Страница:
Потом пенсию повысили на двадцать рублей, а через два дня после повышения вошла в подъезд, поднялась на третий этаж и села у двери Дуся.
Дуся была трогательной рыжей дворнягой с белым галстуком, белыми носочками и белой звездочкой на лбу. Правда, ее удивительная расцветка окончательно выяснилась по мере того как Наталья Васильевна трижды намылила и смыла Дусю в ванной, вытерла большим полотенцем и поцеловала в коричневое пятнышко носа.
На кухне, давясь от голода, собака глотала большие куски колбасы, а Наталья Васильевна, глядя, как судорожно поджимаются ее худые ребра и наискось обрубленный хвост, понимала, что за какой-то час успела привыкнуть и полюбить собаку, но денег, едва хватавших ей одной, конечно, не хватит на двоих, а продавать, увы, больше нечего. Мучимая сомнениями, Наталья Васильевна подошла к входной двери, распахнула ее и, возвратясь в комнату, отвернулась к окну.
Собака, почувствовав настроение женщины, обвела прощальным взглядом кухню, вздохнула и медленно побрела к двери. И уже на пороге она оглянулась и посмотрела так пронзительно и печально, что Наталья Васильевна не выдержала, рванулась к ней и заголосила виновато и быстро:
– Миленькая моя! Как же я могла?! Как у меня рука поднялась? Хорошая моя, славная… Я буду звать тебя Дусей, ладно? Дуся, Дусечка…
Дуся подняла умные бродяжьи глаза и, поняв, что остается в этом доме навсегда, благодарно лизнула хозяйке руку.
На следующий день Наталья Васильевна взяла карандаш, бумагу и, разделив семьдесят рублей на тридцать дней, получила два рубля тридцать копеек на день. Где-то вычтя, где-то приплюсовав, она пришла к выводу, что если предельно сократить расход электричества, заменить масло маргарином и перейти с кофе на чай, то худо-бедно они смогут протянуть до конца месяца. Утром Дусю придется посадить на овсянку, но мир не без добрых людей и, если Дуся придется во дворе, наверняка два-три раза в месяц ей подкинут мясных косточек.
– Жить можно, – решила Наталья Васильевна.
Случалось, по вечерам на стол ставилась пустая бутылка коньяка, две рюмки, два прибора, у ног, положив морду на колени, устраивалась Дуся, и Наталья Васильевна рассказывала ей обыкновенную историю своей жизни.
– На этом месте, Дуся, сидел Анатолий Сергеевич. В отличие от тебя, он был брюзгой, и угодить ему было делом государственной важности. В этой бутылке был очень вкусный армянский коньяк, сейчас такого уже нет, а в центре стоял торт «Прага». Ты не представляешь, Дуся, какой это торт. Он весь облит шоколадом, понимаешь, весь. А крем, Дуся, а тесто! Ты знаешь, я не склонна к обильной пище и вообще не позволяю себе мучного, но «Прагу» я могла бы съесть целиком. Клянусь тебе! Что говорить, если бы мы с тобой могли позволить себе хоть кусочек – ты бы и сама поняла, какое это чудо.
Она гладила Дусю за ушами, словно искупая отсутствие торта.
– С Анатолием Сергеевичем мы познакомились в сорок третьем году, на Первом Украинском. Толя был командиром саперной роты, я – актрисой фронтовой бригады… Да, Дуся, трудно поверить, но когда-то я была актрисой. В «Заколдованной яичнице» у меня было белое платье в оборочках и жутких огурцах. Такое дурацкое платье… После концерта ты подошел ко мне и, краснея, попросил разрешения писать. Ты ужасно волновался тогда и почему-то все время перечислял названия мин, которые успел обезвредить. Я и сейчас помню: противотанковые, противопехотные, фугасы… Какие-то фантастические цифры… В сорок четвертом наша бригада попала под артналет, я была тяжело ранена. Помнишь, госпиталь, городской загс, платье в огурцах… Как мы ужасно стеснялись своего счастья… – она помолчала, вспоминая что-то светлое, далекое. – А в сорок пятом родилась Надюшка…
Дуся слушала Наталью Васильевну, смешно вскидывая уши, и в такие вечера и у женщины и у собаки притуплялось чувство томящего одиночества, было хорошо и покойно.
Днем они совершали длительный моцион по Плющихе, Смоленским переулкам, спускались к набережной. Собака с удовольствием шла на поводке, не натягивала, не рвалась, восполняя непривычной для нее зависимостью бесприютность своей прошлой жизни.
На Смоленке они заходили в кулинарию, где Наталья Васильевна брала триста грамм салата «оливье» и дешевые, наполовину из хлеба, котлеты, из которых дома, добавляя столько же хлеба, она сочиняла ужин себе и Дусе. Стоя в очереди, Дуся волновалась и поскуливала, перебирая носом всевозможные запахи кулинарии.
Но особое волнение охватывало Дусю у кондитерского отдела, куда обязательно подводила ее хозяйка. За блистающей вымытой витриной, подсвеченные со всех сторон, лежали рулеты, эклеры, шербеты и бисквиты, величественно возвышались торты. Старуха и собака подолгу стояли у витрины, глядя на кондитерское великолепие, и, ничего не купив, уходили прочь.
«Праги» на витрине не было.
На улице собака думала о том, что рано или поздно наступит день, когда хозяйка, выбив в кассе длинный чек, обязательно купит и рулет, и пирожные, и красивый торт в большой коробке и, конечно, по кусочку от всего непременно достанется Дусе.
«Хорошо, что нет “Праги”, – думала Наталья Васильевна, – все равно никогда не будет лишних трех рублей». Пора было перестать накручивать себя и вообще подходить к кондитерскому отделу, но она знала – через день все повторится вновь.
Продавцы же в кондитерском отделе привыкли к визитам странной старухи, иногда здоровались с ней и как-то даже спросили, что ее интересует.
Наталья Васильевна, не сразу найдясь и розовея, ответила, что ее интересует «Прага», и одна из продавщиц, лениво прихлопнув зевок, сказала:
– Бог его знает. То ли линия у них встала, то ли еще чего. Давно завоза не было, а будет ли, неизвестно.
Дуся подавилась.
Как и предполагала Наталья Васильевна, ей стал носить косточки весь дом, и одной из этих косточек Дуся подавилась. Наталья Васильевна в первых хриплых покашливаниях собаки почувствовала неладное.
– Что ты, Дусенька? – тревожно спросила она.
Дуся печально закатила глаза и зашлась давящим кашлем, пытаясь вытолкнуть невидимую кость.
– Ты подавилась, Дуся? Покашляй, миленькая, покашляй, и пройдет, Дуся…
Дуся неожиданно успокоилась, ушла в комнату и легла под стол.
– Как ты меня напугала, господи. Я уж подумала…
Но Дуся зашлась снова. Наталья Васильевна бросилась к ней и, упав на колени, принялась бить по спине, ребрам, груди, но кашель не прекращался. Она взяла голову собаки на колени и, убаюкивая, заплакала от напряжения и отчаяния этих тревожных минут.
Подтянув телефон, она долго набирала «09». Наконец в трубке щелкнуло, и сонный одалживающий голос назвал свой номер. Волнуясь и оттого сбиваясь и заискивая, Наталья Васильевна попросила номер телефона и адрес «скорой ветеринарной помощи». Телефонистка скороговоркой, небрежно дала название улицы, дом, телефон, приблизительные ориентиры, и связь разъединилась.
Боже, метро «Динамо», где-то в переулках, на краю света. И она набрала номер «скорой помощи».
Было два, потом и три часа ночи, а она все звонила и звонила, каждый раз наталкиваясь на неизменно короткие гудки. Если бы она могла знать, что в распоряжении «скорой ветеринарной помощи» всего одна машина, и когда машина на выезде, трубка, брошенная рядом с телефоном, отзывается безнадежными гудками всем, кто так рассчитывает на помощь.
В пять утра, перевязав Дусе ошейник на живот и взяв из шкафчика последние семь рублей, они вышли из дома в направлении Нагатинской набережной, где, как говорили Наталье Васильевне, недорогая лечебница с замечательными врачами.
Город спал. Пустынный и безучастный. На Садовом кольце лежал сырой холодный утренний туман, и в этом тумане одинокая фигура старухи с собакой казалась особенно беспомощной и незащищенной.
Наталья Васильевна наметила пройти маршрут за два часа, чтобы успеть до открытия и быть первыми, но как-то сразу устала, выдохлась, все чаще останавливаясь и подолгу отдыхая.
Дуся, сев на землю, больно и мучительно откашливалась, и каждый раз у Натальи Васильевны что-то замирало внутри.
К хирургу они оказались третьими.
Сидя в очереди, Наталья Васильевна прочла объявления, развешанные по стенам, и с отчетливым ужасом поняла, что сначала надо заплатить пятнадцать рублей, сделать необходимые прививки и только с квитанцией из сберкассы идти на прием к врачу.
Она представила себя в кабинете врача унизительно просящей всего лишь посмотреть горло собачки: нет ли там косточки или еще чего, хирурга, который будет повторять инструкцию, кричать на нее, и поняла, что не сможет ни отвечать, ни сопротивляться – сядет на кафельный пол и никуда не уйдет.
Но хирург, хорошо выспавшийся, бодрый и веселый, не спросил никакой квитанции, поинтересовался, что беспокоит, и ласково приказал:
– Ну, Дуся, полезай на стол!
Он попытался приоткрыть Дусе пасть. Дуся сомкнула челюсти и предупредительно зарычала.
– Не укусит? – спросил хирург.
– Она добрая, – ответила Наталья Васильевна.
– Все они добрые, – улыбнулся хирург, – а потом – цап и нет пальца. А палец в нашем деле вещь принципиальная. Значит, не дашься. М-м-м…
Он приоткрыл дверь и крикнул санитарку. Вдвоем, сделав жгуты, они попытались втиснуть их в Дусину пасть и взять челюсти на растяжку. Наталья Васильевна держала собаку. Дуся же, упершись лапами в стол, моментально освободилась от всех троих и придала себе независимый вид.
– Сильная у вас собака, – удивился хирург.
– Ее во дворе никто догнать не может, – не без гордости сказала Наталья Васильевна.
– Да… – задумчиво промычал хирург. – Придется сделать усыпляющий.
– А это не страшно? – встревожилась Наталья Васильевна.
– Что ж страшного, – говорил доктор, набирая шприц, – заснет ваша Дуся, и все дела. А мы ее в это время обследуем.
К уколу Дуся отнеслась предельно равнодушно.
– Вот и умница, – сказал доктор, – теперь спать. Через пять минут у нее закатятся глаза, подвернутся ноги, и будет совсем наш клиент.
Он бросил в рот папироску, закурил в раскрытую настежь форточку.
Через пять минут Дуся не заснула. Не заснула и через десять.
– Сильная собака, – изумленно повторил доктор, – финская лайка.
– Дворняга, – робко возразила Наталья Васильевна.
– Ну, вы мне рассказываете… Что ж, сделаем второй, – и он ввел Дусе второй шприц. – От такой дозы и сенбернары падают как подкошенные.
Но бывшая дворняга, ныне финская лайка Дуся, к общему удивлению, продолжала сидеть как сидела.
– Ничего не понимаю, – растерянно произнес доктор, – просто какая-то собака Баскервилей… Если ты, милочка, и после третьего укола не заснешь – я не знаю, тогда я сам засну…
После третьего укола Дуся начала обмякать и легла на стол. Доктор долго всматривался в глубину ее нёба, шевелил палочкой.
– Ничего нет, только раздражение. Видимо, оцарапала чем-то, оттого и давилась. Зря переволновала всех Дуся, Дуся…
Наталья Васильевна вынесла Дусю в коридор, нащупала в кармане пятерку и вернулась в кабинет.
– Возьмите, пожалуйста, – она никогда не давала денег.
– Заберите, – приказал хирург.
– Доктор, миленький, вы такое сделали. Я бы больше, с удовольствием, у меня нет просто…
А сама пятилась к выходу, чтобы этот замечательный человек не догнал и не вернул ей деньги, за мизерную сумму которых было стыдно и неловко.
Выйдя из лечебницы, Дуся перешла асфальтовую дорожку, добралась до лужайки и, упав на нее, заснула. Пока она спала, Наталья Васильевна, подложив сумочку, сидела рядом с ней на траве и тихо говорила:
– Если бы я осталась актрисой – сейчас бы мы ехали на такси и даже могли позволить себе маленький кутеж по поводу твоего выздоровления, Дуся… На сцену я больше не вышла – ранение оказалось серьезным… Кем я была? Реквизитором в театре. Оклад нищенский, а проработала всю жизнь. Долго, жутко тосковала по сцене. Это была и обида, и самоистязание, и что-то еще… А потом ничего, привыкла. Как-то так, обыкновенно…
Она сняла с себя платок и, сложив вчетверо, подтолкнула под спящую Дусю, бережно погладила собаку.
– Спи, Дуся, спи. Сколько мы с тобой натерпелись. Отоспишься, и пойдем потихонечку. К вечеру будем дома. Хорошо, что я купила впрок овсянки, и молоко еще не скисло. Сварю тебе кашу, и, знаешь, у меня припрятана баночка сгущенки, но сегодня мы, ее, конечно, откроем. Наверное, она слегка пожелтела от старости, но все равно это очень вкусно. Ты ведь никогда не пробовала сгущенки… А Надюшка умерла в шесть лет от белокровия. Она умирала на руках у Толи и, на минуту приходя в себя, спрашивала: «Папа, а где мама?» А я была рядом, но не могла себя заставить подойти к ней и все ждала, что вот-вот умру сама… Мы пережили ее смерть и остались жить, и состарились, а зачем – неизвестно…
Дуся спала долго.
К обеду она проснулась, и они стали собираться в обратный путь.
После покупки лекарства, молока и хлеба осталось тридцать семь копеек. На них нужно было купить три котлеты в кулинарии и решить, где достать денег, чтобы дожить до пенсии. Ехать на Белорусский она решила сразу, как только вошла в кулинарию и увидела на витрине «Прагу».
– Это «Прага»? – спросила она, словно не доверяя себе. – «Прага». Первый завоз, – ответила продавщица. – Вы, кажется, спрашивали.
«З руб. 08 коп.» – было проставлено на ценнике.
«Почему восемь? Почему не ровно три? – отстраненно подумала Наталья Васильевна. – Сейчас на “букашку” и до Краснопресненской, нет, лучше до Маяковки, затем до Белорусской и сразу в тоннель. Всего три рубля восемь копеек. Всего три… Не больше. Ни копейкой. Мне и Дусе. Один раз. Стыдно, Господи. Господи… Я не смогу. Сможешь, сможешь. Я не смогу, не смогу, господи, прости меня, что же это? Всего три рубля. Ну, один раз, один-одинешенек… И больше никогда, господи…»
Она вошла в тоннель, прислонилась спиной к огромной холодной стене. В левой руке была авоська с молоком и хлебом. Правую нужно было подтянуть чуть выше бедра, сложить ладонь и вытянуть вперед. Она попробовала: чужая, как на штативе, рука дернулась вверх и обвисла.
Нет, так не получится. Надо сразу, не думая, ни о чем не думая. Пусть все будет потом. Не сейчас.
Она закрыла глаза и протянула руку.
Попадались и бумажки, и, наверное, сумма давно превысила ту, которая была нужна Наталье Васильевне, а она все стояла, словно распятая этой стеной, понимая, что надо уходить, и не зная, как уйти.
«Как больно-то, господи… Неужели это со мной? Со мной? Хочется есть. Рогалик с маслом… Что они думают обо мне? Надо посмотреть им в глаза. Поднять голову и посмотреть. Почему нищие всегда смотрят вниз?.. А платье в “Заколдованной яичнице” было розовое. При налете его искромсало осколками, и нянечка в госпитале зашивала его по ночам. Славная была нянечка… Надо уходить. Почему я стою?.. По субботам я жарила семечки. Мы ели их всей семьей. Проклятые семечки! Надюшка не ела – очищала от кожурки и делила поровну: половину мне, половину Толе. Думала, так вкуснее. Надюшка… Надо идти. Сейчас я пойду. Сразу. Будь что будет. Все что угодно. Пусть. Иду… Досчитаю до десяти. До пятнадцати. Раз, два, три… Как больно, господи!.. Три, четыре, пять, шесть… Иду, иду, иду…»
Она сомкнула ладонь и, как казалось ей, рванулась, и, как казалось ей, побежала.
Она перешла на Кольцевую линию и села в первый вагон. «Сейчас я должна умереть» – спокойно подумала она.
Ослепительной стрелой врывался в подземелье поезд, и чем больше кругов насчитывала Наталья Васильевна, тем явственней сознавала, что осталась жить вопреки всему.
В подземном переходе она увидела старуху.
Прислонившись к стене вытертым драповым пальто, в вылинявшем платке, грубых чулках, заправленных в ботинки, старуха, протянув ладонь, судорожно крестилась, желая доброго здоровья всем, кто опускал в ее ладонь мелочь.
Руки, бросавшие мелочь, задерживались в нескольких сантиметрах от ладони старухи, брезгливо разжимались, и лица бросавших тоже несли на себе брезгливо-участливое и безразличное выражение, как если бы это был турникет, через который невозможно пройти, не опустив положенного пятака.
Наталье Васильевне казалось, что старуха вот-вот поднимет голову, и она узнает в ней себя. Но старуха, упрямо глядя вниз, что-то нашептывала про себя, сбивчиво крестилась, и обреченный механизм ее движений был так жалок, унизителен и беспомощен, что Наталья Васильевна не выдержала и быстро пошла прочь.
Она вошла в кулинарию, подошла к кондитерскому отделу и, разложив на прилавке те тридцать семь копеек, что остались от покупки лекарства, молока и хлеба, как о заведомо недоступном, попросила:
– Пожалуйста, если можно, взвесьте мне «Прагу» на тридцать семь копеек…
И сквозь обжигающие ее слезы уже не увидела, как странно посмотрела на нее продавщица.
Не покупайте, пожалуйста, бультерьера
Дуся была трогательной рыжей дворнягой с белым галстуком, белыми носочками и белой звездочкой на лбу. Правда, ее удивительная расцветка окончательно выяснилась по мере того как Наталья Васильевна трижды намылила и смыла Дусю в ванной, вытерла большим полотенцем и поцеловала в коричневое пятнышко носа.
На кухне, давясь от голода, собака глотала большие куски колбасы, а Наталья Васильевна, глядя, как судорожно поджимаются ее худые ребра и наискось обрубленный хвост, понимала, что за какой-то час успела привыкнуть и полюбить собаку, но денег, едва хватавших ей одной, конечно, не хватит на двоих, а продавать, увы, больше нечего. Мучимая сомнениями, Наталья Васильевна подошла к входной двери, распахнула ее и, возвратясь в комнату, отвернулась к окну.
Собака, почувствовав настроение женщины, обвела прощальным взглядом кухню, вздохнула и медленно побрела к двери. И уже на пороге она оглянулась и посмотрела так пронзительно и печально, что Наталья Васильевна не выдержала, рванулась к ней и заголосила виновато и быстро:
– Миленькая моя! Как же я могла?! Как у меня рука поднялась? Хорошая моя, славная… Я буду звать тебя Дусей, ладно? Дуся, Дусечка…
Дуся подняла умные бродяжьи глаза и, поняв, что остается в этом доме навсегда, благодарно лизнула хозяйке руку.
На следующий день Наталья Васильевна взяла карандаш, бумагу и, разделив семьдесят рублей на тридцать дней, получила два рубля тридцать копеек на день. Где-то вычтя, где-то приплюсовав, она пришла к выводу, что если предельно сократить расход электричества, заменить масло маргарином и перейти с кофе на чай, то худо-бедно они смогут протянуть до конца месяца. Утром Дусю придется посадить на овсянку, но мир не без добрых людей и, если Дуся придется во дворе, наверняка два-три раза в месяц ей подкинут мясных косточек.
– Жить можно, – решила Наталья Васильевна.
Случалось, по вечерам на стол ставилась пустая бутылка коньяка, две рюмки, два прибора, у ног, положив морду на колени, устраивалась Дуся, и Наталья Васильевна рассказывала ей обыкновенную историю своей жизни.
– На этом месте, Дуся, сидел Анатолий Сергеевич. В отличие от тебя, он был брюзгой, и угодить ему было делом государственной важности. В этой бутылке был очень вкусный армянский коньяк, сейчас такого уже нет, а в центре стоял торт «Прага». Ты не представляешь, Дуся, какой это торт. Он весь облит шоколадом, понимаешь, весь. А крем, Дуся, а тесто! Ты знаешь, я не склонна к обильной пище и вообще не позволяю себе мучного, но «Прагу» я могла бы съесть целиком. Клянусь тебе! Что говорить, если бы мы с тобой могли позволить себе хоть кусочек – ты бы и сама поняла, какое это чудо.
Она гладила Дусю за ушами, словно искупая отсутствие торта.
– С Анатолием Сергеевичем мы познакомились в сорок третьем году, на Первом Украинском. Толя был командиром саперной роты, я – актрисой фронтовой бригады… Да, Дуся, трудно поверить, но когда-то я была актрисой. В «Заколдованной яичнице» у меня было белое платье в оборочках и жутких огурцах. Такое дурацкое платье… После концерта ты подошел ко мне и, краснея, попросил разрешения писать. Ты ужасно волновался тогда и почему-то все время перечислял названия мин, которые успел обезвредить. Я и сейчас помню: противотанковые, противопехотные, фугасы… Какие-то фантастические цифры… В сорок четвертом наша бригада попала под артналет, я была тяжело ранена. Помнишь, госпиталь, городской загс, платье в огурцах… Как мы ужасно стеснялись своего счастья… – она помолчала, вспоминая что-то светлое, далекое. – А в сорок пятом родилась Надюшка…
Дуся слушала Наталью Васильевну, смешно вскидывая уши, и в такие вечера и у женщины и у собаки притуплялось чувство томящего одиночества, было хорошо и покойно.
Днем они совершали длительный моцион по Плющихе, Смоленским переулкам, спускались к набережной. Собака с удовольствием шла на поводке, не натягивала, не рвалась, восполняя непривычной для нее зависимостью бесприютность своей прошлой жизни.
На Смоленке они заходили в кулинарию, где Наталья Васильевна брала триста грамм салата «оливье» и дешевые, наполовину из хлеба, котлеты, из которых дома, добавляя столько же хлеба, она сочиняла ужин себе и Дусе. Стоя в очереди, Дуся волновалась и поскуливала, перебирая носом всевозможные запахи кулинарии.
Но особое волнение охватывало Дусю у кондитерского отдела, куда обязательно подводила ее хозяйка. За блистающей вымытой витриной, подсвеченные со всех сторон, лежали рулеты, эклеры, шербеты и бисквиты, величественно возвышались торты. Старуха и собака подолгу стояли у витрины, глядя на кондитерское великолепие, и, ничего не купив, уходили прочь.
«Праги» на витрине не было.
На улице собака думала о том, что рано или поздно наступит день, когда хозяйка, выбив в кассе длинный чек, обязательно купит и рулет, и пирожные, и красивый торт в большой коробке и, конечно, по кусочку от всего непременно достанется Дусе.
«Хорошо, что нет “Праги”, – думала Наталья Васильевна, – все равно никогда не будет лишних трех рублей». Пора было перестать накручивать себя и вообще подходить к кондитерскому отделу, но она знала – через день все повторится вновь.
Продавцы же в кондитерском отделе привыкли к визитам странной старухи, иногда здоровались с ней и как-то даже спросили, что ее интересует.
Наталья Васильевна, не сразу найдясь и розовея, ответила, что ее интересует «Прага», и одна из продавщиц, лениво прихлопнув зевок, сказала:
– Бог его знает. То ли линия у них встала, то ли еще чего. Давно завоза не было, а будет ли, неизвестно.
Дуся подавилась.
Как и предполагала Наталья Васильевна, ей стал носить косточки весь дом, и одной из этих косточек Дуся подавилась. Наталья Васильевна в первых хриплых покашливаниях собаки почувствовала неладное.
– Что ты, Дусенька? – тревожно спросила она.
Дуся печально закатила глаза и зашлась давящим кашлем, пытаясь вытолкнуть невидимую кость.
– Ты подавилась, Дуся? Покашляй, миленькая, покашляй, и пройдет, Дуся…
Дуся неожиданно успокоилась, ушла в комнату и легла под стол.
– Как ты меня напугала, господи. Я уж подумала…
Но Дуся зашлась снова. Наталья Васильевна бросилась к ней и, упав на колени, принялась бить по спине, ребрам, груди, но кашель не прекращался. Она взяла голову собаки на колени и, убаюкивая, заплакала от напряжения и отчаяния этих тревожных минут.
Подтянув телефон, она долго набирала «09». Наконец в трубке щелкнуло, и сонный одалживающий голос назвал свой номер. Волнуясь и оттого сбиваясь и заискивая, Наталья Васильевна попросила номер телефона и адрес «скорой ветеринарной помощи». Телефонистка скороговоркой, небрежно дала название улицы, дом, телефон, приблизительные ориентиры, и связь разъединилась.
Боже, метро «Динамо», где-то в переулках, на краю света. И она набрала номер «скорой помощи».
Было два, потом и три часа ночи, а она все звонила и звонила, каждый раз наталкиваясь на неизменно короткие гудки. Если бы она могла знать, что в распоряжении «скорой ветеринарной помощи» всего одна машина, и когда машина на выезде, трубка, брошенная рядом с телефоном, отзывается безнадежными гудками всем, кто так рассчитывает на помощь.
В пять утра, перевязав Дусе ошейник на живот и взяв из шкафчика последние семь рублей, они вышли из дома в направлении Нагатинской набережной, где, как говорили Наталье Васильевне, недорогая лечебница с замечательными врачами.
Город спал. Пустынный и безучастный. На Садовом кольце лежал сырой холодный утренний туман, и в этом тумане одинокая фигура старухи с собакой казалась особенно беспомощной и незащищенной.
Наталья Васильевна наметила пройти маршрут за два часа, чтобы успеть до открытия и быть первыми, но как-то сразу устала, выдохлась, все чаще останавливаясь и подолгу отдыхая.
Дуся, сев на землю, больно и мучительно откашливалась, и каждый раз у Натальи Васильевны что-то замирало внутри.
К хирургу они оказались третьими.
Сидя в очереди, Наталья Васильевна прочла объявления, развешанные по стенам, и с отчетливым ужасом поняла, что сначала надо заплатить пятнадцать рублей, сделать необходимые прививки и только с квитанцией из сберкассы идти на прием к врачу.
Она представила себя в кабинете врача унизительно просящей всего лишь посмотреть горло собачки: нет ли там косточки или еще чего, хирурга, который будет повторять инструкцию, кричать на нее, и поняла, что не сможет ни отвечать, ни сопротивляться – сядет на кафельный пол и никуда не уйдет.
Но хирург, хорошо выспавшийся, бодрый и веселый, не спросил никакой квитанции, поинтересовался, что беспокоит, и ласково приказал:
– Ну, Дуся, полезай на стол!
Он попытался приоткрыть Дусе пасть. Дуся сомкнула челюсти и предупредительно зарычала.
– Не укусит? – спросил хирург.
– Она добрая, – ответила Наталья Васильевна.
– Все они добрые, – улыбнулся хирург, – а потом – цап и нет пальца. А палец в нашем деле вещь принципиальная. Значит, не дашься. М-м-м…
Он приоткрыл дверь и крикнул санитарку. Вдвоем, сделав жгуты, они попытались втиснуть их в Дусину пасть и взять челюсти на растяжку. Наталья Васильевна держала собаку. Дуся же, упершись лапами в стол, моментально освободилась от всех троих и придала себе независимый вид.
– Сильная у вас собака, – удивился хирург.
– Ее во дворе никто догнать не может, – не без гордости сказала Наталья Васильевна.
– Да… – задумчиво промычал хирург. – Придется сделать усыпляющий.
– А это не страшно? – встревожилась Наталья Васильевна.
– Что ж страшного, – говорил доктор, набирая шприц, – заснет ваша Дуся, и все дела. А мы ее в это время обследуем.
К уколу Дуся отнеслась предельно равнодушно.
– Вот и умница, – сказал доктор, – теперь спать. Через пять минут у нее закатятся глаза, подвернутся ноги, и будет совсем наш клиент.
Он бросил в рот папироску, закурил в раскрытую настежь форточку.
Через пять минут Дуся не заснула. Не заснула и через десять.
– Сильная собака, – изумленно повторил доктор, – финская лайка.
– Дворняга, – робко возразила Наталья Васильевна.
– Ну, вы мне рассказываете… Что ж, сделаем второй, – и он ввел Дусе второй шприц. – От такой дозы и сенбернары падают как подкошенные.
Но бывшая дворняга, ныне финская лайка Дуся, к общему удивлению, продолжала сидеть как сидела.
– Ничего не понимаю, – растерянно произнес доктор, – просто какая-то собака Баскервилей… Если ты, милочка, и после третьего укола не заснешь – я не знаю, тогда я сам засну…
После третьего укола Дуся начала обмякать и легла на стол. Доктор долго всматривался в глубину ее нёба, шевелил палочкой.
– Ничего нет, только раздражение. Видимо, оцарапала чем-то, оттого и давилась. Зря переволновала всех Дуся, Дуся…
Наталья Васильевна вынесла Дусю в коридор, нащупала в кармане пятерку и вернулась в кабинет.
– Возьмите, пожалуйста, – она никогда не давала денег.
– Заберите, – приказал хирург.
– Доктор, миленький, вы такое сделали. Я бы больше, с удовольствием, у меня нет просто…
А сама пятилась к выходу, чтобы этот замечательный человек не догнал и не вернул ей деньги, за мизерную сумму которых было стыдно и неловко.
Выйдя из лечебницы, Дуся перешла асфальтовую дорожку, добралась до лужайки и, упав на нее, заснула. Пока она спала, Наталья Васильевна, подложив сумочку, сидела рядом с ней на траве и тихо говорила:
– Если бы я осталась актрисой – сейчас бы мы ехали на такси и даже могли позволить себе маленький кутеж по поводу твоего выздоровления, Дуся… На сцену я больше не вышла – ранение оказалось серьезным… Кем я была? Реквизитором в театре. Оклад нищенский, а проработала всю жизнь. Долго, жутко тосковала по сцене. Это была и обида, и самоистязание, и что-то еще… А потом ничего, привыкла. Как-то так, обыкновенно…
Она сняла с себя платок и, сложив вчетверо, подтолкнула под спящую Дусю, бережно погладила собаку.
– Спи, Дуся, спи. Сколько мы с тобой натерпелись. Отоспишься, и пойдем потихонечку. К вечеру будем дома. Хорошо, что я купила впрок овсянки, и молоко еще не скисло. Сварю тебе кашу, и, знаешь, у меня припрятана баночка сгущенки, но сегодня мы, ее, конечно, откроем. Наверное, она слегка пожелтела от старости, но все равно это очень вкусно. Ты ведь никогда не пробовала сгущенки… А Надюшка умерла в шесть лет от белокровия. Она умирала на руках у Толи и, на минуту приходя в себя, спрашивала: «Папа, а где мама?» А я была рядом, но не могла себя заставить подойти к ней и все ждала, что вот-вот умру сама… Мы пережили ее смерть и остались жить, и состарились, а зачем – неизвестно…
Дуся спала долго.
К обеду она проснулась, и они стали собираться в обратный путь.
После покупки лекарства, молока и хлеба осталось тридцать семь копеек. На них нужно было купить три котлеты в кулинарии и решить, где достать денег, чтобы дожить до пенсии. Ехать на Белорусский она решила сразу, как только вошла в кулинарию и увидела на витрине «Прагу».
– Это «Прага»? – спросила она, словно не доверяя себе. – «Прага». Первый завоз, – ответила продавщица. – Вы, кажется, спрашивали.
«З руб. 08 коп.» – было проставлено на ценнике.
«Почему восемь? Почему не ровно три? – отстраненно подумала Наталья Васильевна. – Сейчас на “букашку” и до Краснопресненской, нет, лучше до Маяковки, затем до Белорусской и сразу в тоннель. Всего три рубля восемь копеек. Всего три… Не больше. Ни копейкой. Мне и Дусе. Один раз. Стыдно, Господи. Господи… Я не смогу. Сможешь, сможешь. Я не смогу, не смогу, господи, прости меня, что же это? Всего три рубля. Ну, один раз, один-одинешенек… И больше никогда, господи…»
Она вошла в тоннель, прислонилась спиной к огромной холодной стене. В левой руке была авоська с молоком и хлебом. Правую нужно было подтянуть чуть выше бедра, сложить ладонь и вытянуть вперед. Она попробовала: чужая, как на штативе, рука дернулась вверх и обвисла.
Нет, так не получится. Надо сразу, не думая, ни о чем не думая. Пусть все будет потом. Не сейчас.
Она закрыла глаза и протянула руку.
Попадались и бумажки, и, наверное, сумма давно превысила ту, которая была нужна Наталье Васильевне, а она все стояла, словно распятая этой стеной, понимая, что надо уходить, и не зная, как уйти.
«Как больно-то, господи… Неужели это со мной? Со мной? Хочется есть. Рогалик с маслом… Что они думают обо мне? Надо посмотреть им в глаза. Поднять голову и посмотреть. Почему нищие всегда смотрят вниз?.. А платье в “Заколдованной яичнице” было розовое. При налете его искромсало осколками, и нянечка в госпитале зашивала его по ночам. Славная была нянечка… Надо уходить. Почему я стою?.. По субботам я жарила семечки. Мы ели их всей семьей. Проклятые семечки! Надюшка не ела – очищала от кожурки и делила поровну: половину мне, половину Толе. Думала, так вкуснее. Надюшка… Надо идти. Сейчас я пойду. Сразу. Будь что будет. Все что угодно. Пусть. Иду… Досчитаю до десяти. До пятнадцати. Раз, два, три… Как больно, господи!.. Три, четыре, пять, шесть… Иду, иду, иду…»
Она сомкнула ладонь и, как казалось ей, рванулась, и, как казалось ей, побежала.
Она перешла на Кольцевую линию и села в первый вагон. «Сейчас я должна умереть» – спокойно подумала она.
Ослепительной стрелой врывался в подземелье поезд, и чем больше кругов насчитывала Наталья Васильевна, тем явственней сознавала, что осталась жить вопреки всему.
В подземном переходе она увидела старуху.
Прислонившись к стене вытертым драповым пальто, в вылинявшем платке, грубых чулках, заправленных в ботинки, старуха, протянув ладонь, судорожно крестилась, желая доброго здоровья всем, кто опускал в ее ладонь мелочь.
Руки, бросавшие мелочь, задерживались в нескольких сантиметрах от ладони старухи, брезгливо разжимались, и лица бросавших тоже несли на себе брезгливо-участливое и безразличное выражение, как если бы это был турникет, через который невозможно пройти, не опустив положенного пятака.
Наталье Васильевне казалось, что старуха вот-вот поднимет голову, и она узнает в ней себя. Но старуха, упрямо глядя вниз, что-то нашептывала про себя, сбивчиво крестилась, и обреченный механизм ее движений был так жалок, унизителен и беспомощен, что Наталья Васильевна не выдержала и быстро пошла прочь.
Она вошла в кулинарию, подошла к кондитерскому отделу и, разложив на прилавке те тридцать семь копеек, что остались от покупки лекарства, молока и хлеба, как о заведомо недоступном, попросила:
– Пожалуйста, если можно, взвесьте мне «Прагу» на тридцать семь копеек…
И сквозь обжигающие ее слезы уже не увидела, как странно посмотрела на нее продавщица.
1990
Не покупайте, пожалуйста, бультерьера
К тридцати стали пробиваться зубы мудрости.
Мудрость – вот чего мне всегда не хватало.
Я забирался языком в отдаленные уголки рта и с вожделением изучал свою мудрость. Она едва наметилась, но уже сулила головокружительные перемены. Я предчувствовал это – интуиция родилась во мне много раньше.
Мудрость формировалась не безболезненно – ломило рот, я глотал анальгин, но еще никогда физическая боль не вызывала во мне такого душевного подъема.
Ночью мне снилась прежняя жизнь. В строгой хронологической последовательности. Совершенно реальная прежняя жизнь…
…Навстречу мне шел малый в липкой спецовке, не в такт размахивая руками. Это был я, семнадцати лет, грузчик на винзаводе.
– Зачем ты бросил институт, идиот? – спросил я.
Я был старше и, как казалось мне, мудрее и потому мог позволить себе вопрос глупый и праздный.
Он и не должен был отвечать – осмысление приходит позже поступков. Он улыбнулся грустно (всегда у него были непристроенные глаза) и протянул мне целлофановый пакет с мутной жидкостью.
– Это тебе, – сказал он, – больше такого не попробуешь. А мне надо идти. – И махнул рукой туда, где далеко на транспортере плыли тарные ящики.
Я вспомнил: в такие пакеты проводники винных вагонов наливали дешевое крепленое вино, по литру в пакет. Существовала такая неофициальная плата за услуги.
В пакете был портвейн «777», или «три семерки», как тогда его называли. Я сделал несколько глотков, и теплое ностальгическое растворилось внутри.
А тот малый снова шел мне навстречу в старенькой подогнанной шинели, белом кашне, шапке, подкрашенной бензином. На плече болтался тощий «сидор» – он отслужил и только что спрыгнул с подножки поезда.
Мне надо было рвануться, крикнуть, предотвратить очевидное, но я остался – поскольку опять же мог позволить себе взгляд со стороны. Кто-то толкнул женщину, она вскрикнула, взметнулась рука, ударил он, потом его, снова он…
Я закрыл глаза – взгляда со стороны не получилось.
Когда открыл – он уже шел в длинной колонне этапируемых, в черном бушлате, с тем же «сидором» за плечами. Он оглянулся, стянул черную лагерную шапку, обнажив стриженую голову, и помахал мне. Колонна сбилась, его толкнули, он запнулся и все же успел улыбнуться мне на прощание.
Потом он сидел на старой шпале и заваривал чай в алюминиевой кружке над маленьким костерком. Он уже был расконвоирован и дожидался освобождения.
Это была все та же тупиковая железнодорожная ветка, где я начинал грузчиком винзавода. Нас будто приковали к этому месту, и я подумал, что в этом присутствует беспощадная символика моей прошлой жизни.
Я подсел на шпалу.
– Чифирь?
– Купеческий, – он протянул мне кружку с кусочком пиленого сахара.
Я сделал обжигающий вязкий глоток, и тогда он спросил:
– Что будет дальше?
– Дальше… – протянул я, пытаясь выиграть время, предупредить его, но это было невозможно, – ему предстояло повторить мою жизнь, мои ошибки один в один. – Через два месяца ты освободишься…
– Это я знаю. Дальше…
– Ты сам по себе, – нерешительно произнес я, – везде тебе будет трудно ужиться… Ты будешь менять города, работу. Где-то уйдешь сам, где-то вспомнят твое прошлое… А еще ты будешь ходить мотористом на каботажных судах Белого моря и писать.
– Я буду писать? – удивился он.
– Будешь. Ты поступишь в литературный институт и закончишь его. Но это ничего не изменит в твоей судьбе.
– Совсем?
– Совсем. Ты женишься, и эти годы, наверное, окажутся самыми бессмысленными в твоей жизни. Через три года вы разойдетесь, но и это не принесет тебе облегчения…
– Это скверно, – сказал он.
– Скверно, – согласился я.
– Продолжай, – попросил он.
– Что продолжать… Ты уедешь в Москву – скитаться по коммунальным квартирам, скандалить с соседями, работать не там, где хотелось бы, получать регулярные отказы из редакций…
– Что-нибудь хорошее будет в моей жизни? – перебил он. – Будет, – уверенно сказал я. – В твоей жизни будут очень счастливые дни. Но их будет немного…
– А кто сказал, что хорошего должно быть много, – отвернулся он.
Я промолчал. Как-то надо было объяснить, что произойдет с ним дальше.
– Знаешь, как бы тебе… Одним словом, произойдут очень серьезные перемены, и то, о чем ты сейчас мечтаешь как о несбыточном, станет реальностью. Ты станешь президентом некой, так скажем, культурной ассоциации.
– Что это? – изумленно спросил он.
– Это… Как бы тебе объяснить… Это такая организация, которая финансирует театры, кино и многое другое…
– Не может быть!
– Может. Хотя поверить в это действительно трудно.
– А знаешь, – покраснел он, – я часто думаю: вдруг мне придет большое наследство, ну, откуда-нибудь, бывает же такое, и я построю свой театр и дом для актеров. И чтоб ни на кого не похоже. У тебя, конечно, есть театр?
– Конечно, – соврал я.
Я и забыл про театр, хотя когда-то создавал фирму ради него.
– И как? – оживился он.
– Трудно сказать. Мы только открылись, – глупо врал я.
– У тебя все получится, – убежденно сказал он. – Не может не получиться.
И тут меня прорвало. Я понял, что вот-вот проснусь и уже никогда не вернусь, не переживу с ним все от начала до конца.
– Послушай, – заторопился я, – я не знаю, что будет дальше со мной, я знаю все, что будет с тобой. Тебе будет трудно, но ты будешь счастлив. Счастлив сейчас. Я завидую тебе…
Он встал, скинул с плеч прожженный, с выведенным хлоркой номером на груди бушлат и протянул мне.
– Оставайся…
Я потянулся к бушлату, но уже раздавался в моей квартире другой и третий телефонный звонок – меня настойчиво звали из будущего…
Звонили из префектуры. Вежливо пожелали доброго утра и предложили к одиннадцати приехать за ордером.
– За ордером? – переспросил я.
Меня как отрезало ото сна, от той, теперь казалось, не моей жизни. Ордер! Это было больше чем орден, это была удача.
Здание в центре. Зачем оно мне, подумалось на секунду. Я даже не знаю, как им распорядиться. Выбить свой профиль и написать «Здесь жил и работал я». Я и добивался-то его больше из спортивного интереса – получится, не получится. Получилось.
Нужно вставать, но можно немного и поваляться. Я взял со столика сигарету и закурил в постели.
В плохой литературе все отрицательные персонажи курят длинные красивые сигареты «Мальборо». Такую же закурил и я, но, вопреки всему, отрицательным персонажем себя не почувствовал.
Нужно вставать. Я встал, прошел в душ. По пути зацепил рукой висевшие на стене перчатки и оставил в давнем налете пыли черную лаконичную полосу.
Когда-то, невзирая на уговоры моего старого, наивного как слеза тренера Филиппыча, я не дотянул до мастера спорта. Надоело подставлять голову под жесткие удары противников – я всегда придавал ей принципиальное значение.
– Жизнь – ежедневное насилие над собой, – любил повторять Филиппыч. – А для твоей головы хорошая встряска. Мозги не застоятся.
Но я не дотянул.
Теперь мне было обидно. Если когда-нибудь в монографии обо мне появились бы скупые строчки: «был мастером спорта по боксу», – я бы не возражал. Это придало бы излишнюю мужественность моему кропотливому восхождению.
Из зеркала на меня смотрело нечто лысеющее, седеющее, с опавшими мышцами и легким наплывом жирка по бокам.
«Вернуться, что ли, к Филиппычу…»
Но те плотные слои атмосферы, в которые я постепенно пробивался, позволяли себе коротать досуг исключительно в большом теннисе, куда помимо воли был втянут и я, вот уже третью неделю, как попка, стуча мячиком о деревянную стенку. Спорт этот давил на меня своей сытостью, великосветскостью, и, презирая себя, я с каждым днем все ожесточеннее колотил о стенку.
Я сотворил себе нежную, розовую как закат яичницу с помидорами, заварил крепкий чай, вымыл посуду. Я любил и умел делать и то и другое – в этом действии еще теплились остатки моей независимости, моего пошатнувшегося «я».
Днем я заехал в издательство, где уже больше года должна была выйти моя первая книжка. Книжка была ничтожно мала – сто с небольшим страниц, но издание все откладывалось и откладывалось, и сегодня я твердо решил, что еду в последний раз.
Я давно не заказывал пропуска, одаривая дежурного вахтера роскошно-глянцевой визиткой и ощущая на себе подчеркнутую любезность его взгляда.
– Хорошо, что вы появились, Боря, – встретила меня Наташа, – готова верстка вашей книги.
Мудрость – вот чего мне всегда не хватало.
Я забирался языком в отдаленные уголки рта и с вожделением изучал свою мудрость. Она едва наметилась, но уже сулила головокружительные перемены. Я предчувствовал это – интуиция родилась во мне много раньше.
Мудрость формировалась не безболезненно – ломило рот, я глотал анальгин, но еще никогда физическая боль не вызывала во мне такого душевного подъема.
Ночью мне снилась прежняя жизнь. В строгой хронологической последовательности. Совершенно реальная прежняя жизнь…
…Навстречу мне шел малый в липкой спецовке, не в такт размахивая руками. Это был я, семнадцати лет, грузчик на винзаводе.
– Зачем ты бросил институт, идиот? – спросил я.
Я был старше и, как казалось мне, мудрее и потому мог позволить себе вопрос глупый и праздный.
Он и не должен был отвечать – осмысление приходит позже поступков. Он улыбнулся грустно (всегда у него были непристроенные глаза) и протянул мне целлофановый пакет с мутной жидкостью.
– Это тебе, – сказал он, – больше такого не попробуешь. А мне надо идти. – И махнул рукой туда, где далеко на транспортере плыли тарные ящики.
Я вспомнил: в такие пакеты проводники винных вагонов наливали дешевое крепленое вино, по литру в пакет. Существовала такая неофициальная плата за услуги.
В пакете был портвейн «777», или «три семерки», как тогда его называли. Я сделал несколько глотков, и теплое ностальгическое растворилось внутри.
А тот малый снова шел мне навстречу в старенькой подогнанной шинели, белом кашне, шапке, подкрашенной бензином. На плече болтался тощий «сидор» – он отслужил и только что спрыгнул с подножки поезда.
Мне надо было рвануться, крикнуть, предотвратить очевидное, но я остался – поскольку опять же мог позволить себе взгляд со стороны. Кто-то толкнул женщину, она вскрикнула, взметнулась рука, ударил он, потом его, снова он…
Я закрыл глаза – взгляда со стороны не получилось.
Когда открыл – он уже шел в длинной колонне этапируемых, в черном бушлате, с тем же «сидором» за плечами. Он оглянулся, стянул черную лагерную шапку, обнажив стриженую голову, и помахал мне. Колонна сбилась, его толкнули, он запнулся и все же успел улыбнуться мне на прощание.
Потом он сидел на старой шпале и заваривал чай в алюминиевой кружке над маленьким костерком. Он уже был расконвоирован и дожидался освобождения.
Это была все та же тупиковая железнодорожная ветка, где я начинал грузчиком винзавода. Нас будто приковали к этому месту, и я подумал, что в этом присутствует беспощадная символика моей прошлой жизни.
Я подсел на шпалу.
– Чифирь?
– Купеческий, – он протянул мне кружку с кусочком пиленого сахара.
Я сделал обжигающий вязкий глоток, и тогда он спросил:
– Что будет дальше?
– Дальше… – протянул я, пытаясь выиграть время, предупредить его, но это было невозможно, – ему предстояло повторить мою жизнь, мои ошибки один в один. – Через два месяца ты освободишься…
– Это я знаю. Дальше…
– Ты сам по себе, – нерешительно произнес я, – везде тебе будет трудно ужиться… Ты будешь менять города, работу. Где-то уйдешь сам, где-то вспомнят твое прошлое… А еще ты будешь ходить мотористом на каботажных судах Белого моря и писать.
– Я буду писать? – удивился он.
– Будешь. Ты поступишь в литературный институт и закончишь его. Но это ничего не изменит в твоей судьбе.
– Совсем?
– Совсем. Ты женишься, и эти годы, наверное, окажутся самыми бессмысленными в твоей жизни. Через три года вы разойдетесь, но и это не принесет тебе облегчения…
– Это скверно, – сказал он.
– Скверно, – согласился я.
– Продолжай, – попросил он.
– Что продолжать… Ты уедешь в Москву – скитаться по коммунальным квартирам, скандалить с соседями, работать не там, где хотелось бы, получать регулярные отказы из редакций…
– Что-нибудь хорошее будет в моей жизни? – перебил он. – Будет, – уверенно сказал я. – В твоей жизни будут очень счастливые дни. Но их будет немного…
– А кто сказал, что хорошего должно быть много, – отвернулся он.
Я промолчал. Как-то надо было объяснить, что произойдет с ним дальше.
– Знаешь, как бы тебе… Одним словом, произойдут очень серьезные перемены, и то, о чем ты сейчас мечтаешь как о несбыточном, станет реальностью. Ты станешь президентом некой, так скажем, культурной ассоциации.
– Что это? – изумленно спросил он.
– Это… Как бы тебе объяснить… Это такая организация, которая финансирует театры, кино и многое другое…
– Не может быть!
– Может. Хотя поверить в это действительно трудно.
– А знаешь, – покраснел он, – я часто думаю: вдруг мне придет большое наследство, ну, откуда-нибудь, бывает же такое, и я построю свой театр и дом для актеров. И чтоб ни на кого не похоже. У тебя, конечно, есть театр?
– Конечно, – соврал я.
Я и забыл про театр, хотя когда-то создавал фирму ради него.
– И как? – оживился он.
– Трудно сказать. Мы только открылись, – глупо врал я.
– У тебя все получится, – убежденно сказал он. – Не может не получиться.
И тут меня прорвало. Я понял, что вот-вот проснусь и уже никогда не вернусь, не переживу с ним все от начала до конца.
– Послушай, – заторопился я, – я не знаю, что будет дальше со мной, я знаю все, что будет с тобой. Тебе будет трудно, но ты будешь счастлив. Счастлив сейчас. Я завидую тебе…
Он встал, скинул с плеч прожженный, с выведенным хлоркой номером на груди бушлат и протянул мне.
– Оставайся…
Я потянулся к бушлату, но уже раздавался в моей квартире другой и третий телефонный звонок – меня настойчиво звали из будущего…
Звонили из префектуры. Вежливо пожелали доброго утра и предложили к одиннадцати приехать за ордером.
– За ордером? – переспросил я.
Меня как отрезало ото сна, от той, теперь казалось, не моей жизни. Ордер! Это было больше чем орден, это была удача.
Здание в центре. Зачем оно мне, подумалось на секунду. Я даже не знаю, как им распорядиться. Выбить свой профиль и написать «Здесь жил и работал я». Я и добивался-то его больше из спортивного интереса – получится, не получится. Получилось.
Нужно вставать, но можно немного и поваляться. Я взял со столика сигарету и закурил в постели.
В плохой литературе все отрицательные персонажи курят длинные красивые сигареты «Мальборо». Такую же закурил и я, но, вопреки всему, отрицательным персонажем себя не почувствовал.
Нужно вставать. Я встал, прошел в душ. По пути зацепил рукой висевшие на стене перчатки и оставил в давнем налете пыли черную лаконичную полосу.
Когда-то, невзирая на уговоры моего старого, наивного как слеза тренера Филиппыча, я не дотянул до мастера спорта. Надоело подставлять голову под жесткие удары противников – я всегда придавал ей принципиальное значение.
– Жизнь – ежедневное насилие над собой, – любил повторять Филиппыч. – А для твоей головы хорошая встряска. Мозги не застоятся.
Но я не дотянул.
Теперь мне было обидно. Если когда-нибудь в монографии обо мне появились бы скупые строчки: «был мастером спорта по боксу», – я бы не возражал. Это придало бы излишнюю мужественность моему кропотливому восхождению.
Из зеркала на меня смотрело нечто лысеющее, седеющее, с опавшими мышцами и легким наплывом жирка по бокам.
«Вернуться, что ли, к Филиппычу…»
Но те плотные слои атмосферы, в которые я постепенно пробивался, позволяли себе коротать досуг исключительно в большом теннисе, куда помимо воли был втянут и я, вот уже третью неделю, как попка, стуча мячиком о деревянную стенку. Спорт этот давил на меня своей сытостью, великосветскостью, и, презирая себя, я с каждым днем все ожесточеннее колотил о стенку.
Я сотворил себе нежную, розовую как закат яичницу с помидорами, заварил крепкий чай, вымыл посуду. Я любил и умел делать и то и другое – в этом действии еще теплились остатки моей независимости, моего пошатнувшегося «я».
Днем я заехал в издательство, где уже больше года должна была выйти моя первая книжка. Книжка была ничтожно мала – сто с небольшим страниц, но издание все откладывалось и откладывалось, и сегодня я твердо решил, что еду в последний раз.
Я давно не заказывал пропуска, одаривая дежурного вахтера роскошно-глянцевой визиткой и ощущая на себе подчеркнутую любезность его взгляда.
– Хорошо, что вы появились, Боря, – встретила меня Наташа, – готова верстка вашей книги.