Страница:
После пира начиналась вторая часть брачного церемониала: deductio – проводы невесты в дом жениха. Память об отдаленном прошлом, когда невесту похищали, сохранилась в обычае «делать вид, будто девушку похищают из объятий матери, а если матери нет, то ближайшей родственницы» (Fest. 364). Процессия, в которой принимали участие все приглашенные, двигалась при свете факелов под звуки флейт; невесту вели за руки двое мальчиков, обязательно таких, у которых отец и мать были в живых; третий нес перед ней факел, не из соснового дерева, как у всех, а из боярышника (Spina alba): считалось, что злые силы не смеют подступиться к этому дереву; зажигали этот факел от огня на очаге невестиного дома. За невестой несли прялку и веретено, как символы ее деятельности в доме мужа; улицы, по которым шла свадебная процессия, оглашались пением насмешливых и непристойных песен, которые назывались фесценнинами[134]. В толпу, сбежавшуюся поглазеть, пригоршнями швыряли орехи в знак того, как объясняли древние, что жених вступает теперь в жизнь взрослого и кончает с детскими забавами (Serv. ad Verg. ecl. 8. 29; Cat. 61. 125). Вернее, конечно, другое: орехи символизировали плодородие, и разбрасывание их было символическим обрядом[135], который должен был обеспечить новой семье обильное потомство.
Подойдя к дому своего будущего мужа, невеста останавливалась, мазала двери жиром и оливковым маслом и обвивала дверные столбы шерстяными повязками; жир и масло означали обилие и благоденствие, повязки имели обычное значение посвящения и освящения. Молодую переносили на руках через порог, чтобы она не споткнулась (это было бы дурным знамением); муж «принимал ее водой и огнем»: обрызгивал водой из домашнего колодца и подавал ей факел, зажженный на очаге его дома. Этим обрядом молодая жена приобщалась к новой семье и ее святыням. Она обращалась с молитвой к богам, покровителям ее новой брачной жизни: pronuba усаживала ее на брачную постель, и брачный кортеж удалялся.
Наутро молодая жена приносила на очаге своего нового дома жертву Ларам и принимала визиты родственников, которых она, молодая хозяйка, встречала угощением; эта пирушка называлась «repotia».
Сенека в одну из своих злых минут (у него бывали такие, и тогда мир казался ему скопищем одних пороков), вспомнив Аристотеля, назвал женщину «существом диким и лишенным разума» (de const. sap. 14. 1). Это «лишенное разума существо» окружено, однако, большим уважением и не только в семейной жизни. Еще Иеринг заметил, что в легендарной истории Рима ей отведена большая и благородная роль (несколько раньше, правда, это увидел Ливий, вложивший в уста народного трибуна Л. Валерия доводы, которыми он добивался отмены Оппиева закона, – Liv. XXXIV. 5. 9: женщины предотвратили войну между Римом и сабинянами; мать не пустила Кориолана войти завоевателем в Рим). Римская религия высоко ставит женщину: благоденствие государства находится в руках девственниц-весталок, охраняющих вечный огонь на алтаре Весты. Никому в Риме не оказывают столько почета, сколько им: консул со своими ликторами сходит перед ними с дороги; если преступник, которого везут на казнь, встретил весталку, его освобождают. Культ Ларов, богов-покровителей дома и семьи, находится на попечении женщин; в доме отца девушка следит за тем, чтобы не потух огонь на очаге, и собирает цветы, которыми ее мать в календы, иды и ноны и во все праздничные дни украшает очаг; первая жертва, которую новобрачная приносит в доме мужа, эта жертва Ларам ее новой семьи. Как flamen Dialis является жрецом Юпитера, так его жена, фламиника, является жрицей Юноны, и предписания, которые обязаны выполнять оба, почти одинаковы. Есть, правда, культы, в которых женщина не принимает участия, например культ Геракла, но у них зато есть свои женские праздники, куда не допускают мужчин. Они не смеют появляться на таинственном празднике в честь Доброй Богини (Bona Dea), который ежегодно справлялся в доме консула. Когда в год консульства Цезаря Клодий, влюбленный в его жену, проник, переодевшись женщиной, на этот праздник, в городе поднялась буря негодования. Культ этой богини могли справлять, конечно, только женщины; женщины были и жрицами Цереры.
До нас дошли две формулы, в которых грек и римлянин выразили свое отношение к браку и свой взгляд на него. Грек женится, чтобы иметь законных детей и хозяйку в доме; римлянин – чтобы иметь подругу и соучастницу всей жизни, в которой отныне жизни обоих сольются в единое нераздельное целое[136]. К женщине относятся с уважением и дома, и в обществе: в ее присутствии нельзя сказать грязного слова, нельзя вести себя непристойно. В доме она полновластная хозяйка, которая распоряжается всем, и не только рабы и слуги, но и сам муж обращается к ней с почтительным domina. Она не сидит, как гречанка, в женской половине, куда доступ разрешен только членам семьи; окружающий мир не закрыт для нее, и она интересуется тем, что происходит за стенами ее дома. Она обедает с мужем и его друзьями за одним столом (разница лишь в том, что мужчины возлежат, а она и ее гостьи-женщины сидят), бывает в обществе, ходит вместе с мужем в гости, и первый человек, которого видит посетитель, – это хозяйка дома: она сидит в атрии вместе с дочерьми и рабынями, занятая, как и они, пряжей или тканьем. У нее ключи от всех замков и запоров, и она ведет хозяйство со всем усердием и старательностью, верная помощница и добрая советница мужу. «В доме не было ничего раздельного, ничего, о чем муж или жена сказали бы: „это мое“. Оба заботились о своем общем достоянии, и жена в усердии своем не уступала мужу, трудившемуся вне дома» (Col. XII, praef. 8). Она принимает участие и в делах общественных. В деле раскрытия Вакханалий много помогла консулу его теща, обходительная и тактичная Сульпиция (Liv. XXXIX. 11-14). Буса, «славная родом и богатством» гражданка Канузия (город в Апулии), организовала помощь воинам, спасшимся после Канн (Liv. XXII. 52. 7). На совещании, которое устроили Брут и Кассий и на котором решалась судьба государства, присутствовали мать и жена Брута и жена Кассия (Cic. ad Att. XV. 11). Стены домов в Помпеях испещрены надписями, в которых женщины рекомендуют таких-то и таких-то на муниципальные должности.
Неоднократно говорилось о том, что нельзя доверять хвалебным эпитафиям; это бесспорно, но бесспорно и то, что эти похвалы были подсказаны представлением о том, что такое идеальная жена, а эти представления возникали на основе реальной действительности, ею были подсказаны, в ней осуществлялись. Быть домоседкой (domiseda), «обрабатывать шерсть» (lanam facere) означало то рачительное попечение о хозяйстве, которое для римлянина было существенным и высоким качеством. Но это далеко не все: те же надписи отмечают как высокую похвалу, что умершая была univira (жена одного мужа), что, оставшись вдовой, она не вышла вторично замуж, храня верность своему первому мужу[137]. Верность – это качество не устают прославлять надписи; насколько оно ценилось в народном сознании, об этом свидетельствует тот факт, что только женщинам, состоявшим в одном браке, разрешалось свершение некоторых обрядов, например принесение жертв в часовне богини Целомудрия (Pudicitia); только они могли входить в храм Богини женской судьбы (Fortuna muliebris) и прикасаться к ее статуе; в праздновании Матралий, справляемых в честь древней богини Матери Матуты (богини рассвета и рождения), принимали участие только univirae. Второй брак – это нарушение целомудрия и верности, оба понятия сливаются в одно. Почетную роль pronuba (русское «сваха» совершенно не передает значения латинского слова) может выполнять только univira. Трагедия Дидоны не только в том, что ее покинул Эней: она расценивает свою новую любовь как вину (Aen. IV. 19); ее самоубийство – это наказание, которое она сама налагает на себя, потому что «не сохранила верности, обещанной праху Сихея» (Aen. IV. 551—553).
Мы можем представить себе, как возникала и росла эта верность, хранимая до конца жизни с твердым убеждением, что это долг, нарушить который преступно. Девушку, почти ребенка, выдавали за человека, часто вдвое старше ее, и если это был порядочный человек, то он, естественно, становился для своей юной жены тем, чем просила стать влюбленного в ее дочь юношу умирающая мать: «мужем, другом, защитником и отцом» (Ter. Andria, 295). Муж вводит ее в новую жизнь, знакомит с обязанностями, еще ей неизвестными, рассказывает о той жизни, которая идет за стенами их дома и о которой она почти ничего до сих пор не знала. Он заставляет ее учиться дальше. Она смотрит на него, руководителя и наставника, снизу вверх, ловит каждое его слово, слушается каждого распоряжения: можно ли не послушаться его[138], такого большого, такого умного! Восторженное преклонение, с которым относится к Плинию Младшему его молодая жена (epist. IV. 19. 3-4; VI. 7. 1), вызывает улыбку своей наивностью. Следует, однако, помнить, что эти наивные девочки в страшное время проскрипций и императорского произвола оставались непоколебимо верны своим мужьям, шли за ними в ссылку и на смерть и умели умирать, соединяя героическое мужество с самозабвенной нежностью любящего женского сердца[139]. При императоре Тиберии Секстия, жена Мамерка Скавра, которому грозил смертный приговор, уговорила его покончить с собой и умерла вместе с ним; Паксея, жена Помпония Лабеона, перерезавшего себе вены, последовала его примеру (Tac. ann. VI. 29). Когда Сенеке был прислан смертный приговор, его молодая жена Павлина потребовала вскрыть вены и ей и осталась жива только потому, что Нерон приказал перевязать ей раны и остановить кровь (Tac. ann. XV. 63—64).
В рассказе об Аррии останавливаются обычно только на его трагическом эпилоге. Плиний Младший начинает рассказ об Аррии с эпизода малоизвестного: «…хворал Цецина Пет, ее муж, хворал и сын, оба, по-видимому, смертельно. Сын умер; он отличался исключительной красотой и такой же душевной прелестью; родителям он был дорог не только потому, что был их сыном, но в такой же степени и за свои качества. Мать так подготовила его похороны, так устроила проводы умершего, что муж ничего не знал; больше того, каждый раз, входя в его спальню, она делала вид, что сын их жив и даже поправляется; очень часто на вопрос, что поделывает мальчик, она отвечала: „Он хорошо спал, с удовольствием поел“. Когда долго сдерживаемые слезы одолевали ее и прорывались, она выходила и наедине отдавалась печали; наплакавшись вволю, она возвращалась с сухими глазами и спокойным лицом, словно оставив свое сиротство за дверями». Эта сверхчеловеческая выдержка помогла ей спасти мужа, но в 42 г. его арестовали на ее глазах в Иллирике за участие в восстании Скрибониана и посадили на корабль, чтобы везти в Рим. «Аррия стала просить солдат, чтобы ее взяли вместе с ним: „Вы же дадите консуляру каких-нибудь рабов, чтобы подавать ему на стол, помогать ему одеваться и обуваться; все это я буду исполнять одна“». Ей отказали; она наняла рыбачье суденышко и отправилась вслед за мужем.
Пет был приговорен к смерти, Аррия решила умереть вместе с ним. Ее зять, Трасея, умолял ее отказаться от этого намерения: «Ты, значит, хочешь, если мне придется погибнуть, чтобы твоя дочь умерла со мной?» – «Если она проживет с тобой так долго и в таком согласии, как я с Петом, то хочу», – был ответ. Когда пришел роковой час, «она пронзила себе грудь, вытащила кинжал и протянула его мужу, произнеся бессмертные, почти божественные слова: „Пет, не больно“» (epist. III. 16). Плиний рассказал еще об одном случае героического самоотвержения жены, которая, удостоверившись, что болезнь ее мужа неизлечима, уговорила его покончить с собой и «была ему в смерти спутницей, нет, вождем и примером: она привязала себя к мужу и вместе с ним бросилась в озеро» (epist. VI. 24).
Стоит рассказать еще об одной женщине, память о которой сохранилась в длинной, но искалеченной эпитафии. Раньше считали, что это «похвала» Турии, жене Лукреция Веспиллона, но вновь найденные отрывки надписи заставили отказаться от этого предположения. Имя умершей, так же как и ее мужа, остаются неизвестными; М. Дюрри, последний издатель этой надписи, заключил свою статью прекрасными словами: «…трещина в камне сделала эту „похвалу“ анонимной и символической… Похвала неизвестной жене» – превратилась в восхваление римской женщины".
Надпись позволяет проследить ее жизнь. Ее обручили с молодым человеком, который сразу же уехал вслед за Помпеем в Македонию: муж старшей сестры, Клувий, уехал в Африку. Времена наступали страшные: начиналась гражданская война; среди раздора партий и общего беспорядка нечего было рассчитывать на защиту закона и безопасность. Шайки разбойников бродили по стране; элементы недовольные, озлобленные, изверившиеся в возможности лучшей судьбы, поднимали голову. Родители обеих сестер погибли от разбойничьей ли руки, от руки ли собственных рабов, мы этого никогда не узнаем. Но обе сестры исполнили то, что для древних было священным долгом: добились того, что убийцы были найдены и наказаны. «Если бы мы находились дома, – вспоминает муж покойной, говоря о себе и Клувии, мы не сделали бы больше».
Молодая девушка переселилась, стремясь «найти охрану своему целомудрию», в дом будущей свекрови. Новая напасть ждала ее. Какие-то люди, притязавшие на родство с ее отцом, объявили сделанное им завещание недействительным; если бы им удалось доказать свою правоту, то девушка и все состояние оставшееся после отца, оказались бы под опекой неожиданных претендентов, т. е. фактически в их власти. Жених, которого отец сделал сонаследником дочери, и ее сестра, которой выделена была тоже часть, не получили бы ничего. «Опираясь на истину, ты защитила наше общее дело… твоя твердость заставила отступить [противников]».
До спокойной жизни было, однако, еще далеко. Цезарь запретил возвращаться в Италию сторонникам Помпея; вернулся ли, нарушив этот запрет, жених и должен был бежать, оставался ли он в изгнании, этого мы сказать не можем. Ясно одно: невеста или уже молодая жена отказалась от всех своих драгоценностей, обманула «стражей, поставленных врагами», снабдила всем необходимым изгнанника, нашла ему могущественных покровителей среди цезарианцев; муж смог беспрепятственно вернуться, но когда начались проскрипции 43 г., его занесли в списки проскрибированных. Жена «спасла его своими советами», спрятала, рискуя жизнью (возможно, что в собственном доме), отправилась к Октавиану (его не было в Риме) и вымолила у него прощение. С этим «восстановлением» она явилась к Лепиду, распоряжавшемуся в Риме, но он отказался признать «благодетельное решение» своего коллеги; в ответ на мольбы бедной женщины, бросившейся к ногам Лепида, с ней «обошлись, как с рабыней», осыпали оскорблениями. Октавиан, вернувшись в Рим, позаботился, видимо, о том, чтобы его распоряжение было выполнено.
«Земля была умиротворена, государство успокоено; на нашу долю выпали, наконец, спокойные и счастливые дни», но это счастье было омрачено тем, что у супругов не было детей (умерли они или их вовсе не было, из текста неясно). И тут жена подала мужу совет: в нем, как в фокусе, собрались лучи ее любви, которой привычно было не искать своего и думать только о любимом человеке: предложила мужу развестись с ней и жениться на другой. «Ты утверждала, что детей, которые родятся от этого брака, ты будешь считать своими, что из состояния, которым до сих пор мы владели сообща, ты не выделишь части для себя, и оно останется в моем распоряжении… ты будешь относиться ко мне, как любящая сестра и свекровь».
История сохранила память не только о тех римских женщинах, которые, говоря словами Каркопина, «воплощают в себе все земное величие». Были и другие, и о них сказано было много злого: Марциал и Ювенал постарались здесь вовсю, кое-что добавил и Тацит. Чуть ли не на каждой странице у Марциала мелькает какой-нибудь гнусный женский образ: вот развратница, даже не старающаяся скрывать свой разврат (I. 34); бессовестная мать, купившая мужа своим приданым и равнодушная к тому, что ее три сына голодают (II. 34); влюбленная старуха, осыпающая любовника драгоценными подарками (IV. 28); женщины-пьяницы (I. 87 и V. 4); жена, у которой в любовниках перебывало семеро рабов (VI. 39); мачеха, живущая в любовной связи с пасынком (IV. 16); отравительница (IV. 24) – галерея страшная! Шестую сатиру Ювенала кончаешь читать с таким чувством, словно наконец выкарабкался из выгребной ямы. Зарисовки женских типов, им сделанные, конечно, карикатурны, но никакая карикатура невозможна, если для нее нет опоры в действительном мире. Вот ученая женщина, которая, как только все расположились за обеденным столом, начинает умный разговор, сравнивает Вергилия с Гомером, извиняет самоубийство Дидоны, «ее слова несутся в таком количестве, что кажется, будто вокруг тебя бьют в медные тазы и звонят в колокольчики»; болтунья и сплетница, которая знает, кто влюблен, как ведет себя со своим пасынком мачеха, от кого и когда забеременела вдова, что делается в Китае и во Фракии, она «подхватывает у городских ворот толки и слухи, а иногда сама их выдумывает». Эти женщины кажутся вполне безобидными на том страшном фоне, на котором они проходят. Какой стыдливости можно ожидать от женщины, которая изменяет своему полу и в костюме гладиатора дырявит мишень и обдирает ее щитом, проходя весь курс фехтования? В мечтах она видит себя уже на арене амфитеатра. Устав от физических упражнений, она с великим шумом, в окружении толпы прислужников и прислужниц, идет ночью в баню и, вернувшись, набрасывается на пищу и вино, которым упивается до рвоты.
Ужасны злобные мегеры, которые отправляют на крест раба, потому что им этого захотелось:
«Так хочу, так и велю; что разум? желание важно», —
истязают рабынь-прислужниц, потому что один локон лежит не так, как госпоже угодно; проводят свое утро под свист бичей и розог; женщины, опускающиеся в бездну самого страшного разврата; отравительницы, подносящие кубок с ядом собственным детям; записные прелюбодейки, хитро и умело обманывающие своих мужей. Тема прелюбодеяния звучит во всей сатире, это единственная скрепка, сдерживающая очень рыхлую ее композицию. И звучит она недаром; здесь было больное место римского общества. Жена бросала мужу лозунг бьернсоновских героинь, только перевернув его: «Ты будешь делать все, что тебе хочется, а я не могу жить по-своему! Кричи, сколько хочешь, переворачивай все вверх дном; я человек» (Iuv. VI. 282—284); и удержу в этой «жизни по-своему» часто не было. Семья рушилась, и законы Августа, которыми он хотел укрепить и упорядочить семейную жизнь, не привели ни к чему.
В старом Риме развод был неслыханным делом. В 306 г. до н.э. цензоры исключили из сената Л. Анния, потому что он, «взяв в жены девушку, развелся с ней, не созвав совета друзей» (Val. Max. II. 9. 2). В 281 г. до н.э. Сп. Карвилий Руга развелся с женой, объясняя развод тем, что жена по своему физическому складу не может иметь детей. Год запомнили, как запоминали года грозных битв и великих событий. Вероятно, еще в течение многих лет для развода требовались основательные причины, которые обсуждались и взвешивались на семейном совете. Но уже во II в. развод превратился в средство избавиться от надоевшей жены; причины, которые приводились как основание для развода, смехотворны: у одного жена вышла на улицу с непокрытой головой; у другого жена остановилась поговорить с отпущенницей, о которой шла дурная слава; у третьего пошла в цирк, не спросив мужнего разрешения (Val. Max. VI. 10-12, – вероятно, из утерянной второй декады Тита Ливия). Брак sine manu дал полную свободу развода и для женщины. Целий в числе прочих городских новостей и сплетен сообщает Цицерону, что Павла Валерия развелась со своим мужем без всякой к тому причины в тот самый день, когда муж должен был вернуться из провинции, и собирается выйти за Д. Брута (ad fam. VIII. 7. 2); не прошло и месяца, а Телезилла выходит уже за десятого мужа (Mart. VI. 7. 3-4). «Ни одна женщина не постыдится развестись, – писал Сенека, – потому что женщины из благородных и знатных семейств считают годы не по числу консулов, а по числу мужей. Они разводятся, чтобы выйти замуж, и выходят замуж, чтобы развестись» (de ben. III. 16. 2).
От всех этих заявлений нельзя отмахнуться: в них отражается подлинная и жестокая правда. Мне хочется только напомнить умную русскую пословицу о доброй славе, которая лежит под камнем, и о худой, которая бежит по дорожке. Преступная мать, сделавшая сына своим любовником, женщина, сменившая пусть не десять, а хотя бы троих мужей, преступница, которая хладнокровно подносит отравленный кубок невинной жертве, – все эти фигуры давали и для светской болтовни, и для злой эпиграммы, и для сатирического вопля материал гораздо более благодарный, чем какая-то тихая женщина, о которой только и можно было сказать, что она «сидела дома и пряла шерсть».
Мы не можем, конечно, установить числового соотношения между этими скромными, неизвестными женщинами и героинями Ювенала. Можно, однако, не обинуясь, сказать, что первых было больше. Не следует, во-первых, меркою Рима мерять всю страну: во все времена и у всех народов жизнь в столице шла шумнее и распущеннее, с большим пренебрежением к установленным правилам морали и приличий, чем в остальной стране. Плиний, например, говорит о Северной Италии как о таком крае, «где до сих пор хранят честность, умеренность и старинную деревенскую простоту» (epist. i. 14. 4). А во-вторых, надо обязательно проводить границу между богатыми аристократическими кругами, где праздность и отсутствие насущных повседневных забот создавали атмосферу, в которой легко было сбиться с правого пути, и слоями среднесостоятельными и вовсе бедными, где на жене лежал весь дом и от ее усердия и умения зависело благосостояние всей семьи. Ювенал, рисуя женские типы, имеет в виду только Рим и сплошь женщин если не аристократического, то богатого класса, а Сенека говорит о скандальных бракоразводных историях именно в этой среде.
Мы располагаем документальными свидетельствами, к сожалению, больше всего именно об этой среде: жены простых людей, небогатых, а то и вовсе бедных, не обращали на себя внимания при жизни и уходили из нее незаметные и незамеченные. Память о них оставалась в сердцах близких, но выразить эту любовь, свою печаль и благодарность они умели только в истертых от бесконечного повторения словах, которые подозрительному взгляду кажутся лишь трафаретом, благопристойным и лживым.
Не надо, по существу говоря, никаких документальных данных, чтобы представить себе жизнь замужней женщины в этой среде, – извечную женскую долю всех времен и всех народов, полную незаметного труда и мелких хлопот, которые не дают передохнуть с раннего утра и дотемна и которыми держится дом и семья. Она, конечно, домоседка: куда же пойдешь, когда нужно сделать то то, то другое, сготовить, убрать, починить. Она садится за прялку и, напряв ниток, переходит к ткацкому станку, не потому что это освященная веками благородная традиция, а потому что одежда, изготовленная дома, обойдется дешевле покупной. Она высчитывает каждый асс, прикидывает, как бы подешевле купить и хлеба, и овощей, и чурок для жаровни. Муж с рассвета возится в мастерской (каменотес, столяр или сапожник), ребята постарше ушли в школу. Теперь пора наводить чистоту: комнатенка за мастерской или полутемная низенькая мансарда моется (за водой надо бегать на перекресток, что поделаешь!), чистится, выскребается: чистота ее конек и пятно на полу приводит ее в ужас. Потом надо подумать о завтраке для мужа и для детей; в соседней лавчонке хитрец-грек продает палые маслины, выдавая их за лучший ранний сорт; ну ее-то, конечно, не проведешь: она купит модий-другой по дешевке и дома их засолит и замаринует – будет дешевле покупных и вкуснее. Старший сын является из школы с горькими слезами: никак не выходили на дощечке две противных буквы, а потом он дернул за хвост учительскую собаку – она и вцепись зубами! От учителя попало за все разом. Мать перевязывает руку пострадавшему, учит, как надо обращаться с животными, берет дощечку и грифель (она ведь тоже в родной деревне училась в школе: и прочтет, и напишет, и сосчитает); оказывается все просто и легко – только поведи рукой вверх-вниз, – непонятно, почему же не выходило в школе.
Подойдя к дому своего будущего мужа, невеста останавливалась, мазала двери жиром и оливковым маслом и обвивала дверные столбы шерстяными повязками; жир и масло означали обилие и благоденствие, повязки имели обычное значение посвящения и освящения. Молодую переносили на руках через порог, чтобы она не споткнулась (это было бы дурным знамением); муж «принимал ее водой и огнем»: обрызгивал водой из домашнего колодца и подавал ей факел, зажженный на очаге его дома. Этим обрядом молодая жена приобщалась к новой семье и ее святыням. Она обращалась с молитвой к богам, покровителям ее новой брачной жизни: pronuba усаживала ее на брачную постель, и брачный кортеж удалялся.
Наутро молодая жена приносила на очаге своего нового дома жертву Ларам и принимала визиты родственников, которых она, молодая хозяйка, встречала угощением; эта пирушка называлась «repotia».
Сенека в одну из своих злых минут (у него бывали такие, и тогда мир казался ему скопищем одних пороков), вспомнив Аристотеля, назвал женщину «существом диким и лишенным разума» (de const. sap. 14. 1). Это «лишенное разума существо» окружено, однако, большим уважением и не только в семейной жизни. Еще Иеринг заметил, что в легендарной истории Рима ей отведена большая и благородная роль (несколько раньше, правда, это увидел Ливий, вложивший в уста народного трибуна Л. Валерия доводы, которыми он добивался отмены Оппиева закона, – Liv. XXXIV. 5. 9: женщины предотвратили войну между Римом и сабинянами; мать не пустила Кориолана войти завоевателем в Рим). Римская религия высоко ставит женщину: благоденствие государства находится в руках девственниц-весталок, охраняющих вечный огонь на алтаре Весты. Никому в Риме не оказывают столько почета, сколько им: консул со своими ликторами сходит перед ними с дороги; если преступник, которого везут на казнь, встретил весталку, его освобождают. Культ Ларов, богов-покровителей дома и семьи, находится на попечении женщин; в доме отца девушка следит за тем, чтобы не потух огонь на очаге, и собирает цветы, которыми ее мать в календы, иды и ноны и во все праздничные дни украшает очаг; первая жертва, которую новобрачная приносит в доме мужа, эта жертва Ларам ее новой семьи. Как flamen Dialis является жрецом Юпитера, так его жена, фламиника, является жрицей Юноны, и предписания, которые обязаны выполнять оба, почти одинаковы. Есть, правда, культы, в которых женщина не принимает участия, например культ Геракла, но у них зато есть свои женские праздники, куда не допускают мужчин. Они не смеют появляться на таинственном празднике в честь Доброй Богини (Bona Dea), который ежегодно справлялся в доме консула. Когда в год консульства Цезаря Клодий, влюбленный в его жену, проник, переодевшись женщиной, на этот праздник, в городе поднялась буря негодования. Культ этой богини могли справлять, конечно, только женщины; женщины были и жрицами Цереры.
До нас дошли две формулы, в которых грек и римлянин выразили свое отношение к браку и свой взгляд на него. Грек женится, чтобы иметь законных детей и хозяйку в доме; римлянин – чтобы иметь подругу и соучастницу всей жизни, в которой отныне жизни обоих сольются в единое нераздельное целое[136]. К женщине относятся с уважением и дома, и в обществе: в ее присутствии нельзя сказать грязного слова, нельзя вести себя непристойно. В доме она полновластная хозяйка, которая распоряжается всем, и не только рабы и слуги, но и сам муж обращается к ней с почтительным domina. Она не сидит, как гречанка, в женской половине, куда доступ разрешен только членам семьи; окружающий мир не закрыт для нее, и она интересуется тем, что происходит за стенами ее дома. Она обедает с мужем и его друзьями за одним столом (разница лишь в том, что мужчины возлежат, а она и ее гостьи-женщины сидят), бывает в обществе, ходит вместе с мужем в гости, и первый человек, которого видит посетитель, – это хозяйка дома: она сидит в атрии вместе с дочерьми и рабынями, занятая, как и они, пряжей или тканьем. У нее ключи от всех замков и запоров, и она ведет хозяйство со всем усердием и старательностью, верная помощница и добрая советница мужу. «В доме не было ничего раздельного, ничего, о чем муж или жена сказали бы: „это мое“. Оба заботились о своем общем достоянии, и жена в усердии своем не уступала мужу, трудившемуся вне дома» (Col. XII, praef. 8). Она принимает участие и в делах общественных. В деле раскрытия Вакханалий много помогла консулу его теща, обходительная и тактичная Сульпиция (Liv. XXXIX. 11-14). Буса, «славная родом и богатством» гражданка Канузия (город в Апулии), организовала помощь воинам, спасшимся после Канн (Liv. XXII. 52. 7). На совещании, которое устроили Брут и Кассий и на котором решалась судьба государства, присутствовали мать и жена Брута и жена Кассия (Cic. ad Att. XV. 11). Стены домов в Помпеях испещрены надписями, в которых женщины рекомендуют таких-то и таких-то на муниципальные должности.
Неоднократно говорилось о том, что нельзя доверять хвалебным эпитафиям; это бесспорно, но бесспорно и то, что эти похвалы были подсказаны представлением о том, что такое идеальная жена, а эти представления возникали на основе реальной действительности, ею были подсказаны, в ней осуществлялись. Быть домоседкой (domiseda), «обрабатывать шерсть» (lanam facere) означало то рачительное попечение о хозяйстве, которое для римлянина было существенным и высоким качеством. Но это далеко не все: те же надписи отмечают как высокую похвалу, что умершая была univira (жена одного мужа), что, оставшись вдовой, она не вышла вторично замуж, храня верность своему первому мужу[137]. Верность – это качество не устают прославлять надписи; насколько оно ценилось в народном сознании, об этом свидетельствует тот факт, что только женщинам, состоявшим в одном браке, разрешалось свершение некоторых обрядов, например принесение жертв в часовне богини Целомудрия (Pudicitia); только они могли входить в храм Богини женской судьбы (Fortuna muliebris) и прикасаться к ее статуе; в праздновании Матралий, справляемых в честь древней богини Матери Матуты (богини рассвета и рождения), принимали участие только univirae. Второй брак – это нарушение целомудрия и верности, оба понятия сливаются в одно. Почетную роль pronuba (русское «сваха» совершенно не передает значения латинского слова) может выполнять только univira. Трагедия Дидоны не только в том, что ее покинул Эней: она расценивает свою новую любовь как вину (Aen. IV. 19); ее самоубийство – это наказание, которое она сама налагает на себя, потому что «не сохранила верности, обещанной праху Сихея» (Aen. IV. 551—553).
Мы можем представить себе, как возникала и росла эта верность, хранимая до конца жизни с твердым убеждением, что это долг, нарушить который преступно. Девушку, почти ребенка, выдавали за человека, часто вдвое старше ее, и если это был порядочный человек, то он, естественно, становился для своей юной жены тем, чем просила стать влюбленного в ее дочь юношу умирающая мать: «мужем, другом, защитником и отцом» (Ter. Andria, 295). Муж вводит ее в новую жизнь, знакомит с обязанностями, еще ей неизвестными, рассказывает о той жизни, которая идет за стенами их дома и о которой она почти ничего до сих пор не знала. Он заставляет ее учиться дальше. Она смотрит на него, руководителя и наставника, снизу вверх, ловит каждое его слово, слушается каждого распоряжения: можно ли не послушаться его[138], такого большого, такого умного! Восторженное преклонение, с которым относится к Плинию Младшему его молодая жена (epist. IV. 19. 3-4; VI. 7. 1), вызывает улыбку своей наивностью. Следует, однако, помнить, что эти наивные девочки в страшное время проскрипций и императорского произвола оставались непоколебимо верны своим мужьям, шли за ними в ссылку и на смерть и умели умирать, соединяя героическое мужество с самозабвенной нежностью любящего женского сердца[139]. При императоре Тиберии Секстия, жена Мамерка Скавра, которому грозил смертный приговор, уговорила его покончить с собой и умерла вместе с ним; Паксея, жена Помпония Лабеона, перерезавшего себе вены, последовала его примеру (Tac. ann. VI. 29). Когда Сенеке был прислан смертный приговор, его молодая жена Павлина потребовала вскрыть вены и ей и осталась жива только потому, что Нерон приказал перевязать ей раны и остановить кровь (Tac. ann. XV. 63—64).
В рассказе об Аррии останавливаются обычно только на его трагическом эпилоге. Плиний Младший начинает рассказ об Аррии с эпизода малоизвестного: «…хворал Цецина Пет, ее муж, хворал и сын, оба, по-видимому, смертельно. Сын умер; он отличался исключительной красотой и такой же душевной прелестью; родителям он был дорог не только потому, что был их сыном, но в такой же степени и за свои качества. Мать так подготовила его похороны, так устроила проводы умершего, что муж ничего не знал; больше того, каждый раз, входя в его спальню, она делала вид, что сын их жив и даже поправляется; очень часто на вопрос, что поделывает мальчик, она отвечала: „Он хорошо спал, с удовольствием поел“. Когда долго сдерживаемые слезы одолевали ее и прорывались, она выходила и наедине отдавалась печали; наплакавшись вволю, она возвращалась с сухими глазами и спокойным лицом, словно оставив свое сиротство за дверями». Эта сверхчеловеческая выдержка помогла ей спасти мужа, но в 42 г. его арестовали на ее глазах в Иллирике за участие в восстании Скрибониана и посадили на корабль, чтобы везти в Рим. «Аррия стала просить солдат, чтобы ее взяли вместе с ним: „Вы же дадите консуляру каких-нибудь рабов, чтобы подавать ему на стол, помогать ему одеваться и обуваться; все это я буду исполнять одна“». Ей отказали; она наняла рыбачье суденышко и отправилась вслед за мужем.
Пет был приговорен к смерти, Аррия решила умереть вместе с ним. Ее зять, Трасея, умолял ее отказаться от этого намерения: «Ты, значит, хочешь, если мне придется погибнуть, чтобы твоя дочь умерла со мной?» – «Если она проживет с тобой так долго и в таком согласии, как я с Петом, то хочу», – был ответ. Когда пришел роковой час, «она пронзила себе грудь, вытащила кинжал и протянула его мужу, произнеся бессмертные, почти божественные слова: „Пет, не больно“» (epist. III. 16). Плиний рассказал еще об одном случае героического самоотвержения жены, которая, удостоверившись, что болезнь ее мужа неизлечима, уговорила его покончить с собой и «была ему в смерти спутницей, нет, вождем и примером: она привязала себя к мужу и вместе с ним бросилась в озеро» (epist. VI. 24).
Стоит рассказать еще об одной женщине, память о которой сохранилась в длинной, но искалеченной эпитафии. Раньше считали, что это «похвала» Турии, жене Лукреция Веспиллона, но вновь найденные отрывки надписи заставили отказаться от этого предположения. Имя умершей, так же как и ее мужа, остаются неизвестными; М. Дюрри, последний издатель этой надписи, заключил свою статью прекрасными словами: «…трещина в камне сделала эту „похвалу“ анонимной и символической… Похвала неизвестной жене» – превратилась в восхваление римской женщины".
Надпись позволяет проследить ее жизнь. Ее обручили с молодым человеком, который сразу же уехал вслед за Помпеем в Македонию: муж старшей сестры, Клувий, уехал в Африку. Времена наступали страшные: начиналась гражданская война; среди раздора партий и общего беспорядка нечего было рассчитывать на защиту закона и безопасность. Шайки разбойников бродили по стране; элементы недовольные, озлобленные, изверившиеся в возможности лучшей судьбы, поднимали голову. Родители обеих сестер погибли от разбойничьей ли руки, от руки ли собственных рабов, мы этого никогда не узнаем. Но обе сестры исполнили то, что для древних было священным долгом: добились того, что убийцы были найдены и наказаны. «Если бы мы находились дома, – вспоминает муж покойной, говоря о себе и Клувии, мы не сделали бы больше».
Молодая девушка переселилась, стремясь «найти охрану своему целомудрию», в дом будущей свекрови. Новая напасть ждала ее. Какие-то люди, притязавшие на родство с ее отцом, объявили сделанное им завещание недействительным; если бы им удалось доказать свою правоту, то девушка и все состояние оставшееся после отца, оказались бы под опекой неожиданных претендентов, т. е. фактически в их власти. Жених, которого отец сделал сонаследником дочери, и ее сестра, которой выделена была тоже часть, не получили бы ничего. «Опираясь на истину, ты защитила наше общее дело… твоя твердость заставила отступить [противников]».
До спокойной жизни было, однако, еще далеко. Цезарь запретил возвращаться в Италию сторонникам Помпея; вернулся ли, нарушив этот запрет, жених и должен был бежать, оставался ли он в изгнании, этого мы сказать не можем. Ясно одно: невеста или уже молодая жена отказалась от всех своих драгоценностей, обманула «стражей, поставленных врагами», снабдила всем необходимым изгнанника, нашла ему могущественных покровителей среди цезарианцев; муж смог беспрепятственно вернуться, но когда начались проскрипции 43 г., его занесли в списки проскрибированных. Жена «спасла его своими советами», спрятала, рискуя жизнью (возможно, что в собственном доме), отправилась к Октавиану (его не было в Риме) и вымолила у него прощение. С этим «восстановлением» она явилась к Лепиду, распоряжавшемуся в Риме, но он отказался признать «благодетельное решение» своего коллеги; в ответ на мольбы бедной женщины, бросившейся к ногам Лепида, с ней «обошлись, как с рабыней», осыпали оскорблениями. Октавиан, вернувшись в Рим, позаботился, видимо, о том, чтобы его распоряжение было выполнено.
«Земля была умиротворена, государство успокоено; на нашу долю выпали, наконец, спокойные и счастливые дни», но это счастье было омрачено тем, что у супругов не было детей (умерли они или их вовсе не было, из текста неясно). И тут жена подала мужу совет: в нем, как в фокусе, собрались лучи ее любви, которой привычно было не искать своего и думать только о любимом человеке: предложила мужу развестись с ней и жениться на другой. «Ты утверждала, что детей, которые родятся от этого брака, ты будешь считать своими, что из состояния, которым до сих пор мы владели сообща, ты не выделишь части для себя, и оно останется в моем распоряжении… ты будешь относиться ко мне, как любящая сестра и свекровь».
История сохранила память не только о тех римских женщинах, которые, говоря словами Каркопина, «воплощают в себе все земное величие». Были и другие, и о них сказано было много злого: Марциал и Ювенал постарались здесь вовсю, кое-что добавил и Тацит. Чуть ли не на каждой странице у Марциала мелькает какой-нибудь гнусный женский образ: вот развратница, даже не старающаяся скрывать свой разврат (I. 34); бессовестная мать, купившая мужа своим приданым и равнодушная к тому, что ее три сына голодают (II. 34); влюбленная старуха, осыпающая любовника драгоценными подарками (IV. 28); женщины-пьяницы (I. 87 и V. 4); жена, у которой в любовниках перебывало семеро рабов (VI. 39); мачеха, живущая в любовной связи с пасынком (IV. 16); отравительница (IV. 24) – галерея страшная! Шестую сатиру Ювенала кончаешь читать с таким чувством, словно наконец выкарабкался из выгребной ямы. Зарисовки женских типов, им сделанные, конечно, карикатурны, но никакая карикатура невозможна, если для нее нет опоры в действительном мире. Вот ученая женщина, которая, как только все расположились за обеденным столом, начинает умный разговор, сравнивает Вергилия с Гомером, извиняет самоубийство Дидоны, «ее слова несутся в таком количестве, что кажется, будто вокруг тебя бьют в медные тазы и звонят в колокольчики»; болтунья и сплетница, которая знает, кто влюблен, как ведет себя со своим пасынком мачеха, от кого и когда забеременела вдова, что делается в Китае и во Фракии, она «подхватывает у городских ворот толки и слухи, а иногда сама их выдумывает». Эти женщины кажутся вполне безобидными на том страшном фоне, на котором они проходят. Какой стыдливости можно ожидать от женщины, которая изменяет своему полу и в костюме гладиатора дырявит мишень и обдирает ее щитом, проходя весь курс фехтования? В мечтах она видит себя уже на арене амфитеатра. Устав от физических упражнений, она с великим шумом, в окружении толпы прислужников и прислужниц, идет ночью в баню и, вернувшись, набрасывается на пищу и вино, которым упивается до рвоты.
Ужасны злобные мегеры, которые отправляют на крест раба, потому что им этого захотелось:
«Так хочу, так и велю; что разум? желание важно», —
истязают рабынь-прислужниц, потому что один локон лежит не так, как госпоже угодно; проводят свое утро под свист бичей и розог; женщины, опускающиеся в бездну самого страшного разврата; отравительницы, подносящие кубок с ядом собственным детям; записные прелюбодейки, хитро и умело обманывающие своих мужей. Тема прелюбодеяния звучит во всей сатире, это единственная скрепка, сдерживающая очень рыхлую ее композицию. И звучит она недаром; здесь было больное место римского общества. Жена бросала мужу лозунг бьернсоновских героинь, только перевернув его: «Ты будешь делать все, что тебе хочется, а я не могу жить по-своему! Кричи, сколько хочешь, переворачивай все вверх дном; я человек» (Iuv. VI. 282—284); и удержу в этой «жизни по-своему» часто не было. Семья рушилась, и законы Августа, которыми он хотел укрепить и упорядочить семейную жизнь, не привели ни к чему.
В старом Риме развод был неслыханным делом. В 306 г. до н.э. цензоры исключили из сената Л. Анния, потому что он, «взяв в жены девушку, развелся с ней, не созвав совета друзей» (Val. Max. II. 9. 2). В 281 г. до н.э. Сп. Карвилий Руга развелся с женой, объясняя развод тем, что жена по своему физическому складу не может иметь детей. Год запомнили, как запоминали года грозных битв и великих событий. Вероятно, еще в течение многих лет для развода требовались основательные причины, которые обсуждались и взвешивались на семейном совете. Но уже во II в. развод превратился в средство избавиться от надоевшей жены; причины, которые приводились как основание для развода, смехотворны: у одного жена вышла на улицу с непокрытой головой; у другого жена остановилась поговорить с отпущенницей, о которой шла дурная слава; у третьего пошла в цирк, не спросив мужнего разрешения (Val. Max. VI. 10-12, – вероятно, из утерянной второй декады Тита Ливия). Брак sine manu дал полную свободу развода и для женщины. Целий в числе прочих городских новостей и сплетен сообщает Цицерону, что Павла Валерия развелась со своим мужем без всякой к тому причины в тот самый день, когда муж должен был вернуться из провинции, и собирается выйти за Д. Брута (ad fam. VIII. 7. 2); не прошло и месяца, а Телезилла выходит уже за десятого мужа (Mart. VI. 7. 3-4). «Ни одна женщина не постыдится развестись, – писал Сенека, – потому что женщины из благородных и знатных семейств считают годы не по числу консулов, а по числу мужей. Они разводятся, чтобы выйти замуж, и выходят замуж, чтобы развестись» (de ben. III. 16. 2).
От всех этих заявлений нельзя отмахнуться: в них отражается подлинная и жестокая правда. Мне хочется только напомнить умную русскую пословицу о доброй славе, которая лежит под камнем, и о худой, которая бежит по дорожке. Преступная мать, сделавшая сына своим любовником, женщина, сменившая пусть не десять, а хотя бы троих мужей, преступница, которая хладнокровно подносит отравленный кубок невинной жертве, – все эти фигуры давали и для светской болтовни, и для злой эпиграммы, и для сатирического вопля материал гораздо более благодарный, чем какая-то тихая женщина, о которой только и можно было сказать, что она «сидела дома и пряла шерсть».
Мы не можем, конечно, установить числового соотношения между этими скромными, неизвестными женщинами и героинями Ювенала. Можно, однако, не обинуясь, сказать, что первых было больше. Не следует, во-первых, меркою Рима мерять всю страну: во все времена и у всех народов жизнь в столице шла шумнее и распущеннее, с большим пренебрежением к установленным правилам морали и приличий, чем в остальной стране. Плиний, например, говорит о Северной Италии как о таком крае, «где до сих пор хранят честность, умеренность и старинную деревенскую простоту» (epist. i. 14. 4). А во-вторых, надо обязательно проводить границу между богатыми аристократическими кругами, где праздность и отсутствие насущных повседневных забот создавали атмосферу, в которой легко было сбиться с правого пути, и слоями среднесостоятельными и вовсе бедными, где на жене лежал весь дом и от ее усердия и умения зависело благосостояние всей семьи. Ювенал, рисуя женские типы, имеет в виду только Рим и сплошь женщин если не аристократического, то богатого класса, а Сенека говорит о скандальных бракоразводных историях именно в этой среде.
Мы располагаем документальными свидетельствами, к сожалению, больше всего именно об этой среде: жены простых людей, небогатых, а то и вовсе бедных, не обращали на себя внимания при жизни и уходили из нее незаметные и незамеченные. Память о них оставалась в сердцах близких, но выразить эту любовь, свою печаль и благодарность они умели только в истертых от бесконечного повторения словах, которые подозрительному взгляду кажутся лишь трафаретом, благопристойным и лживым.
Не надо, по существу говоря, никаких документальных данных, чтобы представить себе жизнь замужней женщины в этой среде, – извечную женскую долю всех времен и всех народов, полную незаметного труда и мелких хлопот, которые не дают передохнуть с раннего утра и дотемна и которыми держится дом и семья. Она, конечно, домоседка: куда же пойдешь, когда нужно сделать то то, то другое, сготовить, убрать, починить. Она садится за прялку и, напряв ниток, переходит к ткацкому станку, не потому что это освященная веками благородная традиция, а потому что одежда, изготовленная дома, обойдется дешевле покупной. Она высчитывает каждый асс, прикидывает, как бы подешевле купить и хлеба, и овощей, и чурок для жаровни. Муж с рассвета возится в мастерской (каменотес, столяр или сапожник), ребята постарше ушли в школу. Теперь пора наводить чистоту: комнатенка за мастерской или полутемная низенькая мансарда моется (за водой надо бегать на перекресток, что поделаешь!), чистится, выскребается: чистота ее конек и пятно на полу приводит ее в ужас. Потом надо подумать о завтраке для мужа и для детей; в соседней лавчонке хитрец-грек продает палые маслины, выдавая их за лучший ранний сорт; ну ее-то, конечно, не проведешь: она купит модий-другой по дешевке и дома их засолит и замаринует – будет дешевле покупных и вкуснее. Старший сын является из школы с горькими слезами: никак не выходили на дощечке две противных буквы, а потом он дернул за хвост учительскую собаку – она и вцепись зубами! От учителя попало за все разом. Мать перевязывает руку пострадавшему, учит, как надо обращаться с животными, берет дощечку и грифель (она ведь тоже в родной деревне училась в школе: и прочтет, и напишет, и сосчитает); оказывается все просто и легко – только поведи рукой вверх-вниз, – непонятно, почему же не выходило в школе.