Сергей Максимов
След грифона
Моим родителям Анне Николаевне и Григорию Ерофеевичу Максимовым посвящаю
Часть первая
Глава 1. Реликт
1941 год. Март. Москва
Весна 1941 года выдалась ранней. Но если в центре Москвы почти не было снега, то здесь, в Лефортове, под ярким мартовским солнцем лежали живописные сугробы, а с крыши следственного изолятора НКВД СССР свисали сосульки, роняя хрустальные капли талой воды, которые, падая, разбивались о бетон тюремного фундамента.В железные ворота, украшенные металлическими звездами, въехал черный легковой автомобиль. Один из охранников поспешно закрыл створки ворот и со всех ног бросился в помещение контрольно-пропускного пункта звонить дежурному, чтобы доложить о прибытии высокого начальства.
– Товарищ сержант госбезопасности, кто-то из наркомата приехал! – выпалил охранник.
– Не части. Что там у тебя стряслось? Кто приехал? Документы смотрел? – заспанным голосом спрашивал дежурный.
– Документы в порядке. И пропуск… И удостоверение…
– Кто он по фамилии?
– Я не разобрал. Он быстро все показал. На букву «эс» у него фамилия.
– Сам ты на букву «эс»… Понабрали вас!.. Ни украсть, ни покараулить!..
Пока дежурный, застегиваясь на ходу и перебирая фамилии работников наркомата, начинающиеся с буквы «эс», бежал навстречу начальству, само начальство благополучно миновало череду кованых дверей, которые, как по волшебству, раскрывались перед ним и с четкостью мышеловки захлопывались.
Когда приехавший и дежурный встретились, а встретились они буквально лицом к лицу уже в здании изолятора, на лестнице, последний обомлел. Перед ним стоял один из начальников отделов наркомата и соответственно заместитель наркома Павел Анатольевич Судоплатов. Все было странно, начиная с раннего визита. В это время и персонал, и заключенные обычно спали после ночных допросов. Мало того, Судоплатов был одет во все гражданское, явно заграничного покроя. Оно и понятно. Дежурный от кого-то слышал, что занимается Судоплатов не внутренними, а все больше внешними делами. Да и сам молодой, красивый и элегантный замнаркома больше был похож на иностранного дипломата, чем на чекиста. За все время службы дежурный видел его в Лефортове не более двух раз, да и то не одного, а в компании с самим товарищем Берией.
– Товарищ майор госбезопасности… – начал было докладывать дежурный.
– Пошли, – оборвал рапорт комиссар. – Меня интересует один арестант. Дело его у меня с собой. Номер не помню. Секретаря не потребуется. Препроводить его в наш кабинет. Он не буйный, надеюсь?
– Спокойный. У нас буйные сидельцы не приживаются, – попытался пошутить дежурный. Неожиданно пронзительный взгляд Судоплатова как холодным сквозняком сдул с лица дежурного подобие улыбки, заставив мертвенно посинеть губы.
– И прикажите заварить чаю. Два чая. И чего-нибудь перекусить… И не делайте удивленных глаз. Надеюсь, вы понимаете, что я сюда не чаи гонять приехал. Все. Жду, – закончил Судоплатов, проходя в камеру-кабинет, оборудованную специально для начальства.
Обстановка помещения напоминала маленькую гостиную: диван, два кресла, журнальный столик, шкаф с посудой, зеленые портьеры, закрывающие не только окно, но и всю тюремную стену. Был даже небольшой персидский ковер на полу. В углу стоял торшер.
Однако письменный стол с мраморной настольной лампой под абажуром и привинченные к полу стулья все же были. Но допрашивали и пытали не здесь. Здесь беседовали. Иногда отдыхали.
Заключенный номер 13 вот уже вторую неделю приходил в себя после очередного допроса. Впрочем, этот последний допрос был, по сути, не допросом, а форменным избиением. Вопросы «будешь говорить правду?» и «будешь подписывать?» были лишь необходимыми атрибутами. Били железным прутом по пяткам. Теперь ступни распухли, и если бы сейчас снова вызвали на допрос, то без помощи надзирателя он бы вряд ли дошел. Надзиратели не раз просили «молотобойцев» не уродовать арестованным конечности, чтобы те хотя бы до камеры могли дойти своими ногами. Куда там! «Молотобойцы» отшучивались:
– Ты, Иван, его как комиссара с поля боя волочешь!
– Не споткнись, Ванька, а то тебе «вредительство» пришьют, ежели расшибешь!..
– Помогли бы лучше, ироды, – кряхтя под тяжестью бессознательного тела, говорил надзиратель.
– Ну да. Тебе поможешь и сам как пособник контрреволюции пойдешь…
И смеялись придурковато: «Кгы-кгы-кгы!» Ну очень весело было парням! Особое веселье вызывало то, что иногда надзирателю приходилось выносить парашу вместо искалеченного арестанта. Этого момента особенно ждали. Но шутки шутками, а с приходом к власти Берии большая часть «молотобойцев» была расстреляна по статье «вредительство». Также в последнее время стали жестоко наказывать за выбитые зубы, что в первые годы репрессий считалось особым шиком. Но заблуждаются те, кто посчитает этот факт проявлением гуманности. Просто следователи постоянно жаловались на то, что речь подследственных трудно понять. Также люди от побоев часто теряли слух. Словом, появлялся повод расстрелять пару-тройку тюремщиков, а то и зарвавшегося следователя. Вновь принятые на эту «ответственную работу» первое время вели себя нормально, но присутствие на допросах, причастность якобы к тайне, которую они кулаками выбивали из подследственных, делали свое дело. Только конченые садисты могли исполнять эту должность длительное время. Иногда в изолятор на «молотобойскую практику» приходили «практиканты». Так называли работников низовых звеньев: районных и городских управлений НКВД. Им предстояло освоить науку избивать. И не в пространстве спортзала, а в тесной камере. И не на боксерской груше, а на живом человеке. Называлось это «набить казанки». Многим становилось дурно, как бывает дурно студентам-медикам при первом посещении операционной или морга. Но эти всегда помогали доводить и дотаскивать арестованных до камеры. А бывший «молотобоец» голосил из другой камеры в подвале:
– Ваня, хоть ты скажи им, что я ни в чем не виноват!
– У нас невиноватые не сидят, – заученно отвечал охранник. Но это сквозь прокуренные зубы, а вслух громко кричал: – Разговаривать запрещено!
– Ванька, сука, ты хоть моей Нинке скажи, что я здесь.
– А чего ей говорить? Сама поймет… Как в газетах пишут… «сгорел на работе»…
Люди с таким чувством юмора просто обречены на уничтожение и самоуничтожение. Но именно вся эта энкавэдэшная мелкота была более других уверена, что кто-кто, а она-то выживет. Однако именно от нее и пытались избавиться вышестоящие живодеры в первую очередь, как избавляются от самых опасных свидетелей. Вы никогда не найдете свидетелей допросов репрессированных военачальников. Они расстреляны следом за своими жертвами. Напрасно будете искать очевидцев депортации чеченцев или крымских татар среди бывших военнослужащих, принимавших в этом участие. Дивизии эти бросались в самое пекло войны, хороня с собой в безвестных солдатских могилах тайны истории.
* * *
У героя нашего повествования были время и возможность осознать устройство и механику машины репрессий. Во многом благодаря этому ему и удавалось до сих пор уцелеть. Но главное в том, что для арестанта под номером 13 впасть в отчаяние всегда было непростительным грехом. И еще по многим причинам он перестал бояться смерти. Это и военное ремесло, которое он избрал еще в детстве, это и одиночество в таком сумбурном и жестоком мире. Это и постоянная угроза смерти в последние годы, которая и воспринималась как-то по-фронтовому: «Хоть бы убили, что ли, быстрей». Надоело и бояться, и прятаться. Была еще одна необычная особенность у этого человека. Впервые он узнал о ней при своем первом боевом ранении в лесах Восточной Пруссии в 1914 году, когда он, тогда офицер русского Генерального штаба, выходил из окружения вместе с остатками разгромленной немцами армии генерала Самсонова. При острой боли от легкого пулевого ранения в плечо он сразу же потерял сознание. Позже доктор и профессор медицины Петр Линдэ объяснил ему, что организм некоторых людей имеет такую особенность и еще до наступления болевого шока как бы выключает сознание. Тогда он стыдился этой своей особенности. Было время, даже пытался тренировать у себя невосприимчивость к боли, но новые ранения перечеркивали все усилия. Зато он научился, если можно так выразиться, сознательно терять сознание. Малейшей боли ему было достаточно, чтобы заставить себя упасть без чувств. Знал он и то, что однажды можно и вовсе никогда не очнуться. Следователи внесудебных органов готовы были лопнуть от злости, но поделать ничего с ним не могли. Методы так называемого «физического воздействия» в данном конкретном случае не действовали.Уже вторую неделю его не вызывали на допросы. Следовало ждать каких-то событий. Наверное, что-то уже происходило. Показания, которые из него выбивали, были очень важны, и поэтому его не могли так сразу расстрелять, а невозможность выбить эти показания уже стоила карьеры, а то и самой жизни нескольким следователям. Содержали его в одиночной камере. В общих камерах давно соорудили многоярусные деревянные нары, где из-за тесноты и скученности разрешалось полежать на них днем. Здесь же была кровать, в дневное время прикрепляемая к стене, – наследие царизма, который не видел ничего предосудительного в том, что арестованные будут спать на койке с панцирной сеткой. Спать днем категорически воспрещалось. Разве только утром после ночного допроса позволяли поспать чуть больше положенного. Также были не положены стол и табурет, не говоря уже об этажерке для книг – необходимого атрибута камеры для государственного преступника в дореволюционное время.
Он сидел на каменном приступке у окна и почти равнодушно смотрел на опухшие ступни ног. «Если сейчас придется надеть ботинки, то сделать это будет мучительно больно», – думал он. Неожиданно отворилось окошко для раздачи пищи. В отличие от входной железной двери оно всегда тщательно смазывалось солидолом. Надзиратель заглянул в него. Затем, лязгая и гремя связкой ключей, со скрежетом распахнул дверь. Скрежет тюремных дверей в русских острогах как старинная традиция кочует из века в век. Кто бы и зачем ни открывал дверь – вся тюрьма должна слышать.
– Выходи, – беспристрастным голосом приказал надзиратель. – Да живо давай!
Надеть ботинки быстро не удавалось. И если один башмак он кое-как, морщась от боли, натянул, то другой никак не поддавался. Из конца коридора долетел недовольный голос дежурного:
– Чего ты там копаешься? Мать твою так!..
Надзиратель вошел в камеру, что запрещалось, присел на корточки перед арестованным, что и в мыслях нельзя было допустить, и, вставив чужую ногу во второй ботинок, рывком его надел. Арестованный застонал.
– Заткнись, гнида. Выходи! Не понял, что ли?
Поняв, что тот не притворяется, надзиратель помог арестанту выйти из камеры и, повернув его лицом к стене, заученно приказал:
– Стоять!
После рывков и проходки все тело узника наполнилось болью. Болели ноги. Ноющей болью саднила поясница. Вдруг заныли еще не выбитые, чудом уцелевшие зубы. Казалось, болел воспаленный мозг в голове. И все же, стоя лицом к стене, с заведенными за спину руками, он думал о том, куда его собрались вести. «На допрос? Вряд ли. На допросы выводят по вечерам. Ближе к ночи. Расстреливать? Почти исключено. Это тоже дело ночное». Вообще однажды он очень поразился мысли: расстреливают открыто и днем только во время войны. Во всех других случаях печать греховности и преступности заставляет переносить убийство на темное время суток.
В арестантской робе, полной вшей, в незашнурованных ботинках на опухших, не защищенных носками ногах, немытый и небритый, худой от недоедания, измученный пытками и неопределенностью собственной судьбы, он предстал перед Судоплатовым. В кабинет-камеру его привел сам дежурный.
– Арестованный по вашему приказанию доставлен, – доложил дежурный.
– Принесите чай и пока свободны, – сказал Судоплатов, обращаясь к дежурному. – А вас прошу сюда, – кивнул он заключенному на стул перед столом, на котором громоздилась объемистая папка уголовного дела.
Дежурный вышел, а заключенный продолжал стоять, не решаясь начать двигаться самостоятельно. Трудно и больно было даже стоять. Он наконец-то решился и, как на чужих ногах, двинулся к столу. Приучив себя ничему не удивляться, он и сейчас не удивился такому началу допроса, раз и навсегда усвоив лагерный девиз: «Не верь. Не бойся. Не проси». С трудом подойдя к столу, морщась от боли, присел на предложенный стул. Несколько минут они молча смотрели друг на друга.
Они понравились друг другу. Иногда так бывает, но это говорит только о том, что, повстречайся в другой обстановке, они могли бы стать приятелями. В условиях тюрьмы это могло иметь и обратный эффект. Следователь, например, борясь с чувством симпатии, мог искусственно завысить чувство служебного долга и вкатить на всю катушку, чтоб никогда больше не испытывать такого неудобства в работе.
Глядя на Судоплатова, арестант анализировал, что так располагало его к этому молодому человеку… Умные, внимательные глаза. В рисунке губ угадывался сильный характер, пока скрытый обаянием молодости. Прекрасно, со вкусом одет. Безукоризненно завязанный узел дорогого галстука. За гражданским костюмом угадывалась военная выправка. Вероятно, не пьет и не курит, поэтому выглядит младше своих лет. «Как я…» Стоп! Молодой человек похож на него. Точнее, на него самого в молодости. Да. Лет двадцать назад он, наверное, со стороны выглядел таким же. А его генеральские погоны вызывали у окружающих не восхищение, а некоторое недоумение из-за несолидного для генерала возраста. А ведь этот молодой человек, наверное, тоже в генеральских чинах. Только вместо генеральских погон носит петлицы с одним, а может быть, даже и с двумя ромбами… Невольная улыбка набежала на давно не бритое лицо заключенного.
Он хотел вспомнить и не смог, когда в последний раз видел себя в зеркале. И без взгляда в зеркало он мог быть уверенным, что в свои сорок восемь лет выглядит стариком.
От Судоплатова не ускользнула улыбка подследственного, но он не стал уподобляться рядовому следователю и выяснять причины едва заметной перемены в этом изможденном лице. Он изучал эту неподражаемую манеру держаться, которая так отличала офицеров царской армии от нынешних командиров, которые перенимали манеры из кинофильма о Чапаеве. А у этого было излишне спрашивать «служили ли вы в белой армии?». Надо отдать им должное: на допросах держались такие куда более достойно, чем воспитанники новой эпохи. У последних с арестом рушился весь мир и чувство несправедливости происходящего размазывало личность до самого мерзкого состояния. «Бывшие» же опирались на вековую историю, которую невозможно было уничтожить, расправляясь с самими носителями этой истории. И они, сволочи, кажется, если не понимали, то чувствовали это. Вдруг Судоплатова осенило неожиданное открытие. Он нашел ответ на вопрос, на который тщетно пытались ответить многие. Почему товарищ Сталин постоянно смотрит во МХАТе «Дни Турбиных» Михаила Булгакова, спектакль, в котором звезды отечественной сцены щеголяют в офицерской форме с золотыми, считай белогвардейскими, погонами. В этом был какой-то скрытый фельдфебельский комплекс неполноценности. Теперь загадочно улыбнулся Судоплатов. Понятна стала и привязанность Сталина к маршалу Шапошникову – бывшему подполковнику царской армии, о котором сегодня еще речь пойдет.
С небольшим металлическим подносом, накрытым непонятно откуда взявшейся здесь накрахмаленной белой салфеткой, вошел дежурный. Так же тихо, как мышь, вышел. Судоплатов сам разлил чай по стаканам в медных подстаканниках с изображенным на них красноармейцем. Красноармеец колол пролетарским штыком гидру. Гидра по принятой топонимике символизировала мировой капитал.
– Закусывайте и слушайте, – взяв свой стакан с чаем, начал Судоплатов. – Допроса в общепринятом понимании сегодня не будет, но даже без протокола мне нужно все же знать ваши настоящие имя и фамилию. А то какая-то путаница получается. По одним протоколам у вас фамилия Суровцев, а по другим вы проходите как Сергей Георгиевич Мирк. Где правда и чему верить? Вы угощайтесь. Берите печенье с вареньем.
– Все очень просто, – ничуть не смущаясь необычностью происходящего и взяв печенье, ответил Суровцев. – У меня до германской войны была двойная фамилия. Мирк-Суровцев.
– Очень интересно, – помешивая ложечкой чай и удивляясь простоте и естественности поведения арестованного в этих противоестественных условиях, искренне проговорил Судоплатов. – И почему же вдруг фамилия разделилась?
– На этом настоял мой непосредственный начальник. Во время войны в военной среде начались притеснения людей с немецкими фамилиями. Война-то с Германией. Даже боевые генералы испытывали обструкцию. Рейненкампф сильно переживал. Трудно складывалась карьера генерала Маннергейма. Сдается мне, генерал Врангель, тогда еще не генерал, только поэтому черкеску стал носить. Дескать, какой же я немец, если как дикий чеченец хожу с газырями на груди. Я по-своему тоже отдал дань фронтовой моде на черкески.
– Вы немец?
– Вот и вы спросили. Нет. Я русский. Православного исповедания. По происхождению, как теперь говорят, социально чуждый элемент. Мой прапрапра – не знаю точно, сколько «пра»-дед – был настоящий немец. А я такой же немец, как Пушкин африканец. Правда, немецкому языку традиционно всех детей в роду обучали. Может быть, поэтому фамилия и не пропадала. Потом, нужно у ваших следователей спрашивать о разночтениях. Хотя это-то и понятно. Когда обвиняли в шпионаже в пользу Германии, пользовались фамилией Мирк; когда в организации контрреволюционного или военного заговора – то и Суровцев годился. Нужно у них спрашивать.
– Может быть, и следовало бы спросить, но, как говорится, «иных уж нет, а те далече». А вам не кажется, что вы легкомысленно настроены? Или у вас от сладкого головокружение началось?
– Извините. Я, право, действительно зарвался, – искренне извинился Суровцев и положил на блюдце чайную ложечку, которой до этого, сдерживая себя, но с детским аппетитом ел малиновое варенье, несмотря на боль во рту из-за искалеченных зубов. – Спасибо за угощение. Ей-богу, как ребенок…
– Должен вам напомнить, гражданин Суровцев-Мирк или Мирк-Суровцев, что в вашем деле стоит приговор, вынесенный вам четыре года назад. И это ВМР. Высшую меру наказания вам никто не отменял. Согласитесь, что четыре года отсрочки – это чересчур много. К тому же у меня сложилось стойкое убеждение, что вы не только сознательно запутывали следствие, но и, как говорится, подвели под монастырь многих честных людей. И еще одно… В Томске и Новосибирске наши люди искали бывшего начальника штаба Северной группы и личного представителя Колчака по фамилии Мирк. Сибирские чекисты просто не знали, что у вас двойная фамилия. Не знали они и о том, что до появления в Сибири вы уже повоевали в белой армии на Дону и Кубани. И с такой биографией умудрились повоевать с белополяками на стороне Красной армии. А то, что вы в прошлом офицер Разведывательного отдела еще царского, дореволюционного Генерального штаба, так это, признаюсь, и нас в Москве повергло в шок. Хотя именно это и объясняет вашу, простите, живучесть.
Теперь испытать шок пришла очередь Суровцева. Это было прямое предвестие скорой гибели. Он, до этого завороженно, как ребенок, смотревший на вазочку с вареньем, мгновенно забыл и о варенье, и о боли в ногах. «Но как, черт их побери, они узнали все это?» – думал он. Ясно было одно: проверкой его прошлого занимались теперь очень серьезно. Вот так сразу, навскидку, невозможно было понять, каким источником пользовались чекисты. И потом, он не мог предположить, что послужило поводом к такой детализации его прошлого. Одного генеральского звания, присвоенного ему Колчаком, вполне достаточно для скорой расправы. Не давая ему опомниться и твердо зная, что его слова в душе Суровцева вызвали смятение, Судоплатов продолжал:
– Теперь о вашей причастности к исчезновению части золотого запаса царской России. Может быть, вы и были причастны к так называемому золоту Колчака, но для меня совершенно очевидно, что вы эту причастность превратили в орудие в борьбе за собственную шкуру. Причем в орудие, опасное для людей, которые имели неосторожность поверить вам. Многим из них пришлось отвечать за это перед законом. Вы понимаете, о чем я говорю?
Конечно, арестованный понимал и про себя лишь подумал: «Туда им и дорога, мерзавцам!» Сладостное чувство свершившейся мести греховным теплом коснулось его души.
– Должен вам прямо заявить, – продолжал Судоплатов, – нас не интересуют россказни о якобы зарытом где-то в Сибири золоте. Мы в это не верим. Но определенный интерес вы все же представляете. И дальнейшая ваша судьба зависит от вас. Потому я для начала попрошу вас ответить на несколько вопросов о вашей биографии.
Мирк-Суровцев со всей очевидностью осознал, что его четырехлетняя борьба за жизнь окончена. Может быть, и не стоило так цепляться за эту жизнь, если она не принесла ничего, кроме разочарований и боли? В любом случае прежняя тактика поведения не годится. Отвечать нужно по возможности откровенно. Этот чекист прав: расстрелять его можно хоть сейчас. Стоило ли тогда столько лет цепляться за жизнь в стране, которой он не нужен? «Господи Боже мой! Почему нам не дано знать, где ты нас наказываешь, а где испытуешь? Господи, дай понять волю твою! Укрепи дух мой, Господи», – помолился он. «Во всем промысел Божий. Пусть спрашивает. Хуже, чем есть сейчас, вряд ли будет».
– Понимаю, вам многое обо мне известно, но, кроме золота Колчака, мне кажется, вас мне заинтересовать нечем. А вы мне прямо сказали, что вас это меньше всего интересует. Не историей же Гражданской войны вы интересуетесь? – сам начал разговор Мирк-Суровцев.
Он пытался хоть как-то нащупать русло предстоящего разговора и хотя бы приблизительно установить сферу профессиональных интересов этого молодца. Кто он? Контрразведчик? Разведчик? Он сразу же отнес своего собеседника к элите спецслужб.
– Историей. Вы это правильно заметили. Именно история меня и интересует, – неожиданно оживился Судоплатов. – Не та история, которую пишут историки, а та, которую проживают ее участники, творцы, выражаясь высокопарно.
– Ну что ж, – внутренне собравшись, согласился Мирк-Суровцев. – История так история. Спрашивайте. Но должен предупредить, что мои исторические наблюдения вряд ли будут соответствовать официально принятым.
– Будем считать, что я интересуюсь мнением врага. Вы, наверное, не знаете, но сам Ленин очень внимательно читал мемуары, например Деникина.
– Какой же я теперь враг! Хотя скажи я где-нибудь на улице что-то подобное о товарище Ленине, и в моем деле прибавится статья «антисоветская пропаганда».
– Вы, к счастью, в тюрьме, а не на улице. А враг вы опасный. Поверженный, но опасный. Итак, первый вопрос… С кем из руководителей Белого движения вы были знакомы лично?
– Это непростой вопрос. Очень со многими. Кроме уже перечисленных генералов, я был знаком со многими высшими офицерами и генералами белой армии. Может быть, вы назовете, кто конкретно вас интересует?
– Хорошо. Поставлю вопрос иначе. Как вы оказались в Добровольческой армии?
– Это очень просто. После выступления в августе 1917 года.
– Вы имеете в виду корниловский мятеж?
– Да, теперь это называется так. После этого выступления я, как многие офицеры и генералы, был арестован и заключен в тюрьму в городе Быхове Черниговской губернии. Собственно говоря, это была не тюрьма, а монастырь, переоборудованный под тюрьму.
– Сразу вас перебью. В каком чине вы тогда были? И какова ваша последняя должность в царской армии?
– Старший адъютант Разведывательного отделения 8-й армии Северо-Западного фронта. Воинское звание – полковник.
– Чем вы занимались во время самого мятежа?
Ну вот, понял Мирк-Суровцев, это та самая грань во время допроса, когда определяется его исход. Ложь или заминка сразу же чувствуются. В его положении уже вряд ли что поможет, но откровенность, может быть, позволит не только расположить к себе, но и узнать, что они от него хотят.
– Я занимался формированием ударных офицерских батальонов, – откровенно признался он.
– Какое назначение имели эти формирования?
– Их предполагалось использовать для захвата стратегических объектов в Петрограде при общем штурме столицы. Также, не скрою, для ареста Петроградского совдепа и членов Временного правительства.
– Что представляли собой эти формирования?
– Эти батальоны – продолжение моей диссертации в академии. По своей сути – это отборные части. Это гвардия, но гвардия, при формировании которой решающим фактором являлась не знатность, а боевой опыт и заслуги офицеров. О степени боеспособности таких частей можно судить по одной их операции. Но боюсь, что это теперь секрет за семью печатями.
– Поясните.
– Командир одного из таких батальонов перешел на вашу сторону. По моим сведениям, именно он был одним из руководителей захвата Зимнего. Такой вот подарок новой власти. Вы-то должны знать, что матросы и рабочие, карабкающиеся на ворота под аркой Генерального штаба, – художественный бред какого-то кинодеятеля?