Судоплатов удивился, но оставил без комментария последние слова Суровцева. Он отметил для себя необходимость уточнить все вышесказанное, как и то, что нужно будет познакомиться с диссертацией этого умника.
   – Командир батальона, – продолжал между тем Суровцев-Мирк, – подполковник Свечин когда-то был у меня в подчинении. Потом некоторые офицеры батальона раскаялись в измене и, как многие другие, оказались на Дону. Возможно, даже где-то сохранились их показания. В частности, они показали, что в составе батальона были немецкие офицеры из числа пленных. По имевшимся у меня тогда сведениям, еще весной Свечин имел встречи в Финляндии с Владимиром Ульяновым-Лениным. Хотя об услугах предателей стараются побыстрее забыть. Даю голову на отсечение, но Свечина наверняка успокоила пуля чекиста. А что касается того, как я оказался в Добровольческой армии, – это просто. Генерал Духонин устным приказом приказал спасать Корнилова и всех генералов. Потом главнокомандующего Духонина на перроне могилевского вокзала растерзали прибывшие из Питера во главе с Крыленко пьяные, обнюхавшиеся кокаина матросы. Заметьте, не расстреляли, а именно растерзали. Начали с обрывания генеральских погон, а закончили всем остальным, что только смогли оторвать. Всем нам стало ясно, что нас ожидает. Было принято решение бежать на Дон. Тогда верилось, что донское казачество поддержит наше выступление.
   – Как к вам относились арестованные вместе с вами генералы Корнилов, Деникин, Марков? – спросил Судоплатов.
   «А вот этот вопрос из сегодняшнего дня, – подумал Суровцев. – Думай, думай, – понукал он себя. – Что? Что за этим вопросом кроется?» Он отметил, что из троих в живых сейчас только генерал Деникин. Он где-то в эмиграции. Также чекист почему-то не спросил о генералах Романовском и Лукомском, которые до последнего дня перед побегом находились в Быхове. Он приказал себе запомнить эту деталь и, поняв, что его откровенность делает свое дело и располагает к нему, продолжал:
   – Ко мне они относились по-отечески, даже с некоторой нежностью. Некоторым из них по возрасту я в сыновья годился. Не знаю, известно ли вам то, что я начал военную карьеру восьмилетним ребенком?
   – Каким образом? – удивился Судоплатов.
   – Я из военного рода. Все предки и по русской, и по немецкой линии были военные. Родители мои умерли рано, а воспитывавшие меня тетушки посчитали, что женское воспитание пагубно сказывается на моем юном характере, даже уродует его. Ребенком я был весьма своенравным. Из кадетского корпуса вышел в пятнадцать лет. В корпусе и в училище за выказанные способности мне было позволено сдавать экзамены экстерном. А в двадцать один год закончил академию. Это легендарный факт. Если среди нынешних ваших военных еще остались выпускники царской Академии Генерального штаба, то они подтвердят, что я был самым молодым выпускником академии за все время ее существования. И закончил я ее с отличием, – гордо произнес Суровцев, сразу же напомнив Судоплатову, что он из «бывших».
   – Вы лично были знакомы с маршалом Шапошниковым?
   Мирк невольно вздрогнул. Вопрос был слишком неожиданным. Ему пришлось признать, что за последние годы власть сумела воспитать грамотные кадры органов безопасности. Допрос велся мастерски. Он взял на заметку и этот вопрос. Но теперь, беря тайм-аут, спросил сам:
   – Уж не хотите ли вы почерпнуть у меня сведения, порочащие красного маршала? И потом, почему вы спросили «был знаком»? Что-то случилось с Борисом Михайловичем?
   Ритм допроса, казалось, был сломан. И теперь, когда чекист должен будет пуститься в уточнения, появится время еще раз задуматься о том, что от него хотят в этот раз. А ведь что-то им нужно, о чем прямо говорить они не желают. Нет. Судоплатов оказался человеком опытным. Он не только не сбился, но и стал набирать обороты в ведении допроса, правда, выказав на этот раз крайне серьезный интерес к Суровцеву со стороны НКВД:
   – Мы спросили Шапошникова о вас. Он вас, оказывается, помнит. А вы?
   – Я был с ним знаком как с командиром Мингрельского полка на Юго-Западном фронте во время германской войны.
   – У вас замечательная память.
   – Сам удивляюсь, как до сих пор не выколотили при допросах.
   – Чем сейчас занимается маршал Шапошников, вы знаете?
   Здесь осторожничать не приходилось, и без всякого напряжения Мирк признался:
   – Только то, что писали в газетах до моего ареста.
   – Маршал Шапошников охарактеризовал вас как блестящего офицера. Искренне пожалел, что вы были по другую сторону баррикад. Вы, оказывается, владеете почти всеми европейскими языками…
   «Чего же он от меня хочет? – продолжал гадать арестованный. – Сдается мне, и сам ты иностранными языками владеешь. Сначала вопрос о Деникине, теперь вот о Шапошникове». Кстати, именно Шапошников вполне мог просветить чекистов о некоторых фактах его биографии. Во время Гражданской войны по обеим сторонам фронта кадровые военные очень ревниво и тщательно отслеживали судьбы своих коллег и сослуживцев по царской армии. И не раз можно было слышать проклятия и ругань от бывшего гвардейца-семеновца, дерущегося с красными, в адрес бывшего сослуживца, в прошлом поручика того же полка, а теперь красного командарма Михаила Тухачевского: «Чтоб он сдох, христопродавец!» По другую сторону фронта также не скупились на крепкие выражения. «Я этого фон Дергольца еще по германской знал. Таких скотов еще поискать надо», – говорил какой-нибудь красный военспец о своем бывшем сослуживце. Тут Суровцев неожиданно для себя вспомнил, что барон фон Дергольц был одно время непосредственным начальником нынешнего советского генерала Жукова, чья звезда так головокружительно взошла в последние годы. Смешно, но и с Жуковым сводила его военная судьба. Незадолго до ареста в кинотеатре перед фильмом он смотрел кинохронику. Была такая практика в советское время: перед самим фильмом обязательно показывали фильм документальный. Так их называли. И вдруг с экрана на него взглянул Георгий Жуков, которого он сам лично представлял к Георгиевскому кресту за захват в плен немецкого полковника. На момент выхода фильма на экраны Егор Жуков командовал ни много ни мало военным округом. Сказать кому – не поверят. Но этого говорить он никому не собирался. И без того хватало проблем. Да и сам этот факт только повод лишний раз сказать, что «мир тесен».
   – А генерал Степанов Александр Николаевич так же по-отечески, как Корнилов и Деникин, относился к вам? – резко и неожиданно спросил чекист. – Отвечать быстро! Когда в последний раз вы виделись и говорили со Степановым?
   – Осенью 1917 года.
   – Выполняли ли вы особые поручения Степанова?
   – Да.
   – Почему вы не сказали ничего этого следователям?
   – Их интересовало только золото Колчака.
   – Это Степанов посоветовал вам на время войны избавиться от немецкой составляющей вашей фамилии?
   – Да.
   – Почему Степанов не перешел на сторону советской власти, как другие генералы контрразведки?
   – Не знаю.
   – В Белом движении он участвовал?
   – Я этого не знаю.
   – Нет, знаете! – почти крикнул Судоплатов.
   – Не знаю.
   – Где теперь находится бывший генерал Степанов?
   – Мне это неизвестно.
   После таких перемен в манере ведения допроса обычно следовало избиение допрашиваемого. Оба об этом знали.
   – Встать!
   Суровцев, морщась от боли, с усилием встал на избитые ноги. И опять боль в ногах отозвалась во всем измученном теле. Судоплатов кнопкой электрического звонка на столе вызвал дежурного по изолятору. Тот сразу же вошел вместе с надзирателем.
   – Увести, – приказал Судоплатов.
   Арестованного увели. Судоплатов несколько раз пощелкал выключателем мраморной настольной лампы. Встал. Прошелся по камере-кабинету. Сел в кресло. Его начинал тяготить тяжелый запах тюрьмы. После таких визитов уже дома его жена Эмма, морща милый носик, как правило, с укором говорила: «Павел, от тебя опять пахнет козлятиной». Захотелось скорее выйти на свежий воздух, под яркое мартовское солнце. К тому же здесь, в атмосфере тюрьмы, трудно собраться с мыслями, а ему нужно было хорошо подумать. Он положил папку с делом Суровцева в портфель и, оставив его на столе, захватив по пути пальто с вешалки, быстро вышел.
   Как он и предполагал, дежурный с его портфелем в руках вышел на тюремный двор несколько минут спустя.
   – Товарищ комиссар госбезопасности, ваш портфель…
   Точно не слыша его, щурясь от яркого солнца, Судоплатов всей грудью с наслаждением вдыхал какую-то, так показалось, арбузную свежесть весны. Насыщенный влагой воздух точил ноздреватый снег. Прохлада в сочетании с влажностью и ярким солнцем была изумительна. А с крыш уже не капало. Казалось, вот-вот потекут целые потоки талой воды.
   – А снег с крыши вы сами не догадаетесь сбросить? – указал он дежурному.
   Дежурный сам об этом думал, но рассудил, что это дело начальника изолятора, а никак не его. «Пусть думает, кто будет сбрасывать снег с крыши. Хорошо в обычной тюрьме. Там зэки все делают. А здесь заработки хоть и большие, а вечно под страхом ходишь. Да что говорить, когда дерьмо приходится самим за заключенными выносить», – с досадой закончил свои размышления дежурный.
   – Арестованного я забираю. К вечеру помыть, побрить, переодеть. Если есть вши – вывести, – отдавал распоряжения майор госбезопасности.
   – А как с документами?
   – Оформите его на меня. Необходимые документы у вас будут.
 
   Не склонный к проявлению барства Судоплатов все же не взял у дежурного свой портфель, заставив сопровождать себя до машины. Однажды Берия с чисто кавказской откровенностью, но с уважением и любовью к чисто русским речевым оборотам сделал ему замечание по этому поводу: «Подчиненный должен не только знать. Он должен всегда чувствовать, что он никто и звать его никак. – И со смехом добавил: – Но тебя, дорогой, это не касается!» Дежурный по изолятору в очередной раз почувствовал именно то, о чем любил говорить Берия. Его, дежурного, как никого другого, это касалось. Опыт подсказывал, что его в самое ближайшее время это коснется, если уже не коснулось следователя, который вел допросы. А также, наверное, и «молотобойца». Что-то сделали не так, если сам заместитель Берии приезжал и вот теперь забирает заключенного на Лубянку.

Глава 2. Святки кадета

1907 год. Январь. Томск
   Хорошо в столицах, где балы следуют один за другим. Хорошо! Там любой купец, не говоря уже о сановниках и вельможах, волен давать балы, когда ему вздумается. Разумеется, исключая дни Великого поста и постов прочих. В провинции другое дело. Здесь не разгуляешься. Бал – дело дорогое. Одних свечей тысяч пять нужно сжечь. Да не дешевых и тонких – церковных, а толстых – кабинетных. Электричество электричеством, да много ли ты увидишь на балу при свете лампочек?! А еще угощение из приличного ресторана… А еще шампанское… А нанимаемая прислуга и оркестр!
   Томск – город богатый, купеческий. Другого такого за Уралом не найдешь. Дальше, в глубине Сибири, есть еще Красноярск, Иркутск, Чита. На самом краю империи Владивосток. Но Томск, в недавнем 1904 году отметивший триста лет со дня своего основания, более обжитой. Одних банков на душу населения больше, чем в Швейцарии, и ресторанов с трактирами – как в Париже. Есть даже биржи. А с открытием первого в Сибири университета сюда перестали ссылать политических. Две пересыльные тюрьмы и одна своя, губернская, остались, но каторжанские этапы проводили через город по ночам, чтобы не смущать жителей. К утру выводили за город к началу Иркутского тракта и гнали дальше от глаз «во глубину сибирских руд». Но со строительством Транссибирской магистрали и этот поток стал ослабевать. Да и сам Томск, оставшийся в стороне от Транссиба, начал заметно уступать свои позиции старым и строящимся городам, через которые проходила магистраль века.
   После поражения в Русско-японской войне и последовавшей за ней первой русской революцией, ознаменованной в Томске беспорядками и погромом, город, как и вся империя, налаживал прежнюю, дореволюционную жизнь.
   Губернаторский бал – событие для Томска. На Рождество и Пасху их, бывало, давали по несколько. Кроме одного главного бала, были еще и студенческие, а иногда и просто балы для молодежи. Проблемы финансирования решались достаточно легко. Купцы охотно давали деньги на балы. Такая благотворительность имела свою цену. Помощь губернской администрации отзывалась ответной помощью в выделении участков под строительство, в размещении подрядов и прочем, включая переход из низшей купеческой гильдии в следующую по возрастанию. Наращивание оборотного капитала давало более высокий социальный статус. А это серьезно. Купец второй гильдии имел право на прием у губернатора, а купец первой мог просить аудиенции и у государя. Другое дело, давали эту аудиенцию или нет. Было и еще одно важное, если не самое важное, назначение балов. Здесь происходили смотрины губернской молодежи.
   Все друг друга знали, родители и без того присматривали своим чадам женихов и невест, но бал – другое дело. Нужно проверить, как твоя или твой смотрятся в обществе таких же молодых людей. Балы вносили коррективы в родительские наметки будущих браков. И если в столицах это было почти обыденностью, то в купеческом Томске принимало иногда карикатурные формы. Одно слово – провинция.
 
   Приехавшего на рождественские каникулы кадета в этот день издергали, начиная с утра. Сергей привык проводить свои отпуска в чтении книг. Даже летом, отправляясь со своим товарищем по Омскому кадетскому корпусу Анатолием Пепеляевым на берег Томи или впадающей в Томь речки Ушайки, он неизменно брал с собой книгу. Этот день он собирался провести в общении с «Историей Семилетней войны» Рамбо. Вместо этого тетушки утром потащили к портному, чтобы заказать ему новый мундир. Ничего особенного в этом не было. Он рос, и в каждом полугодии мундир приходилось шить новый, а в конце каждого лета заказывали еще и сапоги. Сапоги всегда шили на вырост. Но были они кадету впору только к середине зимы, а к лету уже жали. Необычность визита к портному заключалась в том, что в обед должна была последовать примерка, а к вечеру мундир должен быть готовым, чтобы Сергей в новом мундире отправился вместе с тетушками на бал. Поняв, что отвертеться от бала не удастся, он имел неосторожность заметить:
   – Я не Наташа Ростова, чтобы о балах мечтать!
   Так, памятуя о прочитанном прошлым летом романе Льва Толстого, сказал Сережа. А такие произведения ему, как кадету, не воспрещалось читать, но пока не рекомендовалось. Смешно сказать, но «Анна Каренина» в те времена воспринималась как произведение чуть ли не порнографическое. Впрочем, надо заметить, что «Войну и мир» он читал, пропуская главы об обществе. Именно так в то время понималось слово «мир». Это потом школьники были уверены, что слово «мир» означает мирное время, противостоящее войне. Толстой, как и все в девятнадцатом веке, понимал под «миром» общественное устройство. Отсюда происхождение слов «мировоззрение» и «мироощущение».
   Тетушки, обычно ни в чем не отличавшиеся единодушием, в этот раз единодушно накинулись на племянника. Сергея всегда забавляло то, что отчитывали они его на двух иностранных языках. Отвечал он всегда на русском, нарочно подбирая слова из лексикона Анатолия Пепеляева. Анатоль, по причине общительного характера, имел массу знакомых и приятелей среди детей купцов и ремесленников и мог при необходимости ругаться не хуже сына томского извозчика. А томские извозчики были большие знатоки и любители русской брани. Соседство с тюрьмами, с каторгой ставило это мастерство на необычайно высокий уровень. На немецком языке, более подходящем для наставлений, как более экспрессивная натура, отчитывать племянника начинала тетушка по отцовской линии – Маргарита:
   – Мальчишка, как вы смеете оспаривать решение старших?!
   Сразу после поступления Сергея в Омский кадетский корпус тетушки договорились, что будут обращаться к племяннику на вы.
   – Серж, – подхватывала на французском языке другая, более сдержанная, тетушка Мария, – есть вещи, которые вам следует принимать как необходимую данность.
   – Плевать я хотел на такие данности, – себе под нос бурчал племянник по-русски.
   – Мария, он повергает меня в отчаяние своим поведением и своей казарменной лексикой!
   – Серж, должны же мы когда-нибудь узнать, научились ли вы в корпусе прилично танцевать. Сегодняшний бал воспринимайте как экзамен.
   – Мне кажется, танцы сами по себе – верх неприличия. Как, позвольте узнать, можно прилично исполнять заведомо неприличное? – закончил кадет на безупречном французском, что обе тетушки, преподававшие иностранные языки и в Томском университете, и в технологическом институте, восприняли как знак примирения.
   «В конце концов, у него сейчас трудный возраст», – решили они. Затем чувство легкой вины, все чаще в последнее время посещавшее их души, заставило оставить без последствий произнесенное им непристойное слово «плевать». Да и как его накажешь? Не сладкого же его лишать!
   На улице муки кадета продолжились. Поминутно он был вынужден останавливаться и раскланиваться с незнакомыми ему людьми. Нужно заметить, что тетушки приближались к тридцатилетнему рубежу. У них тоже был «трудный возраст». Внешне привлекательные и общительные, они были в центре светской жизни Томска. Многие замужние женщины не находили себе покоя при их появлении в общественном собрании или в городском театре. Одетые по последней петербургской моде, незамужние, хорошенькие, остроумные и образованные собеседницы, они становились причиной семейных сцен, которые устраивали жены своим ветреным, по их мнению, мужьям.
   На всем пути с Офицерской улицы до Ямского переулка они останавливались через каждые сто – двести метров, чтобы в очередной раз подтвердить встречным знакомым свое несомненное намерение быть вечером в общественном собрании на балу. Останавливались, чтобы выслушать комплименты и выводившие Сережу из себя замечания в его адрес. Исходили они от представительниц слабого пола независимо от их социального положения. И купчихи, и матушки гимназисток были солидарны:
   – Какой красивый мальчик!
   – Какой я им мальчик? Я кадет, а не мальчик.
   – И все же, Серж, вы пока еще мальчик. И это прекрасно, – с румянцем от легкого мороза на щечках с ямочками говорила тетушка по русской линии.
   – Сергей, приготовьтесь, – вступала в разговор другая тетушка, – офицер идет.
   Увидев идущего навстречу военного, тетушки освобождали пространство вокруг племянника, что, по их мнению, было ему необходимо для отдания чести старшему по званию. Сережа чуть добавлял в шаг жесткости и четко прикладывал правую ладонь к кадетской шапке. Попадавшиеся навстречу офицеры Томского гарнизона, как правило, с улыбкой приветствовали его в ответ.
   – Да что вы от меня шарахаетесь при каждом встречном? – выговаривал он тетушкам, когда офицер уже миновал их.
   – Ну как же! Это так замечательно… Ты действительно уже почти взрослый, – искренне радовалась Мария Александровна.
   – Сергей, откуда вы берете эти невыносимые, извозчичьи слова? Что это значит – «шарахаетесь»? – продолжала Маргарита Ивановна.
   Подросток есть подросток. Он весь скроен из противоречий. Как хотелось чаще отдавать честь старшим по званию, когда он впервые надел форму! И вот уже кажется, что офицеры приветствуют как-то несерьезно, как-то даже снисходительно. Как ребенка, вырядившегося в военную форму. А он уже кадет… Он и думать не мог, что встречные офицеры тоже когда-то были кадетами. А крепкие словечки в речи, от которых вздрагивает тетушка Маргарита? Будущий офицер, по мнению кадетов, должен знать крепкие слова. Другое дело, что предназначены они для произнесения не в светском салоне. А слово «шарахаетесь» – здесь Сергей был согласен – не совсем подходило к поведению все же достаточно милых тетушек. Они не шарахались. Скорее они «канканировали» или «отплясывали» в сторону. Но эти слова он благоразумно не стал произносить.
   До Ямского переулка, где находилась нужная им швейная мастерская, они не дошли. На Новособорной площади точно глас Господень их накрыл тяжелый гул главного колокола Троицкого кафедрального собора…
   Волей звонаря с места было тронуто 339 пудов и 30 фунтов главного колокола храма. Колокол коснулся тяжелым языком своей литой, дорогого сплава щеки. И из неба колокола раз за разом стали выливаться широкие раскаты. Они падали на площадь и, мягко оттолкнувшись от земли, улетали под облака. И вот уже, казалось, небеса откликнулись глубоким, до корней пробирающим, страшным вблизи нижним до… Стаи ворон и сорок поднялись вверх с крыши губернского правления и со всех близлежащих зданий. Все зимующие птицы – пропали. От воробьев с синичками до ворон и сорок – исчезли все… Прогоняя прочь обычных хозяев зимнего неба, поочередно зазвучали десять колоколов храма. Они созвали голубей. Голуби, невесть откуда появившиеся, заполнили все пространство вокруг. Колокольный звон, начавшись с Воскресенской горы, пролетел одновременно к Алексеевскому монастырю и Петропавловскому собору, крылом своим задев Богоявленский собор. Он улетел к далекой Сретенской церкви на Ближнем ключе. Разбудил ее колокола и вернулся обратно. Замкнулся звон снова на Новособорной площади. Толпы людей выходили на площадь из храма.
   Из Троицкого храма – точной копии московского храма Христа Спасителя, и того же архитектора Тона, – толпа вытеснила кадета выпускного курса Омского кадетского корпуса Анатолия Пепеляева.
   – Здорово, брат! – смеясь, точно красуясь ровными, здоровыми, молодыми зубами, прокричал Анатоль.
   – Чтоб ты сдох! – ответил ему словами кадетской считалки Суровцев. – Я, брат, под арестом. Иду новый мундир заказывать. Вечером на бал поведут, – пользуясь моментом, пока люди оттеснили его тетушек, крикнул Сережа.
   – Так, значит, вечером увидимся, – уносимый людским потоком, прокричал Анатоль. – Меня тоже вчера по портным таскали… всего иголками истыкали канальи!.. Серж, нам телефон поставили… Если что, проси у барышни квартиру Пепеляевых! Трубку снимает экономка. Она дура полная. Ты проси к аппарату Анатолия Николаевича. Это я! – выпалил как из пулемета Пепеляев.
   Им не дали договорить. Люди, выходящие из Троицкого собора, стали заполнять Новособорную площадь. Сутолока стояла такая, что нечего было и думать о том, что без помех можно пройти вниз по Почтамтской улице. Извозчики, один за другим вылетавшие на площадь с Московского тракта, едва справлялись со своими обязанностями.
   Ох уж эти томские извозчики! В Томске извозчичий промысел традиционно считался одним из самых почетных и верных. По переписи начала девятнадцатого века, к удивлению переписчиков, оказалось, что в городе количество лошадей превышает количество жителей. Это сделало лошадь главной и единственной составляющей томского герба.
   Тетушки, посовещавшись, решили не идти в Ямской переулок и повели Сережу в мастерскую мужского платья «Дукул», находящуюся поблизости. У «Дукула» и заказали мундир. Цена была высока. «Что-то, право, тетушки разгулялись, – отметил Сережа. – Не иначе как свои виды имеют на этот бал».
   Он был прав. И Мария Александровна, и Маргарита Ивановна имели свои виды.
   Они были хороши собой и молоды, эти тетушки… Настолько молоды, что им хотелось найти для себя достойную партию. Потому Сережу и определили в Омский кадетский корпус в возрасте восьми лет. Сергей остался на второй год. Ну куда такому малышу успевать за десятилетними и одиннадцатилетними мальчишками? Тетушки одумались. Чего натворили?! Но было поздно… Сережа им так и сказал:
   – Мои погоны теперь не трогать! Остаюсь на второй год. Не с вами же мне век коротать!
   Против существующих правил, его не отчислили. За лето девятилетний кадет-второгодник старался сделаться «силачом». Это ему не удалось, но он стал «головой». По негласной кадетской табели о рангах «голова» есть умный, успевающий по всем предметам кадет, но не задавака. Тем летом они сдружились с Пепеляевым, и «силач» Анатоль взял шефство над юной и умной головой Сержа. Серж подтягивал Анатоля по умным предметам. Они окончательно сблизились, несмотря на двухлетнюю разницу в возрасте. Анатоль был старше. Так или иначе, но из-за позволения сдавать экзамены за два класса сразу, в связи с выказанными способностями, Сергей заканчивал корпус одновременно с Анатолем. Оба собирались продолжить учебу в Павловском военном училище.
   Во второй год обучения он учился только на «отлично», удивляя преподавателей и друзей-кадетов феноменальной памятью и безотказностью в разъяснении чего-то недопонятого ими самими. Все его хвалили. Даже преподаватели музыки. Занятия эти носили характер необязательный, но почти все имеющие желание могли научиться сносно играть на фортепиано, а также петь. Но опять подростки – они и есть подростки. Если не все желали обучаться игре на фортепиано, виолончели или гитаре, куда всем вход был открыт, то петь в хоре училища хотели все. Причиной такого единодушия было то, что в хор не всех брали. Здесь присутствие музыкального слуха было обязательным. Сережа преуспел и здесь. Он солировал в хоре, что умиляло училищное начальство. Бывший второгодник оказался не только первым учеником, но и солистом с самым чистым и звонким голосом. В прошлом году петь ему запретили. Хормейстер сказал, что у него началась ломка голоса. А в этом году ему сказали, что у него формируется баритон очень красивого тембра, и снова запретили петь. Из-за своих творческих способностей он впервые оказался в карцере. Для потехи товарищей он иногда импровизировал, сочиняя на ходу куплеты водевильного характера про кадетскую жизнь и про преподавателей корпуса, подыгрывая себе на семиструнной гитаре. Все надрывались от смеха. Но кто-то нафискалил начальству. Мало того, нашелся летописец его творчества, который, оказывается, записывал его вирши. Несколько образцов его поэзии при проверке кадетских конспектов попали на глаза ротному офицеру. Несмотря на то что офицеры сами от души посмеялись над заносчивым и никем не любимым толстяком, приходящим преподавателем химии, Сергея упекли в карцер. Химик был тем самым исключением из правил, когда толстяки – люди веселые и добрые. Обрюзгший химик был злобен и мстителен, в чем Сергею потом пришлось еще не раз убедиться. Но и куплетец был не ласков: