– Сейчас же снимите, если не хотите позора! – отчитывал он тогда штабс-капитана. – Не имея других орденов, вы не имеете права носить этот.
   – Но я представлен к Станиславу и к Владимиру с мечами, – смутившись, отвечал офицер.
   – Вот именно что только представлены!
   – Но я действительно кровью заслужил этот крест.
   – Не сомневаюсь. И тем позорнее и обиднее будет, если кто-то, крови не проливавший, сорвет его с вас. Зарубите себе на носу: что приемлемо на фронте, почти всегда неприемлемо в тылу. А вы прямо герой кавказской войны прошлого века. И впредь прошу вас не появляться передо мной в таком виде. Вот когда получите Владимира со Станиславом, тогда и носите, – смягчившись в конце разговора, сказал Степанов. – Черкеска тоже пока подождет. Со временем закажете себе офицерскую черкеску побогаче, а то прямо партизанщина какая-то. Казак не казак. Офицер не офицер. И знак Академии Генерального штаба тут же в придачу. И усы извольте подстричь по-офицерски. Поверьте, в вашем облике есть что-то комичное. Вы напоминаете мне Грушницкого из романа Лермонтова, – безжалостно закончил он.
 
   В этот раз разнос Степанов решил оставить на вечер. К тому же по глазам Суровцева генерал понял, что поездка сложилась удачно. Видел, что молодой офицер переполнен впечатлениями от такой необычной и, что греха таить, опасной поездки в столицу государства, с которым ведется война. К тому же за границей он был впервые. Вечером, надо полагать, будет долгий эмоциональный рассказ. Он открыто покровительствовал молодому офицеру и искренне переживал о его судьбе и когда тот оказался на фронте, и теперь, в этой поездке в Берлин. Переживал и за Елену Николаевну. Чувствительные уколы неожиданно возникшей ревности к молодому офицеру неприятно поразили душу. Уж слишком игриво отреагировала женщина на известие о поездке в Берлин, в которой ее будет сопровождать молодой человек. Но, взглянув на Мирка-Суровцева и неплохо изучив его, он понял, что во время поездки ничего, задевающего его честь, между ними не произошло. А живость Елены Николаевны была не чем иным, как желанием позлить Степанова в отместку за его вялость в желании заключить с ней официальный брак.
 
   Второе событие этого дня было не менее примечательным. На службе Степанова ждал его давнишний товарищ и приятель генерал Джунковский, бывший сослуживец Степанова в Русско-китайскую и в Русско-японскую войны, затем московский генерал-губернатор, дворцовый комендант и, наконец, теперь бывший шеф корпуса жандармов.
   Получив отставку от государя и проведя положенный отпуск с семьей, Владимир Федорович Джунковский обратился к Степанову с необычной просьбой. Бывший главный жандарм Российской империи просился на фронт на должность начальника дивизии. В то время командиры воинских частей именовались начальниками. Причем именно дивизией хотел командовать Джунковский, все же достаточно трезво оценивая свои военные способности и опыт. Месяц назад, не стесняясь в выражениях, Степанов сказал приятелю все, что думает о его намерениях, но все же пообещал ему устроить встречу с военным министром. После многих скандальных фактов из деятельности прежнего военного министра Сухомлинова должность военного министра исполнял Алексей Андреевич Поливанов. Тот самый Поливанов, резолюцией которого имя Суровцева было внесено в список поступивших в академию. Вопреки ожиданиям многих Поливанов сумел найти поддержку своей деятельности на новом посту не только в Генеральном штабе, но даже в Думе. Хорош ли, плох ли был русский парламент, но мнение его все же влияло на политику правительства. Степанов надеялся, что Поливанов отговорит Джунковского от легкомысленного, на его взгляд, желания воевать на передовой.
 
   Новый военный министр, как все министерство и Генеральный штаб, был буквально завален работой. Война! Но он без колебаний назначил время для приема. Слишком уж непростые генералы просили аудиенции: один – бывший товарищ министра внутренних дел и еще недавно шеф жандармского корпуса; другой, по сути, «серый кардинал» Разведывательного отделения, не отмеченный высокой должностью, но влиятельный из-за своих связей и авторитетный из-за опыта и знаний. Кроме многих орденов и аксельбантов флигель-адъютантов свиты его императорского величества, была еще одна похожая пикантная деталь в биографиях генералов: оба бивали Григория Распутина. И если Степанов сделал это по какой-то служебной необходимости, то Джунковский взял это за правило, еще будучи комендантом царского дворца. На посту шефа жандармского корпуса он и вовсе не пропускал случая, как он говорил, «причаститься». Это, надо полагать, тоже было не последней причиной его отставки. Причем такую же манеру общения со «старцем» от этих генералов перенял брат царя – великий князь Михаил.
 
   – Господа, прошу сразу же меня извинить, но я располагаю крайне малым количеством времени. Через час мне нужно быть с докладом в Думе, – начал разговор Поливанов. – Не скрою, я удивлен вашей просьбой, Владимир Федорович. Начальник Генерального штаба генерал Янушкевич готов хоть сейчас предоставить вам должность в штабе. Работы, уверяю вас, более чем достаточно. Бонч-Бруевич со Степановым вообще считают вас крайне полезным в своем отделении. Я предлагаю вам подумать, прежде чем окончательно решиться на такой, я считаю, необдуманный шаг.
   – Вопрос для меня решен, – резко сказал Джунковский.
   Был он небольшого роста, сухощавый телосложением и резкий в движениях. Даже в совершенном молчании и покое Джунковский напоминал сжатую до упора пружину, готовую в любую минуту разжаться и ударить накопившимся напряжением в окружающих. Речь генерала отличалась редкой неблагозвучностью из-за хрипловатого тембра голоса. Неудивительно, что даже более высокий и крупный Григорий Распутин пасовал перед жестким темпераментом генерала.
   – Вопрос для меня решен, ваше превосходительство! – еще раз более жестко произнес генерал.
   Решительность Джунковского была столь очевидна, что Поливанов бессильно обратил свой взгляд на Степанова.
   – А вы что скажете, Александр Николаевич? – обратился военный министр к генералу.
   – Боюсь, что упрямство моего друга, к моему великому сожалению, непреодолимо, – ответил Степанов. В отличие от военного министра он все же понимал, что принятие бывшего шефа жандармов на работу в Генштаб – ситуация весьма не простая. Личность Джунковского раздражала не только двор, но и военных.
   – Да поймите же, господа! – воскликнул Джунковский. – Не сегодня завтра я буду уже не бить мерзавцев по лицу, а, вот вам крест истинный, стрелять начну!
   И Поливанову, и Степанову было ясно, что бывший жандарм действительно готов стрелять.
   – Вы никогда не задумывались, почему я вместе с начальником Департамента полиции Лопухиным выдал эсерам Азефа, а своего агента Малиновского председателю Думы Родзянко? – вдруг спросил Джунковский.
   – Я полагал, что это все же вымысел наших газетчиков, – удивленно ответил Поливанов.
   – Нет, в этот раз все истинная правда.
   – Так почему же? – искренне заинтересовался Поливанов. – Если они были вашими агентами, то весьма успешными.
   – В том-то все и дело. На каком-то этапе работы у подобных людей начинается умственное расстройство. И, возомнив из себя вершителей чужих судеб, они начинают угрожать уже тебе самому. Становятся неуправляемыми и опасными для общества, а не только для революционеров. На этом этапе их начинают использовать и другие, третьи силы. Лучшая иллюстрация – убийца Столыпина Богров. Вот Александр Николаевич прекрасно знает, что к этому покушению причастен немецкий Генштаб. А пропуск в киевский театр на представление «Руслана и Людмилы», где было совершено убийство Столыпина, выписал сам тогдашний товарищ министра внутренних дел, небезызвестный вам Паша Курлов. То есть товарищ самого Столыпина. Получилось, как в одной скабрезной революционной поговорке: «Лучшее влагалище, – извиняюсь, – зад товарища».
   Поливанов брезгливо поморщился. «Действительно, с таким человеком, как Джунковский, не очень-то приятно общаться», – подумал он.
   – Прошу прощения за фривольность, господа. От общения со своими подопечными я и сам не вполне нормален. Кстати, эта тварь Азеф, судя по всему, эту поговорку воспринимал буквально. Он не только, благословляя очередного дурака на «экс», целовал его на прощание взасос, но и, по некоторым сведениям, не забывал про ночь педерастической любви. И вообще у них там внутри партий в этом вопросе, уверяю вас, давно произошла настоящая революция. Кстати, находясь в отпуске, наконец-то почитал прозу Савинкова-Ропшина. Там тоже в описании бомбометателя Ваньки Каляева прослеживаются педерастические мотивы. Алексей Андреевич, неужели вы не видите, – вдруг потеряв упругость внутренней пружины своего характера, обратился Джунковский к Поливанову, – я и сам становлюсь умственно расстроенным от работы с подобными типами? Я уже почти помешанный.
   – А почему бы вам не поработать в комиссии генерала Батюшина?
   Имя Батюшина вошло в учебные пособия для разведчиков всего мира, после того как стал широко известен факт проникновения полковника Батюшина в тайные планы немцев. Контрразведчику удалось во время довоенных маневров стащить у присутствующего на них немецкого кайзера записную книжку. Легенда утверждает, что удалось и вернуть книжку на место. На момент этого разговора Батюшин и возглавляемая им комиссия расследовала дело полковника Мясоедова – бывшего жандармского офицера и агента немцев. При прежнем военном министре Сухомлинове Мясоедов возглавлял в Генштабе контрреволюционную работу в армии. Нужно ли объяснять, как он мог ее возглавлять!
   – Нет! Довольно и того, что одним из своих приказов на последнем посту я ликвидировал жандармские институты в армии. Чем опять же не угодил их превосходительству генералу Степанову, который до этого неоднократно просил меня это сделать!
   – Я просил это сделать до войны и до того, как нам стало известно о намерении кайзера использовать наших революционеров для разложения армии, – парировал упрек Степанов.
   – Какая разница, – устало махнул рукой Джунковский. – Неужели я прошу чего-то несбыточного? Не даете дивизию – дайте бригаду, полк, батальон, роту, взвод, черт побери! Откажете, истинный крест, пойду вольноопределяющимся. Может быть, у вас какие-то указания есть насчет меня, коль вы так упираетесь? – вдруг неожиданно предположил он.
   – Нет. Слава Богу, никаких указаний насчет вас нет, – успокоил его Поливанов. – Просто мы беспокоимся о вас.
   – Тронут, но должен заметить, что я куда большей опасности подвергаюсь, находясь в тылу. Вот уж месяц как охрана мне не положена, а врагов у меня, как говорится, до черта и выше. И что самое обидное, не только среди революционеров, но и среди крайне правых реакционеров. Революционеры после историй с Малиновским и Азефом, по моим сведениям, хотя бы отзываются обо мне уважительно. Они называют меня цепным псом самодержавия. А газеты нет-нет да и начнут рассуждать о безнравственности и беспринципности жандармов по отношению к «агнцам Божьим» Малиновскому и Азефу. Да все о «нарушении прав» да о «нарушении прав» граждан… А что мне оставалось делать, когда один защищен депутатской неприкосновенностью?.. Другой и вовсе стал слаб на голову от безнаказанности, стал откровенно хамить, забыв, кому и чем он обязан своим мнимым революционным возвышением! Вам, надеюсь, не жаль негодяев?
   – Да Боже упаси, – ответил Поливанов. – Что ж, на фронт так на фронт! Отправляйтесь к Янушкевичу и обговорите с начальником Генштаба, когда и где вам принять дивизию. Пусть он готовит приказ. Я подпишу.
   – Благодарю вас, Алексей Андреевич, – горячо поблагодарил Джунковский.
 
   Покинув кабинет военного министра, генералы некоторое время сохраняли молчание, которое нарушил Джунковский:
   – Саша, не дуйся на меня. Уж ты-то, как никто, должен меня понять.
   – Я действительно, как никто другой, тебя понимаю. Но от этого не легче. С тобой и моя работа была более результативной, чем с твоим преемником.
   – У меня еще к тебе просьба.
   – Слушаю тебя.
   – Позволь мне остановиться у тебя на денек-другой? На дачу к семье возвращаться пока не хочу. Ключи от казенной квартиры уже сдал. Мне в городе даже остановиться негде. Не в гостиницу же идти. Можно, конечно, обратиться в Департамент полиции с просьбой выделить конспиративную квартиру, но не хочу даже вдыхать полицейский дух, коим они насквозь провоняли.
   – Конечно, поезжай ко мне. Адрес, надеюсь, помнишь?
   – Еще бы.
   – У меня сейчас только что возвратившийся из Берлина офицер моего отдела. Дай ему выспаться. Скорей всего он проспит до вечера; если встанет раньше, не расспрашивай его ни о чем, потерпи до моего приезда, вместе и поговорим. Но вернусь домой не раньше одиннадцати вечера. Работы, как ты уже слышал от военного министра, более чем достаточно.
   – Спасибо, что не отказал. А то я уже успел вкусить прелестей опалы. Те, кто еще недавно готовы были мне сапоги вылизывать, делают вид, что меня не знают. Слушай, у вас в буфете по-прежнему коньяк в кофейных чашечках подают?
   – Подают. Нашего буфета «сухой закон» не коснулся. Сейчас наш опыт и в ресторанах переняли. Даже у Донона и Кюба спиртное теперь разливается из чайников. На вилле Роде, по моим сведениям, из самоваров водку хлещут. У меня в кабинете, кстати, есть что выпить. Но я советую тебе отправиться ко мне на квартиру. Личность ты чрезвычайно популярная, чтобы лишний раз мелькать в Генштабе. Дома обратись к моей Степаниде, она предложит тебе из моих запасов. Только не переусердствуй до моего приезда. Офицера моего не спаивай. К Батюшину заходить не будешь?
   – Не буду. Не поверишь, но после разговора с Поливановым мне даже дышится легче. Не хочу терять это ощущение. Скорей бы на фронт!
 
   Поздним вечером того же дня, когда усталый Степанов вернулся домой, он застал Джунковского сидящим на диване в гостиной с томиком Пушкина в руках и в весьма благодушном состоянии. Початая бутылка коньяка, уже вторая, стояла рядом на полу. Натруженная пружина внутреннего состояния впервые за последние годы была не сжата чувством долга и грузом ответственности. Мундир был снят и покоился на спинке стула. Не отличающиеся густотой седеющие волосы генерала, как и небольшая бородка, были всклочены.
   – Ты мне сейчас напоминаешь барона Мюнхаузена в отставке, – сказал ему Степанов.
   – Напиши я мемуары – они бы затмили славу Распе. Кстати, признаюсь тебе, я знал, что Иллиодор прихватил с собой свои мемуары о Распутине, когда убегал за кордон. Женушку его с кое-какими бумагами я тоже нарочно проглядел.
   – Не понимаю я тебя. Мало грязи у нас, так ты еще и заграницу смущаешь.
   – О чем ты говоришь? Хватит делать приличную мину перед Европой. Может быть, перестанут влезать в наши дела, когда поймут, с кем имеют дело.
   – Боюсь, что, наоборот, полезут в наши внутренние дела с удвоенной энергией. Что уже наблюдается.
   – Да плевать на них! Я в последнее время, не поверишь, думаю, что хоть бы быстрей эта чертова революция свершилась. Хоть к чему-нибудь конкретному прийти. У нас народ уже сатанеет от происходящего. Вот ты говоришь – мемуары, а назови мне хоть одно издательство, которое взялось бы их опубликовать. Немногочисленные патриотические газеты сочтут, что это клевета, а многочисленные иудейские газетенки назовут их антисемитскими.
   – Кстати, друг любезный, не высказывайся при моем подчиненном в своей манере о евреях, масонах и русских немцах.
   – Ну вот. Даже при тебе о евреях мне говорить теперь нельзя.
   – Дело не во мне. Не стоит смущать молодого человека, – памятуя о Мирке-Суровцеве, сказал Степанов. – Кстати, фамилия у него наполовину немецкая.
   – Вот оно что! То-то он выпить со мной отказался. Точно немец. Погоди. Он мне представился вполне русской фамилией.
   – Кстати, где он?
   – В твоем кабинете. Сказал, что ему нужно поработать над отчетом для тебя. Точно – немец. Как я сразу не догадался!
   Из кабинета вышел Мирк-Суровцев. Он был в мундире. Квартировавший у Степанова после возвращения с фронта, он имел свой гардероб, но, очевидно, посчитал для себя неловким переодеться в домашнее при малознакомом генерале. Да еще при таком генерале. Фамилия Джунковского была известна и ему. Георгиевского креста на груди не было. «И то хорошо», – подумал Степанов. Сегодня решилась судьба еще двух орденов, к которым Суровцев был представлен за год войны. Их действительно попытались прикарманить, воспользовавшись тем, что фамилия офицера наполовину немецкая. Два ранения и контузия не стали подтверждением ни храбрости, ни благонадежности штабс-капитана. Механизм присвоения орденов, которых удостаивались боевые офицеры, Степанов однажды испытал на себе и потому лично связался со штабом Северо-Западного фронта. Телеграмма из Генерального штаба сделала свое дело. Сегодня в опечатанном пакете на свое имя он получил ордена Суровцева. Вручать он будет завтра при всем отделении, а сегодня лишь сообщит об этой новости, как и о том, что Суровцеву присвоено очередное воинское звание – капитан. Но сделает он это только после того, как отчитает за проявленный авантюризм. Хотя, конечно, любопытно, почему офицер предпочел возвращаться в костюме матроса и нелегально. Явись Сергей к капитану любого русского судна и объяви, что он офицер Генерального штаба, никаких сложностей с возвращением не возникло бы. Еще приятное событие ожидало молодого человека. На его имя пришло два письма из Томска от его невесты и еще одно от тетушек, с которыми Степанов имел честь познакомиться во время их визита в столицу. По давно сложившейся в русской армии традиции письма следовало вручить после выполнения боевой задачи. Никогда письма не вручаются перед атакой или перед заступлением в караул. Мало ли что могут написать из дома? Даже невинная фраза, написанная девичьей рукой, может нарушить душевное равновесие воина. И кто-то спокойно воспримет даже неприятное известие, а кто-то будет искать смерти в бою, а то и застрелится в карауле из-за какого-нибудь пустяка. Для солдата нет пустяков, если дело касается его мирной личной жизни. Так что сначала пусть поведает о своем путешествии.
   – Так ты у нас из тевтонов оказался? – наполняя очередную рюмку коньяком, обратился Джунковский к Суровцеву.
   – Не более чем вы из польских шляхтичей, ваше превосходительство, – ничуть не смутившись, отвечал Мирк.
   Степанов посмотрел на уже достаточно захмелевшего Джунковского и понял, что никакого разговора, а тем более отчета офицера, сегодня не будет. Хорошо, что Суровцев сам догадался изложить отчет письменно.
   – Молодец, – одобрил Джунковский. Пружина его внутреннего состояния между тем уже чуть сжалась. – Вполне достойный ответ. Ответ русского офицера. Я бы даже сказал, не жидовский ответ, – добавил он и опрокинул рюмку с коньяком в широко открытый рот.
   – Владимир Федорович, я же тебя просил, – повысил голос Степанов.
   – Хорошо-хорошо, ни слова о жидах. Хотя мне, например, совершенно непонятно, почему ни самим евреям, ни нашим интеллигентам не нравится слово «жид»? Слово «жид» происходит от польского «zit», что значит «еврей».
   Хмелел Владимир Федорович тоже своеобразно. Говорить он продолжал по-прежнему отрывисто, короткими рублеными фразами. Но, будучи пьяным, выстраивал длинные монологи, в которых из-за прерывистости речи все слова становились главными. И еще, пожалуй, нужно отметить, что взгляд у генерала становился мутным, как у змеи, опустившей на глаза защитные пленки.
 
   Степанов с досадой посмотрел на своего приятеля и, ни слова не говоря, отправился отдать распоряжение Степаниде приготовить закуски. Ему не хотелось слушать разглагольствования Джунковского на антисемитские темы. Александр Николаевич знал, что затем Джунковский перейдет к теме масонства и к теме засилья немцев в русском обществе. В этом бывший шеф жандармов был действительно человеком больным. К тому же ему самому нужно было в ближайшее время разговаривать с Суровцевым о масонстве. Ему давно было известно о существовании военной масонской ложи, но теперь было известно и о том, что в этой ложе зреет заговор. «Ладно, – решил генерал, – пусть речи Джунковского станут прелюдией к предстоящему разговору. В конце концов, штабс-капитан не дурак. А крайние воззрения Джунковского позволят потом проще объяснить Суровцеву истинный порядок дел».
   Когда он, умывшись и переодевшись, с домашним халатом и тапочками для гостя вернулся в гостиную, Джунковский излагал Мирку-Суровцеву причины исторической нелюбви украинцев, которых он, конечно же, называл хохлами, к евреям, возникшей во времена Богдана Хмельницкого, накануне присоединения Украины к России. Изложение фактов носило у него ярко выраженный вульгарный характер. Переодевшись в предложенный хозяином халат и сняв сапоги, бывший жандарм, сунув ноги в великоватые для его ног тапочки, продолжал разлагающие молодого человека речи. Он действительно стал еще более похож на Мюнхгаузена.
   – Поляки всегда совершенно искренне верили Ватикану. Но уважали и чужую, православную веру. Сами они, как нация романтическая и благородная, никогда бы не решились собирать налог с Украинской православной церкви во времена Речи Посполитой. И, как всегда в смутное время, встряли жиды. Извиняюсь, евреи. Они и попросили отдать им Украинскую церковь на откуп. И можно понять любого хохла. Он в храм Божий пошел, а его у ворот встречает иудей с кружкой для сбора налогов за веру. Кому понравится? У кого денег нема, салом плату возьмут, которое сами, впрочем, и не жрут вовсе. Ну и, как всегда, в долг в церковь пропустят, не забыв о процентах. Вот после таких-то социально-религиозных и национальных отношений собрались хохлы и вырезали всех подвернувшихся евреев. Запорожцы опять же. Эти и без повода резали иудеев. С тех пор и те и другие смотрят друг на друга с подозрением. Но лично я не осуждаю хохлов. И осуждаю евреев. Какого черта нужно было влезать в «извечный спор славян между собою»? – закончил он неожиданно цитатой из Пушкина.
   – Ваше превосходительство, – обратился Суровцев к Джунковскому, – Департамент полиции причастен к организации еврейских погромов?
   И Степанов и Джунковский с интересом взглянули на штабс-капитана. Вопрос был не из тех, которые принято прямо задавать и тем более прямо на них отвечать. Честный взгляд офицера отметал всякие мысли о провокации.
   – Нет! – резко ответил Джунковский.
   – Департамент полиции просто не возражает против них, – не без иронии уточнил Степанов.
   – А зачем возражать? – оживился Джунковский. – Зачем возражать, если евреи изначально революционеры? Лучшая часть русского народа это нутром чувствует. Я в последнее время стал очень интересоваться историей.
   – Ну и что говорит история? – Степанов решил дать Джунковскому высказаться до конца.
   – История, как известно, ничему не учит, но говорит, например, что от Великой французской революции, а до этого от Английской, выиграли только евреи. Английская и французская монархии стали же карманными. Теперь Франция и вовсе республика. Их правительства только потому и существуют, что сдерживают свои народы от расправы над иудеями. А как иначе, если они своими деньгами их поддерживают?
   Еврейский вопрос широко обсуждался в русском обществе в период между двумя революциями, но Суровцеву никогда не приходилось говорить на эту тему со Степановым. Потому он, так же прямо, как до этого Джунковского, спросил своего наставника:
   – Ваше превосходительство, а вы что думаете о евреях?
   – Я в этом вопросе придерживаюсь позиции покойного премьера Столыпина. Когда его однажды об этом спросили, он отвечал: «Я русский националист и не принимаю всего, что вредит России. Антисемитизм вредит России».
   – Вот-вот. А преисполненный чувства иудейской благодарности еврей Богров всадил в него несколько пуль. Так сказать, от всей души и от сердечной щедрости своего гонимого народа, – не удержался от комментария Джунковский. – Я уверен, что переход России к золотому эталону не что иное, как масонские и еврейские фигли-мигли. Ты мне сам говорил, что покойный император Александр III – упокой Господь его душу – до самой смерти не хотел переходить к золотому обращению от обращения серебряного. И всегда говаривал: «Сколько нужно золота для торговли с другими странами, столько и нароем, а внутри страны серебро пусть будет дороже золота». Так нет! Сиятельнейший граф полусахалинский Сергей Юльевич Витте ввел все ж таки этот чертов эталон! И у России, с ее запасами золота, появились крупные долги. И вообще милое дело! Россия с Японией воюет. Две империи друг другу морды расхлестали, и обе в результате задолжали за это деньги Ротшильду. И все тот же Сергей Юльевич за половину Сахалина обе стороны умиротворил. И для России не велика потеря, и японцы сыты. И опять же разбитые морды залечить денег в долг попросят.
   – Не так все просто. Нам для развития деньги, как никому в мире, нужны были и тогда, и теперь, – устало вставил свое слово Степанов.