегося к Катилине, отец-сенатор приказал вернуть с дороги и убить (Sal. Cat. 39. 5); Сенека помнил какого-то Трихона, римского всадника, который засек своего сына до смерти (de clem. I. 15. 1). Он же рассказывает, что Тарий сам держал суд над своим юным сыном, уличенным в составлении планов отцеубийства. На суд этот были приглашены родственники и сам Август. И только при Константине казнь сына объявляется убийством.
Ребенка, которого «поднял» отец, купали, заворачивали в пеленки[104] и укладывали в колыбель. На восьмой день девочке и мальчику на девятый нарекали имя; день этот (dies lustricus) был семейным праздником: собирались близкие, приносилась жертва, очищавшая ребенка и мать, и устраивалось угощение, соответствовавшее достатку родителей. Крохотное беспомощное существо было особенно легкой и привлекательной добычей для таинственных злых сил, которые всегда начеку: к спящему младенцу ночью подлетают стриги, страшные существа с загнутым клювом и крючьями вместо когтей, которые роются во внутренностях малютки и упиваются его кровью (Ov. fast. VI. 133—140). Ничего не стоит сглазить ребенка: человек часто сам не знает, что у него злой глаз; есть ведь отцы, которым матери боятся показать их собственных детей. Ребенка надо защитить и охранить: против сглаза помогает черный непрозрачный камень, который называется antipathes (Pl. XXXVII. 145): его следует надеть новорожденному на шею. Предохранят его также кораллы (Pl. XXXII. 24) и янтарь (Pl. XXXVII. 50), а если ребенку повесить волчий зуб, у него легко прорежутся зубы, и он не будет подвержен испугу (Pl. XXVIII. 257). Золото отвращает всякое колдовство (Pl. XXXIII. 84), и ребенку дарят маленькие золотые вещички (crepundia), которые служат ему одновременно и игрушками, и амулетами. Их нанизывают на цепочку или на шнурок и вешают через плечо или на шею. Героиня Плавтова «Каната» перечисляет некоторые из таких игрушек-амулетов: крохотный золотой меч, золотой топорик, серпик, две руки, соединенные в рукопожатии, золотая булла. Сохранились целые ожерелья этих амулетов; одно из них, между прочим, найдено в Керчи[105]. Особое место среди них занимает названная и у Плавта булла. Это раскрывающийся медальон чечевицеобразной формы, в который вкладывали какой-нибудь амулет, да и сама булла служила им. Первоначально носить золотую буллу имели право только дети знатных семейств, позже – все свободнорожденные, и здесь разницу создавало только наличие средств: бедные люди надевали на своих детей кожаные буллы. Мальчики носили их до дня своего совершеннолетия. Теперь им, взрослым людям, колдовство уже не так страшно, и в этот день медальоны вешают около изображения домашних Ларов как жертву им (Pers. 5. 31).
В старых и старозаветных римских семьях новорожденного кормила мать; так было в доме у Катона (Plut. Cato mai, 20). Фаворин, друг Плутарха и Фронтона, произнес целую речь в защиту обычая, при котором «мать целиком остается матерью своего ребенка… и не разрывает тех уз любви, которые соединяют детей и родителей», поручая ребенка кормилице, «обычно рабыне, чужестранке, злой, безобразной, бесстыдной пьянице» (Gell. XII. 1). На саркофагах с изображениями сцен из детской жизни мы часто увидим мать, кормящую ребенка.
Обычай брать для новорожденного кормилицу стал, однако, к концу республики очень распространенным; Цицерон по крайней мере пишет, что его современники «всасывают заблуждения с молоком кормилицы» (не матери – Tusc. III. 1. 2). Кормилицы упоминаются в ряде надписей; иногда кормилица с гордостью сообщает, кто были ее вскормленниками: у семи правнуков Веспасиана была кормилицей Тация (CIL. VI. 8942).
Кормилица часто оставалась в доме и после того, как ее питомец подрос (Iuv. 14. 208 и схолия к этому месту). Она забавляет его, болтает с ним, рассказывает ему сказки, которые вызывают пренебрежительную усмешку в образованных кругах – «старушечьи россказни» (Cic. de nat. deor. III. 5. 12; Tib. I. 3. 84; Hor. sat. II. 6. 77), и которые были бы кладом для современного этнографа. Эта рабыня или отпущенница, преданная, любящая, сроднившаяся с ребенком, который вырос на ее руках, постепенно превращалась из служанки в своего человека, жившего радостями и печалями семьи. Нередко случалось, что няня переселялась в новую семью своей питомицы, когда та выходила замуж. Женская и детская половины дома оставались тем местом, где она была помощницей, доверенным лицом и правой рукой своей молодой госпожи, вместе с ней переживая радости и печали ее новой семейной жизни.
К мальчикам приставляли «педагога» – старого, почтенного раба или отпущенника, обычно грека, чтобы дети еще в раннем возрасте выучивались греческому языку. «Педагог» исполнял обязанности нашего «дядьки» XVIII в., сопровождал всюду своего питомца, учил его хорошим манерам – «так следует ходить, так вести себя за обедом» (Sen. epist. 94. 8), дирал за уши, а иногда прибегал и к более крутым мерам; император Клавдий жаловался на свирепость своего дядьки (Suet. Claud. 2. 2); перед Харидемом, дядькой Марциала, трепетал весь дом, и старик не унимался в своих наставлениях поэту, когда тот уже брил бороду (Mart. XI. 39).
Дети, подрастая, принимались за игры. Братья и сестры росли вместе: играли, ссорились, поколачивали друг друга, плакали и мирились по сто раз на дню. Им покупали игрушки, ценность которых зависела, конечно, от состояния родителей, но «сюжеты» которых были неизменно одинаковы: глиняные раскрашенные звери и животные, повозочки и специально для девочек куклы, часто с подвижными членами. Одну такую куклу, вырезанную из дуба и прекрасно сохранившуюся, нашли в Риме; на пальцах у нее были надеты миниатюрные кольца. Так же, как и теперь, у кукол имелось свое «хозяйство»: одежда, которую шили иногда заботливые руки няни или матери, а то и неумелые пальцы самой маленькой хозяйки, украшения, посуда. Дети часто сами находили себе игрушки: раковинки и пестрые камешки занимали среди них первое место. Иногда они делали игрушки сами. Лукиан рассказывает, как он в школе лепил из глины и воска лошадей, быков и людей, неоднократно получая за это пощечины от учителя (somn. 2); римские ребята вряд ли отличались от греческих.
Играли они в те же игры, в какие и сейчас играют дети по всему свету: бегали взапуски, строили из песка домики (занятие, вызвавшее у Сенеки горькие размышления о том, что взрослые отличаются от детей только видом, – de const. sapient. 12. 1-3), прятались друг от друга, играли в чет и нечет, бегали с обручем, гоняли, подстегивая хлыстиком, кубарь, скакали верхом «на длинной тростинке» (Hor. sat. II. 3. 247—248; Mart. XIV. 8; Tib. I. 5. 3-4), качались на качелях. Специально мальчишеской игрой было бросание камешков в цель и пускание их по воде «блином»; «игра эта состоит в том, чтобы, набрав на берегу моря камешков, обточенных и выглаженных волнами, взять такой камешек пальцами и, держа его плоской поверхностью параллельно земле, пустить затем наискось книзу, чтобы он как можно дальше летел, кружась над водой, скользил над самой поверхностью моря, постепенно падая и в то же время показываясь над самыми гребнями, все время подпрыгивая вверх; тот считается победителем, чей камешек пролетает дальше и чаще выскакивает из воды» (Min. Fel. Oct. 3. 6). Мальчики играли в солдат, в гладиаторов, в цирковых возниц; подарок маленькой зеленой туники того самого цвета, который носили настоящие возницы «партии зеленых», приводил мальчугана, конечно, в восторг (Iuv. 5. 143 и комментарий Фридлендера). Играли они также «в суд и судьи». Перед «судьей» шли ликторы с пучками розог и секирами, он садился на возвышении и творил «суд». Эта игра была любимой забавой мальчика, который стал впоследствии императором Септимием Севером (Hist. Aug. I. 4).
Среди игр, которые перечисляет Гораций, упомянуто «запряганье в повозочку мышей» (sat. II. 3. 247). Кто обучал мышей? Сами ребята? Специальные дрессировщики животных, у которых и покупали уже обученных мышей? У нас нет данных, чтобы ответить на эти вопросы.
Детские игры, конечно, разделяли домашние животные: на помпейской фреске мальчик ведет на веревочке обезьяну, одетую в плащ с откинутым капюшоном; на саркофагах изображены маленькие колесницы, запряженные баранами или козлами, которые везут мальчика, держащего в одной руке вожжи, а в другой кнут. Сынишка Регула, страшного доносчика Домицианова времени, катался верхом на пони и впрягал их в повозку. У него были собаки, крупные и маленькие, и разные птицы: соловьи, попугаи[106], дрозды (Pl. epist. IV. 2. 3). Птицы в детском мире были очень любимы. Примигений, сын одного из гостей Тримальхиона, «с ума сходил по птицам»; отец постарался спасти его от этой пагубной страсти, свернув шею трем его щеглам и свалив вину на хорька (Petr. 46). На одном саркофаге мальчик в претексте с буллой на шее держит в руках и ласкает крупного ворона, которого он, может быть, выучил говорить[107]. Сохранилась статуэтка мальчика с голубем в руках: римляне очень любили эту птицу.
Семилетний возраст был поворотным пунктом в жизни мальчика. Сестры его оставались с матерью и няней, он же «уходил из детства»: начинались годы учения, и первые шаги мальчик делал под руководством отца.
Плутарх в биографии Катона Старшего оставил хорошую памятку об этом первоначальном обучении в старинных римских семьях (Cato mai, 20): отец учил сына читать и писать (Катон собственной рукой крупными буквами изложил для мальчика отечественную историю), ездить верхом, метать дротик, биться в полном воинском снаряжении, бороться с водоворотами и стремительным речным течением. Не были забыты уроки «бокса»; отец закалял мальчика, приучая его к физическому напряжению, к боли, к тому, чтобы стойко переносить жару и холод: он был для него «и учителем, и законодателем, и руководителем в физических упражнениях» (Cato mai, 20). Можно не сомневаться, что по мере того как мальчик подрастал, отец знакомил его с сельским хозяйством в разных его аспектах, начиная со свойств почвы и севооборота и кончая правилами рациональной постановки дела. Эмилий Павел, получивший сам «старинное римское воспитание», так же воспитывал и своих детей. Поклонник греческого образования, человек из дружеского круга Сципионов, он «после победы над македонским царем Персеем просил афинян прислать для обучения его детям самого испытанного философа» (Pl. XXXV. 135) и окружил своих детей целым штатом греческих учителей и художников, но неизменно отдавал им все свободное время: присутствовал на их уроках и при гимнастических упражнениях (Plut. Aem. 6). Отец Аттика, друга Цицерона, «сам любил науки и обучал сына всему, с чем ознакомиться надлежало ребенку» (Nep. Att. 1. 2)[108].
Еще важнее, чем знания, приобретаемые на этих уроках, была та нравственная атмосфера, в которой ребенок рос. Горячая любовь к своей стране, готовность жертвовать для нее всем, – «благосостояние государства да будет главным законом» (Cic. de leg. III. 13. 38), – убеждение в ее абсолютном превосходстве над всеми другими, гордость родовыми традициями, – маски предков мог он рассматривать ежедневно, и о деяниях этих мужей, которыми семья гордилась, часто рассказывали ему старшие – сознание того, что он наследник их доблести и долг его не изменить тому, что завещано рядом поколений, – вот тот «духовный воздух», которым с малолетства дышал мальчик и в котором его воспитывали. Он не раздумывал над тем наследием, которое оставили предки, и не оценивал его; работала не мысль, а чувство, и оно предписывало определенную линию поведения на всю жизнь от момента, когда он надевал тогу взрослого человека, и до того часа, когда вереница предков провожала до погребального костра достойного представителя их рода. «Рим и сила его держится старинными нравами», – сказал Энний, и Цицерону эти слова казались изречением и предсказанием божества (de rep. V. I. I). Деций Мус, видя паническое бегство войска, обрекает себя на гибель как искупительную жертву: «Что медлю я покориться нашей семейной судьбе? Нашему роду дано жертвовать собой во избавление государства: вместе с собой приношу я Матери-Земле и подземным богам вражеские легионы» (Liv. X. 28. 13)[109]. Это старинное воспитание имел в виду Цицерон, вкладывая в уста Сципиона Африканского заявление, что домашнему быту и домашним наставлениям он обязан больше, чем книжному учению (de rep. I. 22. 36). «В старину было так установлено, что мы учились, не только слушая слова старших, но и глядя на их поступки: мы знали, как надлежит нам поступать в недалеком будущем и какой урок передать младшему поколению», – эту прекрасную характеристику старинного воспитания дал Плиний Младший (epist. VIII. 14. 4-6), сам получивший такое воспитание в глуши родного Комума[110].
Когда мальчик надевал тогу взрослого – обычно 15-16 лет от роду, отец поручал его заботам кого-либо из крупных государственных людей, и для юноши начиналась «начальная школа форума» (tirocinium fori). Отец Цицерона привел его к Кв. Муцию Сцеволе, авгуру, великому знатоку права, – «я не отходил от него ни на шаг… я старался стать образованнее, поучаясь у него» (Cic. Lael. I. 1). Юноша сопровождал своего наставника в сенат, присутствовал при обсуждении государственных вопросов часто первостепенной важности, слушал выступления первых ораторов своего времени, наблюдал за борьбой партий, «был зрителем, прежде чем стать участником»; в действии изучал он механизм государственной машины; вместе со своим руководителем шел он в суд, отправлялся в народное собрание, – «учился сражаться на поле сражения» (Tac. dial. 34). После этого практического введения в политическую жизнь начиналась военная служба, и юноша или оставался в рядах армии, или же возвращался в Рим и начинал свою политическую карьеру.
Так проходило детство и юность человека сенаторского или всаднического сословия. А детство крестьянского сына или сына ремесленника?
О нем не сохранилось никаких источников, но мы можем представить его себе довольно ясно. Мальчик мог тоже строить домики из песка, забавляться камешками и ловить птиц, но уже очень рано начинал он в меру сил и способностей принимать участие в трудовой жизни семьи: помогал матери в огороде, пропалывал вместе со старшими ячмень и пшеницу, пас вместе с домашней собакой несколько штук овец или коз. С возрастом и работа становилась труднее; большой мальчик, он был уже помощник отцу: жал и косил, на легкой почве ходил за ралом. Это практическое обучение шло рядом с воспитанием нравственным; отец был человеком бедным и незнатным, но богатством чувств и мыслей не уступал представителю старинного рода. Римское государство создали не Корнелии и Метеллы – они были лишь представителями народа, стойко и безропотно выносившего все тяготы, которые взваливала на его плечи историческая судьба. Чувства, которыми проникнута речь Лигустина, владельца одного югера земли и маленькой хатки, по существу те же, которые заставили Деция идти на смерть: та же самоотверженная готовность служить родной стране, то же признание ее благоденствия высшим законом (Liv. XLII. 34. 1-12). Крестьянский мальчик так же, как и его аристократический ровесник, рос в здоровой атмосфере строгой дисциплины, твердых семейных устоев и спокойного патриотизма. Он был связан с родной землей кровными, неразрывными узами: ее слуга и хозяин, защитник и сын.
Хуже жилось, конечно, городским ребятам, особенно если город, в котором они жили, был таким большим, разноплеменным и во многих отношениях нездоровым, как Рим. Пусть крестьянскому мальчику приходилось иногда тяжело, и он уставал, но он работал на чистом воздухе; окружающая природа насыщала юную душу впечатлениями прекрасными и величавыми, и грозными, и идиллически тихими. Городской ребенок их не знал: он рос в духоте маленькой каморки над мастерской отца или на ее задах, на грязной шумной улице. Он, конечно, тоже, как мог, помогал отцу в его работе и матери в ее хлопотах по дому, а свободные часы проводил на улице со своим сверстниками. Пробирались дети в цирк и в амфитеатр, увязывались за похоронной процессией, глазели на разные диковины, которые выставлялись на всеобщее обозрение. На носорога или тигра стоило посмотреть! А возвращение из школы сопровождалось, разумеется, шумной болтовней и веселыми забавами, не всегда, правда, невинными[111].
Апулей, вспоминая изречение древнего мудреца, писал: «Первая чаша утоляет жажду, вторая веселит, третья услаждает, четвертая безумит; с чашами Муз наоборот: чем их больше, чем крепче в них вино, тем лучше для душевного здоровья. Первая чаша у начального учителя: она кладет основы; вторая – у грамматика: сообщает знания; третья – у ритора: вооружает красноречием» (Florid. 20). Дети бедного населения пили только первую чашу: учились в начальной школе.
Право выбросить ребенка, продать его или даже убить[103] целиком принадлежало отцу; – «нет людей, которые обладали бы такой властью над своими детьми, какой обладаем мы» (Gaius, I. 55). Что действительно сказал отец Горация своему сыну, убившему сестру за то, что она оплакивала врага родины, и произошел ли весь этот трагический эпизод в действительности, это в данном случае не имеет значения: важно заявление, которое Ливий, современник Августа, влагает в уста старика-отца: если бы поступок сына был несправедлив, он, отец, сам казнил бы сына. Давший жизнь имел право ею и распоряжаться: известная формула – «я тебя породил, я тебя и убью» – развилась в логическом уме римлянина в систему обоснованного права, именовавшегося «отцовской властью» (patria potestas). Это было нечто незыблемое, освященное природой и законом. Когда в грозный час войны трое военных трибунов, облеченных консульской властью, спорят в сенате о том, кому идти воевать (дело происходит в V в. до н.э.) – городские дела в такую минуту кажутся слишком ничтожными, и все трое рвутся к войску, – то отец одного из них приказывает ему остаться в Риме «священной властью отца» (maiestas patria). Этого приказа достаточно, чтобы прекратить и спор, и необходимость метания жребия: отцовское слово оказалось сильнее даже конституционных постановлений. Сын может дожить до преклонных лет, подняться до высших ступеней государственной карьеры, приобрести почет и славу (vir consularis et triumphalis), он все равно не выходит из-под отцовской власти, и она кончается только со смертью отца. Жизнь сумела обойти ряд законов: поставить иногда раба, бесправное существо, «вещь», выше всех свободных, дать женщине, которая всю жизнь должна находиться под опекой отца, брата, мужа, права, которые уравнивали ее с мужчиной, – отцовская власть оставалась несокрушимой. А. Фульвия, отправившегося к Катилине, отец-сенатор приказал вернуть с дороги и убить (Sal. Cat. 39. 5); Сенека помнил какого-то Трихона, римского всадника, который засек своего сына до смерти (de clem. I. 15. 1). Он же рассказывает, что Тарий сам держал суд над своим юным сыном, уличенным в составлении планов отцеубийства. На суд этот были приглашены родственники и сам Август. И только при Константине казнь сына объявляется убийством.
Ребенка, которого «поднял» отец, купали, заворачивали в пеленки[104] и укладывали в колыбель. На восьмой день девочке и мальчику на девятый нарекали имя; день этот (dies lustricus) был семейным праздником: собирались близкие, приносилась жертва, очищавшая ребенка и мать, и устраивалось угощение, соответствовавшее достатку родителей. Крохотное беспомощное существо было особенно легкой и привлекательной добычей для таинственных злых сил, которые всегда начеку: к спящему младенцу ночью подлетают стриги, страшные существа с загнутым клювом и крючьями вместо когтей, которые роются во внутренностях малютки и упиваются его кровью (Ov. fast. VI. 133—140). Ничего не стоит сглазить ребенка: человек часто сам не знает, что у него злой глаз; есть ведь отцы, которым матери боятся показать их собственных детей. Ребенка надо защитить и охранить: против сглаза помогает черный непрозрачный камень, который называется antipathes (Pl. XXXVII. 145): его следует надеть новорожденному на шею. Предохранят его также кораллы (Pl. XXXII. 24) и янтарь (Pl. XXXVII. 50), а если ребенку повесить волчий зуб, у него легко прорежутся зубы, и он не будет подвержен испугу (Pl. XXVIII. 257). Золото отвращает всякое колдовство (Pl. XXXIII. 84), и ребенку дарят маленькие золотые вещички (crepundia), которые служат ему одновременно и игрушками, и амулетами. Их нанизывают на цепочку или на шнурок и вешают через плечо или на шею. Героиня Плавтова «Каната» перечисляет некоторые из таких игрушек-амулетов: крохотный золотой меч, золотой топорик, серпик, две руки, соединенные в рукопожатии, золотая булла. Сохранились целые ожерелья этих амулетов; одно из них, между прочим, найдено в Керчи[105]. Особое место среди них занимает названная и у Плавта булла. Это раскрывающийся медальон чечевицеобразной формы, в который вкладывали какой-нибудь амулет, да и сама булла служила им. Первоначально носить золотую буллу имели право только дети знатных семейств, позже – все свободнорожденные, и здесь разницу создавало только наличие средств: бедные люди надевали на своих детей кожаные буллы. Мальчики носили их до дня своего совершеннолетия. Теперь им, взрослым людям, колдовство уже не так страшно, и в этот день медальоны вешают около изображения домашних Ларов как жертву им (Pers. 5. 31).
В старых и старозаветных римских семьях новорожденного кормила мать; так было в доме у Катона (Plut. Cato mai, 20). Фаворин, друг Плутарха и Фронтона, произнес целую речь в защиту обычая, при котором «мать целиком остается матерью своего ребенка… и не разрывает тех уз любви, которые соединяют детей и родителей», поручая ребенка кормилице, «обычно рабыне, чужестранке, злой, безобразной, бесстыдной пьянице» (Gell. XII. 1). На саркофагах с изображениями сцен из детской жизни мы часто увидим мать, кормящую ребенка.
Обычай брать для новорожденного кормилицу стал, однако, к концу республики очень распространенным; Цицерон по крайней мере пишет, что его современники «всасывают заблуждения с молоком кормилицы» (не матери – Tusc. III. 1. 2). Кормилицы упоминаются в ряде надписей; иногда кормилица с гордостью сообщает, кто были ее вскормленниками: у семи правнуков Веспасиана была кормилицей Тация (CIL. VI. 8942).
Кормилица часто оставалась в доме и после того, как ее питомец подрос (Iuv. 14. 208 и схолия к этому месту). Она забавляет его, болтает с ним, рассказывает ему сказки, которые вызывают пренебрежительную усмешку в образованных кругах – «старушечьи россказни» (Cic. de nat. deor. III. 5. 12; Tib. I. 3. 84; Hor. sat. II. 6. 77), и которые были бы кладом для современного этнографа. Эта рабыня или отпущенница, преданная, любящая, сроднившаяся с ребенком, который вырос на ее руках, постепенно превращалась из служанки в своего человека, жившего радостями и печалями семьи. Нередко случалось, что няня переселялась в новую семью своей питомицы, когда та выходила замуж. Женская и детская половины дома оставались тем местом, где она была помощницей, доверенным лицом и правой рукой своей молодой госпожи, вместе с ней переживая радости и печали ее новой семейной жизни.
К мальчикам приставляли «педагога» – старого, почтенного раба или отпущенника, обычно грека, чтобы дети еще в раннем возрасте выучивались греческому языку. «Педагог» исполнял обязанности нашего «дядьки» XVIII в., сопровождал всюду своего питомца, учил его хорошим манерам – «так следует ходить, так вести себя за обедом» (Sen. epist. 94. 8), дирал за уши, а иногда прибегал и к более крутым мерам; император Клавдий жаловался на свирепость своего дядьки (Suet. Claud. 2. 2); перед Харидемом, дядькой Марциала, трепетал весь дом, и старик не унимался в своих наставлениях поэту, когда тот уже брил бороду (Mart. XI. 39).
Дети, подрастая, принимались за игры. Братья и сестры росли вместе: играли, ссорились, поколачивали друг друга, плакали и мирились по сто раз на дню. Им покупали игрушки, ценность которых зависела, конечно, от состояния родителей, но «сюжеты» которых были неизменно одинаковы: глиняные раскрашенные звери и животные, повозочки и специально для девочек куклы, часто с подвижными членами. Одну такую куклу, вырезанную из дуба и прекрасно сохранившуюся, нашли в Риме; на пальцах у нее были надеты миниатюрные кольца. Так же, как и теперь, у кукол имелось свое «хозяйство»: одежда, которую шили иногда заботливые руки няни или матери, а то и неумелые пальцы самой маленькой хозяйки, украшения, посуда. Дети часто сами находили себе игрушки: раковинки и пестрые камешки занимали среди них первое место. Иногда они делали игрушки сами. Лукиан рассказывает, как он в школе лепил из глины и воска лошадей, быков и людей, неоднократно получая за это пощечины от учителя (somn. 2); римские ребята вряд ли отличались от греческих.
Играли они в те же игры, в какие и сейчас играют дети по всему свету: бегали взапуски, строили из песка домики (занятие, вызвавшее у Сенеки горькие размышления о том, что взрослые отличаются от детей только видом, – de const. sapient. 12. 1-3), прятались друг от друга, играли в чет и нечет, бегали с обручем, гоняли, подстегивая хлыстиком, кубарь, скакали верхом «на длинной тростинке» (Hor. sat. II. 3. 247—248; Mart. XIV. 8; Tib. I. 5. 3-4), качались на качелях. Специально мальчишеской игрой было бросание камешков в цель и пускание их по воде «блином»; «игра эта состоит в том, чтобы, набрав на берегу моря камешков, обточенных и выглаженных волнами, взять такой камешек пальцами и, держа его плоской поверхностью параллельно земле, пустить затем наискось книзу, чтобы он как можно дальше летел, кружась над водой, скользил над самой поверхностью моря, постепенно падая и в то же время показываясь над самыми гребнями, все время подпрыгивая вверх; тот считается победителем, чей камешек пролетает дальше и чаще выскакивает из воды» (Min. Fel. Oct. 3. 6). Мальчики играли в солдат, в гладиаторов, в цирковых возниц; подарок маленькой зеленой туники того самого цвета, который носили настоящие возницы «партии зеленых», приводил мальчугана, конечно, в восторг (Iuv. 5. 143 и комментарий Фридлендера). Играли они также «в суд и судьи». Перед «судьей» шли ликторы с пучками розог и секирами, он садился на возвышении и творил «суд». Эта игра была любимой забавой мальчика, который стал впоследствии императором Септимием Севером (Hist. Aug. I. 4).
Среди игр, которые перечисляет Гораций, упомянуто «запряганье в повозочку мышей» (sat. II. 3. 247). Кто обучал мышей? Сами ребята? Специальные дрессировщики животных, у которых и покупали уже обученных мышей? У нас нет данных, чтобы ответить на эти вопросы.
Детские игры, конечно, разделяли домашние животные: на помпейской фреске мальчик ведет на веревочке обезьяну, одетую в плащ с откинутым капюшоном; на саркофагах изображены маленькие колесницы, запряженные баранами или козлами, которые везут мальчика, держащего в одной руке вожжи, а в другой кнут. Сынишка Регула, страшного доносчика Домицианова времени, катался верхом на пони и впрягал их в повозку. У него были собаки, крупные и маленькие, и разные птицы: соловьи, попугаи[106], дрозды (Pl. epist. IV. 2. 3). Птицы в детском мире были очень любимы. Примигений, сын одного из гостей Тримальхиона, «с ума сходил по птицам»; отец постарался спасти его от этой пагубной страсти, свернув шею трем его щеглам и свалив вину на хорька (Petr. 46). На одном саркофаге мальчик в претексте с буллой на шее держит в руках и ласкает крупного ворона, которого он, может быть, выучил говорить[107]. Сохранилась статуэтка мальчика с голубем в руках: римляне очень любили эту птицу.
Семилетний возраст был поворотным пунктом в жизни мальчика. Сестры его оставались с матерью и няней, он же «уходил из детства»: начинались годы учения, и первые шаги мальчик делал под руководством отца.
Плутарх в биографии Катона Старшего оставил хорошую памятку об этом первоначальном обучении в старинных римских семьях (Cato mai, 20): отец учил сына читать и писать (Катон собственной рукой крупными буквами изложил для мальчика отечественную историю), ездить верхом, метать дротик, биться в полном воинском снаряжении, бороться с водоворотами и стремительным речным течением. Не были забыты уроки «бокса»; отец закалял мальчика, приучая его к физическому напряжению, к боли, к тому, чтобы стойко переносить жару и холод: он был для него «и учителем, и законодателем, и руководителем в физических упражнениях» (Cato mai, 20). Можно не сомневаться, что по мере того как мальчик подрастал, отец знакомил его с сельским хозяйством в разных его аспектах, начиная со свойств почвы и севооборота и кончая правилами рациональной постановки дела. Эмилий Павел, получивший сам «старинное римское воспитание», так же воспитывал и своих детей. Поклонник греческого образования, человек из дружеского круга Сципионов, он «после победы над македонским царем Персеем просил афинян прислать для обучения его детям самого испытанного философа» (Pl. XXXV. 135) и окружил своих детей целым штатом греческих учителей и художников, но неизменно отдавал им все свободное время: присутствовал на их уроках и при гимнастических упражнениях (Plut. Aem. 6). Отец Аттика, друга Цицерона, «сам любил науки и обучал сына всему, с чем ознакомиться надлежало ребенку» (Nep. Att. 1. 2)[108].
Еще важнее, чем знания, приобретаемые на этих уроках, была та нравственная атмосфера, в которой ребенок рос. Горячая любовь к своей стране, готовность жертвовать для нее всем, – «благосостояние государства да будет главным законом» (Cic. de leg. III. 13. 38), – убеждение в ее абсолютном превосходстве над всеми другими, гордость родовыми традициями, – маски предков мог он рассматривать ежедневно, и о деяниях этих мужей, которыми семья гордилась, часто рассказывали ему старшие – сознание того, что он наследник их доблести и долг его не изменить тому, что завещано рядом поколений, – вот тот «духовный воздух», которым с малолетства дышал мальчик и в котором его воспитывали. Он не раздумывал над тем наследием, которое оставили предки, и не оценивал его; работала не мысль, а чувство, и оно предписывало определенную линию поведения на всю жизнь от момента, когда он надевал тогу взрослого человека, и до того часа, когда вереница предков провожала до погребального костра достойного представителя их рода. «Рим и сила его держится старинными нравами», – сказал Энний, и Цицерону эти слова казались изречением и предсказанием божества (de rep. V. I. I). Деций Мус, видя паническое бегство войска, обрекает себя на гибель как искупительную жертву: «Что медлю я покориться нашей семейной судьбе? Нашему роду дано жертвовать собой во избавление государства: вместе с собой приношу я Матери-Земле и подземным богам вражеские легионы» (Liv. X. 28. 13)[109]. Это старинное воспитание имел в виду Цицерон, вкладывая в уста Сципиона Африканского заявление, что домашнему быту и домашним наставлениям он обязан больше, чем книжному учению (de rep. I. 22. 36). «В старину было так установлено, что мы учились, не только слушая слова старших, но и глядя на их поступки: мы знали, как надлежит нам поступать в недалеком будущем и какой урок передать младшему поколению», – эту прекрасную характеристику старинного воспитания дал Плиний Младший (epist. VIII. 14. 4-6), сам получивший такое воспитание в глуши родного Комума[110].
Когда мальчик надевал тогу взрослого – обычно 15-16 лет от роду, отец поручал его заботам кого-либо из крупных государственных людей, и для юноши начиналась «начальная школа форума» (tirocinium fori). Отец Цицерона привел его к Кв. Муцию Сцеволе, авгуру, великому знатоку права, – «я не отходил от него ни на шаг… я старался стать образованнее, поучаясь у него» (Cic. Lael. I. 1). Юноша сопровождал своего наставника в сенат, присутствовал при обсуждении государственных вопросов часто первостепенной важности, слушал выступления первых ораторов своего времени, наблюдал за борьбой партий, «был зрителем, прежде чем стать участником»; в действии изучал он механизм государственной машины; вместе со своим руководителем шел он в суд, отправлялся в народное собрание, – «учился сражаться на поле сражения» (Tac. dial. 34). После этого практического введения в политическую жизнь начиналась военная служба, и юноша или оставался в рядах армии, или же возвращался в Рим и начинал свою политическую карьеру.
Так проходило детство и юность человека сенаторского или всаднического сословия. А детство крестьянского сына или сына ремесленника?
О нем не сохранилось никаких источников, но мы можем представить его себе довольно ясно. Мальчик мог тоже строить домики из песка, забавляться камешками и ловить птиц, но уже очень рано начинал он в меру сил и способностей принимать участие в трудовой жизни семьи: помогал матери в огороде, пропалывал вместе со старшими ячмень и пшеницу, пас вместе с домашней собакой несколько штук овец или коз. С возрастом и работа становилась труднее; большой мальчик, он был уже помощник отцу: жал и косил, на легкой почве ходил за ралом. Это практическое обучение шло рядом с воспитанием нравственным; отец был человеком бедным и незнатным, но богатством чувств и мыслей не уступал представителю старинного рода. Римское государство создали не Корнелии и Метеллы – они были лишь представителями народа, стойко и безропотно выносившего все тяготы, которые взваливала на его плечи историческая судьба. Чувства, которыми проникнута речь Лигустина, владельца одного югера земли и маленькой хатки, по существу те же, которые заставили Деция идти на смерть: та же самоотверженная готовность служить родной стране, то же признание ее благоденствия высшим законом (Liv. XLII. 34. 1-12). Крестьянский мальчик так же, как и его аристократический ровесник, рос в здоровой атмосфере строгой дисциплины, твердых семейных устоев и спокойного патриотизма. Он был связан с родной землей кровными, неразрывными узами: ее слуга и хозяин, защитник и сын.
Хуже жилось, конечно, городским ребятам, особенно если город, в котором они жили, был таким большим, разноплеменным и во многих отношениях нездоровым, как Рим. Пусть крестьянскому мальчику приходилось иногда тяжело, и он уставал, но он работал на чистом воздухе; окружающая природа насыщала юную душу впечатлениями прекрасными и величавыми, и грозными, и идиллически тихими. Городской ребенок их не знал: он рос в духоте маленькой каморки над мастерской отца или на ее задах, на грязной шумной улице. Он, конечно, тоже, как мог, помогал отцу в его работе и матери в ее хлопотах по дому, а свободные часы проводил на улице со своим сверстниками. Пробирались дети в цирк и в амфитеатр, увязывались за похоронной процессией, глазели на разные диковины, которые выставлялись на всеобщее обозрение. На носорога или тигра стоило посмотреть! А возвращение из школы сопровождалось, разумеется, шумной болтовней и веселыми забавами, не всегда, правда, невинными[111].
Апулей, вспоминая изречение древнего мудреца, писал: «Первая чаша утоляет жажду, вторая веселит, третья услаждает, четвертая безумит; с чашами Муз наоборот: чем их больше, чем крепче в них вино, тем лучше для душевного здоровья. Первая чаша у начального учителя: она кладет основы; вторая – у грамматика: сообщает знания; третья – у ритора: вооружает красноречием» (Florid. 20). Дети бедного населения пили только первую чашу: учились в начальной школе.