В воспитании детей в бедной трудовой семье на долю матери выпадает роль более важная, чем отцу, который все время занят, работает в мастерской, обходит с заказами клиентов, забегает в термы, проводит часок-другой в кабачке за приятельской беседой. Дети были при матери; первые уроки доброго поведения, подкрепляемые ее собственным примером, они получали от нее. Мать понимала не только в домашнем хозяйстве: она знала жизнь: у нее был тот опыт, который приобретается приглядыванием к окружающему и раздумьем над тем, что делается вокруг. Сын на возрасте, не послушавшись раз-другой ее совета и ожегшись, теперь внимательно вслушивался в эту тихую добрую речь и принимал эти советы к руководству. Тацит оставил трогательную зарисовку семейной жизни: сын воспитывается «не в каморке купленной кормилицы», а на материнском лоне, под присмотром почтенной пожилой родственницы; в их присутствии «нельзя было сказать мерзкого слова, совершить непристойный поступок» (dial. 28), и как пример образцовых матерей он привел Корнелию, мать Гракхов, Аврелию, мать Цезаря, и Атию, мать Августа.
   В то время, о котором идет речь, таких матерей надо было искать преимущественно в простых бедных семьях. О них никто не знал, кроме семьи и соседей; не нашлось писателя, который бы ими заинтересовался и о них написал; и мы можем только по туманному облику вилики у Катона (143) и по жене пастуха, кочующего со своим стадом чуть не по всей Италии, образ которой на минуту мелькнул у Варрона (r. r. II. 10. 6-7), до некоторой степени представить себе, чем были эти женщины. Усердные помощницы своим мужьям, умевшие заботой и лаской скрашивать неприглядность бедности и смягчать ее жестокость; хлопотуньи-хозяйки, державшие дом в уюте и порядке; умные и нежные матери; добрые советницы и безотказные утешительницы и в малой беде и в большом горе, всегда обо всех помнившие и только о себе забывавшие, они всей своей жизнью оправдывали старинную пословицу, гласящую, что два лучших дара, которые бог посылает человеку, это хорошая мать и хорошая жена.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. ПОГРЕБАЛЬНЫЕ ОБРЯДЫ

   В римских погребальных обрядах нашла выражение смесь самых разнообразных чувств и понятий: древняя вера в то, что душа человека и после смерти продолжает в подземном царстве существование, подобное тому, что и при жизни, тщеславное желание блеснуть пышностью похорон, искренняя беспомощная скорбь и гордое сознание своей неразрывной, неистребимой связи с родом, жизнь которого была непрерывным служением государству. Все это еще осложнялось чисто римской, часто непонятной нам потребностью соединять трагическое с веселой шуткой, иногда с шутовством. Создавался конгломерат обрядовых действий, часть которых церковь, как всегда осторожная и не разрывающая с древними обычаями, укоренившимися в быту, ввела и в христианские похороны.
   И у греков, и у римлян предать умершего погребению было обязательным долгом, который лежал не только на родственниках покойного. Путник, встретивший на дороге непогребенный труп, должен был устроить символические похороны, трижды осыпав тело землей: «Не поскупись, моряк, на летучий песок; дай его хоть немного моим незахороненным костям», – обращается к проходящему мимо корабельщику тень выброшенного на сушу утопленника (Hor. carm. I. 28. 22-25). Это обязательное требование предать труп земле основано было на вере в то, что тень непогребенного не знает покоя и скитается по земле, так как ее не впускают в подземное царство[140].
   Вокруг умирающего собирались родственники; иногда его поднимали с постели и клали на землю[141]. Последний вздох его ловил в прощальном поцелуе наиболее близкий ему человек: верили, что душа умершего вылетает в этом последнем вздохе. Изысканная жестокость Верреса подчеркнута тем обстоятельством, что матерям осужденных не позволено было в последний раз увидеть своих детей, «хотя они молили лишь о том, чтобы им позволено было принять своими устами дыхание их сыновей» (Cic. in Verr. V. 45. 188). Затем умершему закрывали глаза (condere oculos, premere) и громко несколько раз называли его по имени (conclamatio)[142]. Овидий жаловался в ссылке (Trist. III. 3. 43-44):
   "…с воплем последним
   Очи мои не смежит милая друга рука".
   Покойника обмывали горячей водой: это было делом родственников умершего или женской прислуги. Устройство похорон поручалось обычно либитинариям[143], этому римскому «похоронному бюро», находившемуся в роще богини Либитины (вероятно, на Эсквилине) и включавшему в свой состав разных «специалистов»: от людей, умевших бальзамировать труп, и до носильщиков, плакальщиц, флейтистов, трубачей и хористов.
   Так как труп часто оставался в доме несколько дней, то иногда его бальзамировали, но чаще лишь натирали теми веществами, которые задерживали разложение; это было кедровое масло, которое, по словам Плиния, «на века сохраняет тела умерших нетронутыми тлением» (XXIV. 17); такую же силу приписывали соли (XXXI. 98), меду (XXII. 108), амому (Pers. 3. 104)[144]. Затем умершего одевали соответственно его званию: римского гражданина в белую тогу (герой третьей сатиры Ювенала одним из преимуществ жизни в захолустном италийском городке считает то, что там люди облекаются в тогу только на смертном одре, – Iuv. 3. 171—172), магистрата – в претексту или в ту парадную одежду, на которую он имел право[145]. На умершего возлагали гирлянды и венки из живых цветов и искусственные, полученные им при жизни за храбрость, военные подвиги, за победу на состязаниях.
   Умащенного и одетого покойника клали в атрии[146] на парадное высокое ложе (lectus funebris), отделанное у богатых людей слоновой костью или по крайней мере с ножками из слоновой кости. Умерший должен был лежать ногами к выходу (Pl. VII. 46). В рот умершему вкладывали монетку для уплаты Харону при переправе через Стикс; этот греческий обычай был рано усвоен римлянами; находки показывают, что он держался в течение всей республики и империи. Возле ложа зажигали свечи, помещали курильницы с ароматами[147] и канделябры со светильниками или с зажженной смолой; ложе осыпали цветами. Перед входной дверью на улице ставили большую ветку ели (Picea excelsa Link), которую Плиний называет «траурным деревом» (XVI. 40), или кипариса – «он посвящен богу подземного царства и его ставят у дома в знак того, что здесь кто-то умер» (XVI. 139)[148]. Эти ветви предостерегали тех, кто шел принести жертву, а также понтификов и фламина Юпитера от входа в дом, который считался оскверненным присутствием покойника (Serv. ad Aen. III. 64).
   Число дней, в течение которых умерший оставался в доме, не было определено точно; у Варрона убитого смотрителя храма собираются хоронить на другой день после смерти (r. r. I. 69. 2); сын Оппианика, скончавшийся вечером, был сожжен на следующий день до рассвета (Cic. pro Cluent. 9. 27). В некоторых семьях покойника оставляли дома на более продолжительное время; императоров хоронили обычно через неделю после смерти[149]; за это время с мертвого снимали восковую маску, которой и прикрывали его лицо.
   Существовало два способа погребения: сожжение и захоронение. Римские ученые ошибочно считали обычай захоронения древнейшим: «…сожжение трупа не было у римлян древним установлением; умерших хоронили в земле, а сожжение было установлено, когда, ведя войну в далеких краях, узнали, что трупы вырывают из земли» (Pl. VII. 187). Законы Двенадцати Таблиц знают обе формы погребения[150]; «многие семьи соблюдали древние обряды; говорят, что никто из Корнелиев до Суллы не был сожжен; он же пожелал быть сожженным, боясь мести, ибо труп Мария вырыли» (по его приказу) (Pl. VII. 187). В последние века республики и в первый век империи трупы обычно сжигались, и погребение в земле начало распространяться только со II в. н.э., возможно, под влиянием христианства, относившегося к сожжению резко отрицательно.
   Торжественные похороны, за которыми обычно следовали гладиаторские игры, устраиваемые ближайшими родственниками умершего, назывались funus indictivum – «объявленными»[151], потому что глашатай оповещал о них, приглашая народ собираться на проводы покойного: «Такой-то квирит скончался. Кому угодно прийти на похороны, то уже время. Такого-то выносят из дому» (Var. 1. 1. VII. 42; Fest. 304; Ov. am. II. 6. 1-2; Ter. Phorm. 1026). Эти похороны происходили, конечно, днем, в самое оживленное время (Hor. sat. I. 6. 42-44; epist. II. 2. 74), с расчетом на то, чтобы блеснуть пышностью похоронной процессии, которая превращалась в зрелище, привлекавшее толпы людей. Уже законы Двенадцати Таблиц содержат предписания, которые ограничивали роскошь похорон: нельзя было пользоваться для костра обтесанными поленьями, нанимать больше десяти флейтистов и бросать в костер больше трех траурных накидок, которые носили женщины, и короткой пурпурной туники (Cic. de leg. II. 23. 59). Сулла ввел в свой закон (lex Cornelia sumptuaria от 81 г. до н.э.) тоже ограничительные предписания (на него, видимо, намекает Цицерон, – ad. Att. XII. 36. 1), но сам же нарушил их при похоронах Метеллы (Plut. Sulla 35). При империи законы эти потеряли силу[152].
   Похоронная процессия двигалась в известном порядке; участников ее расставлял и за соблюдением определенного строя следил один из служащих «похоронного бюро», «распорядитель» (dissignator), с помощью своих подручных – ликторов, облаченных в траурный наряд. Вдоль всей процессии шагали факельщики с факелами елового дерева и с восковыми свечами; во главе ее шли музыканты: флейтисты, трубачи[153] и горнисты. За музыкантами следовали плакальщицы (praeficae), которых присылали также либитинарии. Они «говорили и делали больше тех, кто скорбел от души», – замечает Гораций (a. p. 432); обливались слезами, громко вопили, рвали на себе волосы. Их песни (neniae), в которых они оплакивали умершего и восхваляли его, были или старинными заплачками, или специально подобранными для данного случая «стихами, задуманными, чтобы запечатлеть доблестные дела в людской памяти» (Tac. ann. III. 5)[154]. В особых случаях такие песнопения распевали целые хоры: на похоронах Августа эти хоры состояли из сыновей и дочерей римской знати (Suet. Aug. 100. 2). За плакальщицами шли танцоры и мимы; Дионисий Галикарнасский рассказывает, что на похоронах знатных людей он видел хоры сатиров, исполнявших веселую сикинниду (VII. 72). Кто-либо из мимов представлял умершего, не останавливаясь перед насмешками насчет покойного: на похоронах Веспасиана, который почитался прижимистым скупцом, архимим Фавор, надев маску скончавшегося императора, представлял, по обычаю, покойного в его словах и действиях; громко спросив прокураторов, во что обошлись его похороны, и получив в ответ – «10 миллионов сестерций», он воскликнул: «Дайте мне сто тысяч и бросьте меня хоть в Тибр» (Suet. Vesp. 19. 2).
   За этими шутами двигалась самая торжественная и серьезная часть всей процессии: предки умершего встречали члена своей семьи, сходящего в их подземную обитель. В каждом знатном доме, члены которого занимали ряд курульных магистратур, хранились восковые маски предков, снятые в день кончины с умершего. Эти маски, снабженные каждая подписью, в которой сообщалось имя умершего, его должности и подвиги, им совершенные, хранились в особых шкафах, стоявших обычно в «крыльях» (alae) атрия. В день похорон эти маски, а вернее, их дубликаты[155], надевали на себя люди, вероятно, тоже из числа прислужников либитинария; облачившись в официальную одежду того лица, чья маска была надета, они садились на колесницы или шли пешком[156] в сопровождении ликторов. Чем больше было число этих предков, преторов, консулов, цензоров, из которых многие были украшены инсигниями триумфаторов, тем роскошнее были похороны. На похоронах Юнии, сестры Брута, «несли двадцать портретов (imagines), принадлежавших членам знаменитейших родов» (Tac. ann. III. 76). Похороны Друза, сына Тиберия, были особенно блистательны, потому что длинным рядом шли изображения предков: во главе Эней, родоначальник рода Юлиев; все албанские цари; Ромул, основатель Рима, а затем Атт Клавз и остальные представители рода Клавдиев (Tac. ann. IV. 9). Если умерший прославился военными подвигами, одерживал победы, завоевывал города и земли, то перед носилками, на которых стояло погребальное ложе, несли, как и в триумфальном шествии, картины с изображением его деяний, привезенной добычи, покоренных народов и стран.
   Носилки с ложем, на котором лежал умерший, в старину несли ближайшие его родственники, чаще всего сыновья. Обычай этот соблюдался в некоторых случаях и в более поздние времена: тело Цецилия Метелла Македонского несли четверо его сыновей: один – цензорий, другой – консуляр, третий – консул, четвертый, выбранный в консулы, но еще не вступивший в эту должность (Vell. I. 11. 6-7; Cic. Tusc. I. 35. 85). Иногда носилки несли друзья умершего, очень часто его отпущенники. За носилками шли родственники покойного в траурной черной одежде (женщины в императорское время – в белой)[157] без всяких украшений и знаков своего ранга (сенаторы без туники с широкими пурпурными полосами, всадники без золотого кольца), мужчины, поникшие, с покрытой головой, женщины с распущенными волосами и обнаженной грудью, рабы, получившие по завещанию свободу и надевшие в знак освобождения войлочный колпак (pilleus). Женщины шумно выражали свою скорбь: рвали на себе волосы, царапали щеки, били себя в грудь, рвали одежду (Petr. III. 2; Prop. III. 5. 11 = II. 13. 27; Iuv. 13. 127—128; Cic. Tusc. III. 26. 62), громко выкликали имя умершего. Процессию еще увеличивали любители поглазеть, толпами сбегавшиеся на похороны.
   При похоронах знатных и выдающихся лиц процессия направлялась не прямо к месту сожжения, а заворачивала на Форум, где и останавливалась перед рострами. Покойника на его парадном ложе ставили или на временном помосте, или на ораторской трибуне; «предки» рассаживались вокруг на курульных сиденьях. Тогда сын или ближайший родственник умершего всходил на трибуну и произносил похвальную речь (laudatio finebris), в которой говорил не только о заслугах умершего, но и обо всех славных деяниях его предков, собравшихся вокруг своего потомка; «начиная с самого старшего, рассказывает он об успехах и делах каждого» (Polib. VI. 53. 9). В этих восхвалениях не все было, конечно, чистой правдой; уже Цицерон писал, что они внесли в историю много лжи (Brut. 16. 61), того же мнения придерживался и Ливий (VIII. 40. 4).
   Первая хвалебная речь была, по словам Плутарха, произнесена Попликолой над телом Брута (Popl. 9. 7). Сообщение это вряд ли достоверно; первым словом, произнесенным в похвалу умершего, считается речь консула Фабуллина над прахом Цинцината и Кв. Фабия (480 г. до н.э.). Этой чести удостаивались и женщины, в особенных, конечно, случаях. По свидетельству Цицерона, первой женщиной, которой выпала эта честь, была Попилия, мать Катула (deor. II. 11. 44)[158].
   После произнесения похвальной речи процессия в том же порядке двигалась дальше к месту сожжения или погребения, которое находилось обязательно за городскими стенами. Разрешение на похороны в городе, не только в Риме, но и в муниципиях, давалось редко, как особая честь и награда за выдающиеся заслуги[159]. Общее кладбище существовало только для крайних бедняков и рабов; люди со средствами приобретали для своих могил места за городом, преимущественно вдоль больших дорог, где царило наибольшее оживление, и здесь и устраивали семейную усыпальницу. Место для погребального костра (ustrina) отводилось часто неподалеку от нее (в надписях ustrina неоднократно упоминается как место, находящееся возле могилы). Костер складывали преимущественно из смолистых, легко загорающихся дров и подбавляли туда такого горючего материала, как смола, тростник, хворост. Плиний рассказывает, как труп М. Лепида, выброшенный силой огня с костра, сгорел на хворосте, лежавшем возле; подобрать покойника и положить его обратно на костер было невозможно: слишком жарок был огонь (VII. 186). Костер складывали в виде алтаря; у богатых людей он бывал очень высок, украшен коврами и тканями. Плиний говорит, что «костры разрисовывались» (XXXV. 49); очевидно, стенки костра раскрашивались в разные цвета. Вокруг втыкали в знак траура ветви кипариса. Ложе с покойником ставили на костер и туда же клали вещи, которыми умерший пользовался при жизни и которые любил. Один охотник I в. н.э. завещает сжечь с ним всю его охотничью снасть: рогатины, мечи, ножи, сети, тенета и силки (CIL. XIII. 5708). К этому прибавляли всевозможные дары участники погребальной процессии; тело изобильно поливали и осыпали всяческими ароматами, ладаном, шафраном, нардом, амомом, смолой мирры и проч. Светоний рассказывает, что когда тело Цезаря уже горело на костре, актеры представлявшие предков и облаченные в одеяния триумфаторов стали рвать на себе одежду и бросать в огонь; ветераны-легионеры начали кидать в костер оружие, с которым они пришли на похороны, матроны – свои украшения, буллы и претексты детей (Caes. 84. 4). Перед сожжением совершалось символическое предание земле: у умершего отрезали палец и закапывали его.