Страница:
Старушка оказалась безработной, но к ней неожиданно подоспел партнер. Им стал один из забракованных Терапотов: тот самый, у которого была бородка и длинные волосы. Дома его почему-то прозвали профессором. Он очень подходил к старушке, особенно если я надевал на нее шелковое платье и наколку с перьями. «Профессору» я сделал маленькую гитару, и они со старушкой стали петь романс Борисова «Я помню день. Да, это было счастье!»
Тут все-таки хотя бы сюжетом можно было объяснить, почему этот романс поют старик со старухой. В романсе рассказывается о том, как двое встретились в ненастный осенний день, но были так влюблены, что осень стала для них весной. А когда после многих лет разлуки они вновь встретились весной, то… «Во мне остыла страсть, ты холодна, как лед, и на моих и на твоих сединах никто следа любви уж не найдет».
В те годы этот романс был сравнительно моден и распевался всерьез, а куклы, уже по одному тому, что они куклы, высмеивали его сентиментальность.
Таким образом помимо сольного репертуара негра у меня получились две дуэтные сценки: негр с обезьянкой и старик со старухой.
Но, по-видимому, обезьянка чувствовала себя в любовном романсе не очень уютно, а я уже полюбил ее не меньше, чем любил негра, и поэтому решил сделать ей в пару вторую обезьянку.
Мне хотелось, чтобы моя новая обезьянка была лучше, чем подаренная мне игрушечная. И действительно, она у меня получилась куда более похожей на настоящую обезьяну. У нее были надбровные дуги, глубоко посаженные и близко друг к другу поставленные глаза, толстые губы и длинные кисти рук. А играла она все-таки много хуже игрушечной. Я не догадывался тогда, что происходило это из-за ее натуралистичности. Я не понимал, что чем более общо решен внешний образ куклы, тем она обычно лучше играет. Тем не менее новая обезьянка заменила негра и отняла у него роль.
Довольно скоро обезьянки помимо Чайковского стали петь романс Вертинского «Минуточка». Это опять-таки был романс, модный в те годы, а по сюжету как бы противоположный романсу «Я помню день». У Борисова возлюбленные встретились осенью, а расстались весной, у Вертинского встретились весной, а расстались осенью. У Борисова романс написан в традициях русского городского, так называемого цыганского романса, у Вертинского – это новая для того времени форма интимной песенки с элементами декаданса, с заграничным именем героини – Лулу, с первым свиданием на пляже, то есть в месте, раньше не встречавшемся в романсах. У Борисова романс написан всерьез, а у Вертинского, как всегда, с элементом иронии. Вот почему куклы гораздо больше «опрокидывали» романс Борисова, больше издевались над ним, чем над романсом Вертинского, в котором они только усиливали ироничность и снимали сантимент. Даже претенциозное «Лулу», адресованное обезьяне, звучало насмешливо.
Оба эти романса до сих пор живут в моем концертном репертуаре, и хоть не очень часто, но старик со старухой, так же как и обезьянки, продолжают появляться перед зрителями. Несмотря на то, что над романсом Борисова мои куклы все-таки издевались, его автор нисколько не обиделся на меня за это.
Борис Самойлович Борисов, умерший незадолго до войны, был одним из замечательнейших комических актеров, много выступавшим не только в театре, но и на эстраде. Мы часто встречались с ним на концертах, и каждый раз он просил меня спеть «Я помню день» и, стоя сбоку за кулисами, смотрел и смеялся над моими «стариками».
Глава восьмая
«Необыкновенная ночь»
В поисках настоящего
В гостях у профессионала
Провал и его причина
Послесловие
Тут все-таки хотя бы сюжетом можно было объяснить, почему этот романс поют старик со старухой. В романсе рассказывается о том, как двое встретились в ненастный осенний день, но были так влюблены, что осень стала для них весной. А когда после многих лет разлуки они вновь встретились весной, то… «Во мне остыла страсть, ты холодна, как лед, и на моих и на твоих сединах никто следа любви уж не найдет».
В те годы этот романс был сравнительно моден и распевался всерьез, а куклы, уже по одному тому, что они куклы, высмеивали его сентиментальность.
Таким образом помимо сольного репертуара негра у меня получились две дуэтные сценки: негр с обезьянкой и старик со старухой.
Но, по-видимому, обезьянка чувствовала себя в любовном романсе не очень уютно, а я уже полюбил ее не меньше, чем любил негра, и поэтому решил сделать ей в пару вторую обезьянку.
Мне хотелось, чтобы моя новая обезьянка была лучше, чем подаренная мне игрушечная. И действительно, она у меня получилась куда более похожей на настоящую обезьяну. У нее были надбровные дуги, глубоко посаженные и близко друг к другу поставленные глаза, толстые губы и длинные кисти рук. А играла она все-таки много хуже игрушечной. Я не догадывался тогда, что происходило это из-за ее натуралистичности. Я не понимал, что чем более общо решен внешний образ куклы, тем она обычно лучше играет. Тем не менее новая обезьянка заменила негра и отняла у него роль.
Довольно скоро обезьянки помимо Чайковского стали петь романс Вертинского «Минуточка». Это опять-таки был романс, модный в те годы, а по сюжету как бы противоположный романсу «Я помню день». У Борисова возлюбленные встретились осенью, а расстались весной, у Вертинского встретились весной, а расстались осенью. У Борисова романс написан в традициях русского городского, так называемого цыганского романса, у Вертинского – это новая для того времени форма интимной песенки с элементами декаданса, с заграничным именем героини – Лулу, с первым свиданием на пляже, то есть в месте, раньше не встречавшемся в романсах. У Борисова романс написан всерьез, а у Вертинского, как всегда, с элементом иронии. Вот почему куклы гораздо больше «опрокидывали» романс Борисова, больше издевались над ним, чем над романсом Вертинского, в котором они только усиливали ироничность и снимали сантимент. Даже претенциозное «Лулу», адресованное обезьяне, звучало насмешливо.
Оба эти романса до сих пор живут в моем концертном репертуаре, и хоть не очень часто, но старик со старухой, так же как и обезьянки, продолжают появляться перед зрителями. Несмотря на то, что над романсом Борисова мои куклы все-таки издевались, его автор нисколько не обиделся на меня за это.
Борис Самойлович Борисов, умерший незадолго до войны, был одним из замечательнейших комических актеров, много выступавшим не только в театре, но и на эстраде. Мы часто встречались с ним на концертах, и каждый раз он просил меня спеть «Я помню день» и, стоя сбоку за кулисами, смотрел и смеялся над моими «стариками».
Глава восьмая
Плагиат
Неудачи и провалы в искусстве происходят по разным причинам, но особенно тяжелыми они становятся тогда, когда им предшествуют большие надежды и уверенность в успехе.
Вероятно, в этом случае провал почти неизбежен, и единственно, чем можно себя утешить, это тем, что он становится уроком и предупреждением на будущее.
Значит, чем раньше такой урок получишь, тем лучше.
Мой первый провал с куклами произошел задолго до того, как куклы стали моей профессией, и я должен благодарить судьбу за то, что она дала мне наглядный урок: с куклами можно шутить и дурачиться, но спекулировать ими нельзя.
Вероятно, в этом случае провал почти неизбежен, и единственно, чем можно себя утешить, это тем, что он становится уроком и предупреждением на будущее.
Значит, чем раньше такой урок получишь, тем лучше.
Мой первый провал с куклами произошел задолго до того, как куклы стали моей профессией, и я должен благодарить судьбу за то, что она дала мне наглядный урок: с куклами можно шутить и дурачиться, но спекулировать ими нельзя.
«Необыкновенная ночь»
Все началось с того, что Музыкальная студия Художественного театра совместно с Первой студией решила организовать шутливое сборное представление типа капустника для очень узкого круга зрителей. Назвали его «Необыкновенная ночь». Весь сбор от него должен был пойти в пользу нуждающихся актеров.
Шел 1923 год. Го д нэпа. Нэп всколыхнул бывших «деловых людей»: торговцев, предпринимателей, спекулянтов. Появились частные лавочки, сомнительные кабачки, владельцы скаковых лошадей и даже игорные дома. Появилась особая порода людей, называвшаяся нэпманами. Временную уступку частной торговле они приняли за полную свою победу. Открывали оптовые склады, обставляли квартиры, выписывали своим женам парижские «модели от Пакэна». Вот на их-то шальные деньги и был главным образом рассчитан сбор «Необыкновенной ночи».
Я не помню всю программу этого капустника, но она была обширна и разнообразна. Помню, что на сцене была поставлена маленькая опера Ильи Саца «Битва русских с кабардинцами», что был пародийный оркестр из сценических шумов: длинный ящик с катающимся горохом, имитирующим морской прибой, вращающийся барабан с «ветром», железный лист с «громом», трамбовки с «шумом поезда», деревяшки с «конским топотом». На всех этих инструментах «серьезно» играли артисты, и дирижировал ими Владимир Попов, изобретатель большинства этих инструментов. Он же замечательно показывал пародию на фокусника. Была еще какая-то сцена «дикарей», говоривших на тарабарском языке. Конферировал всем представлением Михаил Чехов.
По окончании за особую плату зрители катались на вращающемся кругу сцены. Покататься на том самом кругу, который поворачивал декорации «Вишневого сада», – в этом было что-то кощунственно-острое. За это стоило заплатить деньги. Купец всегда купец.
Но «Необыкновенная ночь» не ограничивалась представлениями на сцене. В одном из фойе был организован «американский бар» с джазом и «неграми», в другом – пели «цыгане», звенели семиструнные гитары и в углу сидела «гадалка», а в верхнем фойе был устроен «ресторан Крынкина на Воробьевых горах». Воспоминания об этом знаменитом ресторане еще жили в памяти старых москвичей. Правда, в душном фойе не было ни Москвы-реки, ни сада с цветущей черемухой, ни соловьев, ни рассвета над башнями НовоДевичьего монастыря, но зато все остальное было: и еда, и водка, и самовар с чаем, и «русский хор», которым дирижировал, как и раньше, сын Крынкина, Александр Сергеевич, артист Музыкальной студии. Дирижировал он хорошо, потому что по-настоящему любил и знал русскую песню.
Ну, а раз пошла стилизация «под старое время», значит, вспомнили и о том, что среди вновь принятых актеров есть человек, увлекающийся куклами, а следовательно, могущий дополнить воспоминания русским Петрушкой. Я, таким образом, превращался в самостоятельную единицу в этом огромном, сенсационном для театральной Москвы вечере.
В моей памяти еще жил успех новогоднего выступления в роли Тартальи, и мне казалось, что Петрушка будет не менее удачным.
Шел 1923 год. Го д нэпа. Нэп всколыхнул бывших «деловых людей»: торговцев, предпринимателей, спекулянтов. Появились частные лавочки, сомнительные кабачки, владельцы скаковых лошадей и даже игорные дома. Появилась особая порода людей, называвшаяся нэпманами. Временную уступку частной торговле они приняли за полную свою победу. Открывали оптовые склады, обставляли квартиры, выписывали своим женам парижские «модели от Пакэна». Вот на их-то шальные деньги и был главным образом рассчитан сбор «Необыкновенной ночи».
Я не помню всю программу этого капустника, но она была обширна и разнообразна. Помню, что на сцене была поставлена маленькая опера Ильи Саца «Битва русских с кабардинцами», что был пародийный оркестр из сценических шумов: длинный ящик с катающимся горохом, имитирующим морской прибой, вращающийся барабан с «ветром», железный лист с «громом», трамбовки с «шумом поезда», деревяшки с «конским топотом». На всех этих инструментах «серьезно» играли артисты, и дирижировал ими Владимир Попов, изобретатель большинства этих инструментов. Он же замечательно показывал пародию на фокусника. Была еще какая-то сцена «дикарей», говоривших на тарабарском языке. Конферировал всем представлением Михаил Чехов.
По окончании за особую плату зрители катались на вращающемся кругу сцены. Покататься на том самом кругу, который поворачивал декорации «Вишневого сада», – в этом было что-то кощунственно-острое. За это стоило заплатить деньги. Купец всегда купец.
Но «Необыкновенная ночь» не ограничивалась представлениями на сцене. В одном из фойе был организован «американский бар» с джазом и «неграми», в другом – пели «цыгане», звенели семиструнные гитары и в углу сидела «гадалка», а в верхнем фойе был устроен «ресторан Крынкина на Воробьевых горах». Воспоминания об этом знаменитом ресторане еще жили в памяти старых москвичей. Правда, в душном фойе не было ни Москвы-реки, ни сада с цветущей черемухой, ни соловьев, ни рассвета над башнями НовоДевичьего монастыря, но зато все остальное было: и еда, и водка, и самовар с чаем, и «русский хор», которым дирижировал, как и раньше, сын Крынкина, Александр Сергеевич, артист Музыкальной студии. Дирижировал он хорошо, потому что по-настоящему любил и знал русскую песню.
Ну, а раз пошла стилизация «под старое время», значит, вспомнили и о том, что среди вновь принятых актеров есть человек, увлекающийся куклами, а следовательно, могущий дополнить воспоминания русским Петрушкой. Я, таким образом, превращался в самостоятельную единицу в этом огромном, сенсационном для театральной Москвы вечере.
В моей памяти еще жил успех новогоднего выступления в роли Тартальи, и мне казалось, что Петрушка будет не менее удачным.
В поисках настоящего
Времени для подготовки было мало, но мне хотелось, чтобы мое представление было совсем похоже на настоящее. Чтобы текст был подлинный, тот самый, который из поколения в поколение передавался и разыгрывался ходившими когда-то по дворам народными кукольниками. Чтобы и куклы были похожи на настоящих. И непременно играла бы шарманка, постоянная спутница Петрушки.
Но где же все это настоящее взять, если народные петрушечники уже давно не ходили по Москве?
Тень от Петрушки осталась в балете Стравинского, в стилизованных рисунках Судейкина да в маленьких, еще не содранных табличках на воротах московских дворов, бесстрастных свидетелях Петрушкиной гибели: «Вход старьевщикам и шарманщикам строго воспрещается».
В букинистическом магазине мне удалось найти маленькую книжку сытинского издания, в которой был напечатан полный текст народного Петрушки, записанный, по-видимому, каким-то очень добросовестным человеком прямо со слов профессионального петрушечника. Книжка была с картинками, правда, плохими, но все-таки кукол по этим картинкам сделать было можно.
Я сделал всех кукол, выучил текст и прорепетировал все представление. Теперь нужно было достать шарманку, тем более что я уже уговорил одну актрису быть моим шарманщиком. Петь под шарманку русские песни и продавать «счастье».
Шарманщики в то время еще иногда бродили по московским дворам и жили в большинстве случаев почему-то в районе Марьиной рощи. Так как по возрасту они все были очень старые, а шарманка весит больше пуда, то до центра шарманщики обычно не добирались и дальше Трубной площади заходили редко.
Мне повезло, и в первый же день моих поисков я где-то около Самотеки натолкнулся на шарманщика, да еще с попугаем.
Чтобы понять, какие песни играет шарманка и можно ли под нее петь, я вместе с мальчишками, бежавшими за шарманщиком, вошел во двор. Шарманщик встал посреди двора, снял с плеча шарманку, приладил снизу палку, чтобы она крепко стояла, посмотрел на окна верхних этажей, за которыми скрывались возможные слушатели, и закрутил ручку шарманки.
Многоголосые, неожиданно громкие звуки вырвались из старенького ящика и заполнили весь двор. Сперва нельзя было понять ни мотива, ни ритма: одни сплошные трели и переборы. Потом выяснилось, что это «Шумел, горел пожар московский». Я запел. Шарманщик внимательно посмотрел на меня, грязно-белый попугай свернул голову набок и щелкнул толстым языком, но я так и не понял, понравилось ли им мое пение. Вероятно, нет.
Может быть, это пение было даже и оскорбительным. Ведь если кто-нибудь сейчас, во время моего выступления на концерте, возьмет да и подпоет мне, я буду возмущен и обижен за неуважение к тому, что составляет мою профессию. Тогда мне это не приходило в голову. Я прошел за шарманщиком два или три двора и спел почти весь его репертуар: «Разлуку», «Ах, зачем эта ночь», «Солнце всходит и заходит». Оказалось, что петь под шарманку хоть и трудно, но все-таки можно, и я сговорился с хозяином о цене за прокат шарманки и попугая.
Таким образом, у меня был настоящий текст, похожие на настоящих куклы, настоящая шарманка и даже настоящий попугай, умеющий доставать «счастье». Единственно, чего еще не хватало, это настоящей ширмы. Моя ширма была тяжелая и громоздкая, а я помнил, что петрушечники приходили во дворы с очень легкой складной ширмой.
Но где же все это настоящее взять, если народные петрушечники уже давно не ходили по Москве?
Тень от Петрушки осталась в балете Стравинского, в стилизованных рисунках Судейкина да в маленьких, еще не содранных табличках на воротах московских дворов, бесстрастных свидетелях Петрушкиной гибели: «Вход старьевщикам и шарманщикам строго воспрещается».
В букинистическом магазине мне удалось найти маленькую книжку сытинского издания, в которой был напечатан полный текст народного Петрушки, записанный, по-видимому, каким-то очень добросовестным человеком прямо со слов профессионального петрушечника. Книжка была с картинками, правда, плохими, но все-таки кукол по этим картинкам сделать было можно.
Я сделал всех кукол, выучил текст и прорепетировал все представление. Теперь нужно было достать шарманку, тем более что я уже уговорил одну актрису быть моим шарманщиком. Петь под шарманку русские песни и продавать «счастье».
Шарманщики в то время еще иногда бродили по московским дворам и жили в большинстве случаев почему-то в районе Марьиной рощи. Так как по возрасту они все были очень старые, а шарманка весит больше пуда, то до центра шарманщики обычно не добирались и дальше Трубной площади заходили редко.
Мне повезло, и в первый же день моих поисков я где-то около Самотеки натолкнулся на шарманщика, да еще с попугаем.
Чтобы понять, какие песни играет шарманка и можно ли под нее петь, я вместе с мальчишками, бежавшими за шарманщиком, вошел во двор. Шарманщик встал посреди двора, снял с плеча шарманку, приладил снизу палку, чтобы она крепко стояла, посмотрел на окна верхних этажей, за которыми скрывались возможные слушатели, и закрутил ручку шарманки.
Многоголосые, неожиданно громкие звуки вырвались из старенького ящика и заполнили весь двор. Сперва нельзя было понять ни мотива, ни ритма: одни сплошные трели и переборы. Потом выяснилось, что это «Шумел, горел пожар московский». Я запел. Шарманщик внимательно посмотрел на меня, грязно-белый попугай свернул голову набок и щелкнул толстым языком, но я так и не понял, понравилось ли им мое пение. Вероятно, нет.
Может быть, это пение было даже и оскорбительным. Ведь если кто-нибудь сейчас, во время моего выступления на концерте, возьмет да и подпоет мне, я буду возмущен и обижен за неуважение к тому, что составляет мою профессию. Тогда мне это не приходило в голову. Я прошел за шарманщиком два или три двора и спел почти весь его репертуар: «Разлуку», «Ах, зачем эта ночь», «Солнце всходит и заходит». Оказалось, что петь под шарманку хоть и трудно, но все-таки можно, и я сговорился с хозяином о цене за прокат шарманки и попугая.
Таким образом, у меня был настоящий текст, похожие на настоящих куклы, настоящая шарманка и даже настоящий попугай, умеющий доставать «счастье». Единственно, чего еще не хватало, это настоящей ширмы. Моя ширма была тяжелая и громоздкая, а я помнил, что петрушечники приходили во дворы с очень легкой складной ширмой.
В гостях у профессионала
Директор Музея игрушки Николай Дмитриевич Бартрам дал мне адрес единственного человека, у которого я мог узнать устройство складной кукольной ширмы народного Петрушки.
Этим человеком был Иван Афиногенович Зайцев.
Жил он где-то в районе Новинского бульвара, и я, захватив «для знакомства» своего негритенка, отправился по данному мне адресу.
Меня встретил широкоплечий и широколицый человек лет шестидесяти, гладко бритый, с серьезными голубыми глазами. Вежливо, несуетно, с покойным достоинством пригласил в чисто прибранную комнату и попросил жену поставить чайник. Он назвал ее по имени-отчеству: Анна Дмитриевна.
Она сказала: «Хорошо, Иван Финогеныч». У нее было такое же широкое спокойное лицо и такие же голубые глаза.
Я сел на табуретку, рассказал о цели моего прихода и, вытащив из кармана негритенка, показал, как он ходит на охоту, убивая птичку, зайца, медведя и слона.
Очевидно, мой негритенок не произвел на Ивана Афиногеновича никакого впечатления. Он ни разу не улыбнулся, хоть и не сказал ничего дурного.
Устройство складной ширмы Зайцев показал и объяснил охотно, но, по-видимому, с некоторой грустью. И по возрасту и по принадлежности к разным слоям общества мы с ним были настолько разные, что я не мог вызвать в нем доверия. В общем, я чувствовал себя неважно и смущенно рассматривал комнату.
По стенам были развешаны разноцветные ленты и колпаки из стекляруса – остаток убранства зайцевского балаганного театра и каруселей, а на длинных ниточках висели деревянные «марионетки», одетые в пестрые костюмы, обшитые ленточками, бисером и стеклярусом.
Иван Афиногенович взял одну из кукол (жонглера с шариками) и разобрал нитки, идущие от куклы к двойному деревянному кресту, поперечные планки которого поворачивались на осях. Это называлось вагой, а качающиеся планки – коромыслами.
Со спокойным, серьезным лицом Зайцев стал качать коромысло, и кукла пошла по полу, смешно дергая ногами. Потом она опустилась на одно колено и стала кидать вверх нанизанные на нитки шарики. Один из шариков перепрыгнул на кончик ноги, а оттуда на голову. Кукла садилась, ложилась, вставала, Все время продолжая подбрасывать шарики.
Все это было очень удивительно и очень смешно. Но громко смеяться я не мог, так как на широком лице Зайцева не было улыбки. И так же без улыбки, сложив руки на груди, смотрела на куклу Анна Дмитриевна.
Я попросил Зайцева показать мне, как говорит Петрушка тонким голосом. Иван Афиногенович достал из ящика бумажный пакетик и вынул из него что-то, завернутое в тряпочку. Развернул тряпочку. В ней оказался маленький серебряный пищик.
Зайцев положил пищик в рот, пожевал губами, по-видимому, прилаживая Пищик куда-то поглубже, и потом вдруг высоким Петрушкиным голосом сказал: «Умирраю!» Анна Дмитриевна сейчас же переспросила: «Умираешь?» И голос подтвердил: «Умираю...» – «А где же твоя смерть, Петрушка?» – «За Тверской заставой картошку копает...» – и голос засмеялся заливисто и весело – так, как умеет смеяться только Петрушка. Это был тот самый текст, Который я учил по сытинской книжечке, но здесь он был живой, настоящий. Тут на маленькой плите вскипел чайник, и Анна Дмитриевна побежала его снимать, а Иван Афиногенович, ловко перекладывая пищик языком за щеку, продолжал разговаривать сам с собой, то говоря голосом Петрушки, то переспрашивая его своим голосом.
Потом мы пили чай, но моя робость перед настоящим профессионалом, знающим удивительное ушедшее искусство, так и не прошла. Мне все время казалось, что и мой негритенок и мое желание использовать Петрушку для чего-то случайного должны были если не обижать, то огорчать этих достойных людей. А если бы в то время я знал всю замечательную жизнь Ивана Афиногеновича Зайцева и его постоянной и верной спутницы Анны Дмитриевны Тригановой, я был бы смущен еще больше.
Так или иначе, я ушел от Зайцева, унося с собой чертежи складной ширмы, которую тут же заказал столяру и потом обтянул красной шелковой материей.
Этим человеком был Иван Афиногенович Зайцев.
Жил он где-то в районе Новинского бульвара, и я, захватив «для знакомства» своего негритенка, отправился по данному мне адресу.
Меня встретил широкоплечий и широколицый человек лет шестидесяти, гладко бритый, с серьезными голубыми глазами. Вежливо, несуетно, с покойным достоинством пригласил в чисто прибранную комнату и попросил жену поставить чайник. Он назвал ее по имени-отчеству: Анна Дмитриевна.
Она сказала: «Хорошо, Иван Финогеныч». У нее было такое же широкое спокойное лицо и такие же голубые глаза.
Я сел на табуретку, рассказал о цели моего прихода и, вытащив из кармана негритенка, показал, как он ходит на охоту, убивая птичку, зайца, медведя и слона.
Очевидно, мой негритенок не произвел на Ивана Афиногеновича никакого впечатления. Он ни разу не улыбнулся, хоть и не сказал ничего дурного.
Устройство складной ширмы Зайцев показал и объяснил охотно, но, по-видимому, с некоторой грустью. И по возрасту и по принадлежности к разным слоям общества мы с ним были настолько разные, что я не мог вызвать в нем доверия. В общем, я чувствовал себя неважно и смущенно рассматривал комнату.
По стенам были развешаны разноцветные ленты и колпаки из стекляруса – остаток убранства зайцевского балаганного театра и каруселей, а на длинных ниточках висели деревянные «марионетки», одетые в пестрые костюмы, обшитые ленточками, бисером и стеклярусом.
Иван Афиногенович взял одну из кукол (жонглера с шариками) и разобрал нитки, идущие от куклы к двойному деревянному кресту, поперечные планки которого поворачивались на осях. Это называлось вагой, а качающиеся планки – коромыслами.
Со спокойным, серьезным лицом Зайцев стал качать коромысло, и кукла пошла по полу, смешно дергая ногами. Потом она опустилась на одно колено и стала кидать вверх нанизанные на нитки шарики. Один из шариков перепрыгнул на кончик ноги, а оттуда на голову. Кукла садилась, ложилась, вставала, Все время продолжая подбрасывать шарики.
Все это было очень удивительно и очень смешно. Но громко смеяться я не мог, так как на широком лице Зайцева не было улыбки. И так же без улыбки, сложив руки на груди, смотрела на куклу Анна Дмитриевна.
Я попросил Зайцева показать мне, как говорит Петрушка тонким голосом. Иван Афиногенович достал из ящика бумажный пакетик и вынул из него что-то, завернутое в тряпочку. Развернул тряпочку. В ней оказался маленький серебряный пищик.
Зайцев положил пищик в рот, пожевал губами, по-видимому, прилаживая Пищик куда-то поглубже, и потом вдруг высоким Петрушкиным голосом сказал: «Умирраю!» Анна Дмитриевна сейчас же переспросила: «Умираешь?» И голос подтвердил: «Умираю...» – «А где же твоя смерть, Петрушка?» – «За Тверской заставой картошку копает...» – и голос засмеялся заливисто и весело – так, как умеет смеяться только Петрушка. Это был тот самый текст, Который я учил по сытинской книжечке, но здесь он был живой, настоящий. Тут на маленькой плите вскипел чайник, и Анна Дмитриевна побежала его снимать, а Иван Афиногенович, ловко перекладывая пищик языком за щеку, продолжал разговаривать сам с собой, то говоря голосом Петрушки, то переспрашивая его своим голосом.
Потом мы пили чай, но моя робость перед настоящим профессионалом, знающим удивительное ушедшее искусство, так и не прошла. Мне все время казалось, что и мой негритенок и мое желание использовать Петрушку для чего-то случайного должны были если не обижать, то огорчать этих достойных людей. А если бы в то время я знал всю замечательную жизнь Ивана Афиногеновича Зайцева и его постоянной и верной спутницы Анны Дмитриевны Тригановой, я был бы смущен еще больше.
Так или иначе, я ушел от Зайцева, унося с собой чертежи складной ширмы, которую тут же заказал столяру и потом обтянул красной шелковой материей.
Провал и его причина
За несколько дней до общей генеральной репетиции у меня все было готово, и мои товарищи пророчили мне успех.
А получился провал, и я понял это после первых же произнесенных мною фраз. Тот самый текст, который у Зайцева и Тригановой звучал так весело и смешно, у меня оказался просто глупым. Не только смеха, но и улыбки не вызывало представление моего Петрушки.
Провал был настолько окончательным, что и речи не могло быть о том, что можно еще что-то спасти, переделать, доработать. Все от начала до конца оказалось никуда не годно. Все было скучно, неинтересно, пошло. Все, кроме настоящей шарманки и попугая. Мне предложили ходить с ними по коридорам и «продавать счастье», но, удрученный провалом, я уже не мог делать даже этого.
В чем же была причина провала? В чем я был виноват?
Легче всего, конечно, просто отмахнуться от этого вопроса и сказать, что искусство, мол, не арифметика и поэтому вовсе не всегда можно найти ошибку и докопаться, почему «не вышло». Но отмахиваться не стоит, потому что в большинстве случаев докопаться до ошибки все-таки можно, а значит, и нужно.
Конечно, не всегда приятно обнаруживать свою вину во всей ее неприглядности, но это уже вопрос другой. Во всяком случае, выгоднее не играть с самим собой в прятки, не ханжить и в случае неудачи проверить свою работу с начала до конца. Иногда в результате такой проверки выясняется, что ошибка не так уж велика, и тогда ее легко исправить. А если ошибка большая, неисправимая, то признание в ней самому себе может в какой-то мере уберечь от совершения такой же ошибки в будущем.
Итак, в чем же была моя ошибка? В чем я был виноват?
Может быть, в том, что делал все слишком торопливо и наспех? Но это вовсе не всегда приводит к дурным результатам. Иногда сделанное «единым духом» приобретает и свои особые качества цельности.
Нет, не в спешке дело. Причина моего провала куда серьезнее, и выводы из него надо сделать тоже серьезнее, чем просто сказать, что «спешить вредно».
В таком случае, может быть, причина провала состояла в том, что я делал все «всерьез», стараясь как можно точнее приблизиться к настоящему Петрушке, в то время как вся программа «Необыкновенной ночи» была стилизованно-пародийной? Может быть, именно рядом с пародией на джаз, пародией на оперу мое представление, не являвшееся пародией на Петрушку, показалось пресным?
К сожалению, и этим я не могу объяснить мой провал, так как уверен, что если бы не я, а сам Зайцев выступил в программе «Необыкновенной ночи», он, конечно, имел бы успех. Пусть характер успеха был бы не совсем таким, каким он был в свое время на ярмарке, на вербном гулянье или просто в городском дворе, но успех был бы обязательно.
Значит, нужно предположить, что я не обладал актерскими свойствами Зайцева, хуже него владел куклами, и поэтому куклы в моих руках оказались мертвыми?
Это предположение было бы верным, если бы до этого именно куклы, и на тех же моих руках, не вызывали бы никакого интереса. Но это не так. В тот период у меня уже были и негр и обезьянки, и хоть я не считал их показывание выступлением, но тем не менее оно всегда вызывало и смех и одобрение зрителей.
Я убежден, что если бы я выступил в «Необыкновенной ночи» с обезьянками, то никакого провала не было бы. Ведь я до сих пор выступаю с ними на концертах и в течение полувека показал их зрителям по крайней мере тысячу раз.
Значит, не отсутствие актерских способностей или неумение владеть куклами помешало мне дотянуть свое выступление до мастерства Зайцева.
Моя ошибка – вернее, моя вина – состояла в том, что у меня не было настоящей цели. То есть, конечно, цель была: мне хотелось выступить, чтобы иметь успех. Но успех не может быть целью. Он может быть только результатом осуществления определенной цели.
Целью же создания произведения искусства может быть только его идея, вернее, наиболее полное ее доведение до тех, кому произведение искусства направлено. А для этого необходимо самому эту идею ощущать как свою первоочередную задачу и быть увлеченным темой, которой эта задача решается.
Тема драматургического произведения, как правило, заключена в сюжете, а сюжет – в поступках действующих лиц и, наконец, в тексте. Значит, надо увлечься всем материалом в целом как средством решения определенной идеи.
Если проводить аналогии, то процесс творчества похож на известный эпизод русской сказки, в которой Иван-царевич добывает сундук, а из сундука зайца, а из зайца утку, а из утки яйцо, а из яйца иголку. Причем заяц пробует удрать, утка улететь, яйцо утонуть. Весь этот сложный процесс был бы бессмыслен и глуп, если бы все кончилось обыкновенной иголкой. Дело-то ведь не в иголке, а в том, что когда ее сломаешь, то умрет Кащей Бессмертный, будет спасена Василиса Прекрасная и победит добро.
Вот и в работе над спектаклем или ролью только тогда возникает настоящее творчество, когда, идя через фразу, действие, сюжет, тему, стремишься дойти не просто до конца работы, а до ее основного смысла, до ее идеи.
Я же хотел только одного: приготовить номер, «как у Зайцева». Я говорил текст, заставлял Петрушку покупать лошадь у цыгана или бить палкой городового и лекаря, а зачем все это нужно моему зрителю и что это в конце концов значит – я над этим не задумывался. Сам того не сознавая, я не был искренен в моей игре, а так как Зайцев был безусловно искренен, то у меня и не могло получиться, «как у Зайцева».
Вот в этом я и был виноват. В отсутствии искренности, в отсутствии непосредственной увлеченности сюжетом, текстом и, главное, темой разыгрываемых Петрушкой сцен.
Для Зайцева все компоненты, начиная от типажей кукол, их костюмов, манеры и формы поведения и кончая любой фразой текста, были абсолютны в своем качестве. Они точно совпадали с его вкусами, его восприятием мира, его ощущением искусства. Для него это не было отвлеченно народным искусством – он и термина такого не применял, так как оно было одновременно и его личным искусством. Для него слово «балаган» не было ни ругательством, ни определением стиля, так как слово «балаган» он употреблял только как название определенной формы театра, соединяющей в себе и техническое устройство, и место действия, и состав зрителей.
Зайцевский Петрушка бил живого городового, того самого, который каждую минуту мог войти во двор. Мой Петрушка бил уже мертвого, несуществующего городового, и мое отношение к этому было, так сказать, ретроспективным.
Для Зайцева, как и для его зрителей, фраза текста: «Я доктор-лекарь, из-под Каменного моста аптекарь» и по форме и по содержанию была не стилизованным райком, а просто остроумной фразой, высмеивающей либо реально существовавших в его время шарлатанов, либо недоступных для таких, как он, «господских» врачей. Для меня же эта фраза была, по существу, уже только формой, и воспринимал я ее, в конце концов, эстетски. Конечно, и я мог бы высмеять если не врачей, то, во всяком случае, некоторые категории пациентов, но я должен был найти для этого и новый сюжет и новый текст, который стал бы для меня органичен и в котором я мог бы быть искренним.
Зайцевский Петрушка бил не просто «цыгана», а прежде всего торговца, и если бы я подумал об этом, то, вероятно, должен был бы подразумевать под «цыганом» как раз того самого нэпмана, перед которым собирался выступать.
Нo я не думал и об этом. Я вообще не думал о какой-либо идее, о каком-либо смысле поведения Петрушки и, так сказать, говорил ни о чем. За это искусство мстит и бьет очень больно.
К сожалению, хоть я и ощутил боль, но не сразу понял, что вопрос, «о чем я хочу рассказать, играя тот или иной номер или ставя пьесу», – это самый первый и самый важный вопрос. Без ответа на него нельзя приниматься за работу.
В дальнейшем я еще не раз получал удары за то, что был невнимателен к этому, но вот желание кому-либо подражать пропало у меня окончательно. И в этом смысле я должен быть благодарен тому, что получил такой наглядный, хоть и жестокий урок.
Если бы я подражал Зайцеву в его искренности, если бы, глядя на Зайцева, я понял, как органично должен совпадать художник с материалом, то это было бы настоящее творческое подражание; но я подражал только внешней оболочке и тем самым потерял возможность быть искренним, как теряют эту искренность всякие подражатели, всякие эпигоны.
Теперь я точно знаю, что искренность иногда покрывает собой даже технические неумение, позволяя малоопытному актеру хорошо сыграть роль, начинающему писателю – написать хорошую книгу, а отсутствие искренности всегда зачеркивает работу даже многоопытных профессионалов.
Искренность часто превращает в подлинные произведения искусства неумелые рисунки детей; отсутствие искренности делает мертвыми картины «инфантилистов». Сквозь старую глиняную народную игрушку, сквозь «примитивы» раннего Возрождения, скульптуру майя, наскальные изображения первобытных людей видны живые, искренние авторы этих произведений искусства, но как мертвы и фальшивы произведения тех наших современников, которые в живописи и скульптуре подражают «примитивам»! Леонардо да Винчи сказал: «Никогда не подражай никому, потому что тогда ты будешь не сыном природы, а ее племянником». Как жаль, что я не прочел этой фразы до того, как собрался показывать «народного Петрушку».
А получился провал, и я понял это после первых же произнесенных мною фраз. Тот самый текст, который у Зайцева и Тригановой звучал так весело и смешно, у меня оказался просто глупым. Не только смеха, но и улыбки не вызывало представление моего Петрушки.
Провал был настолько окончательным, что и речи не могло быть о том, что можно еще что-то спасти, переделать, доработать. Все от начала до конца оказалось никуда не годно. Все было скучно, неинтересно, пошло. Все, кроме настоящей шарманки и попугая. Мне предложили ходить с ними по коридорам и «продавать счастье», но, удрученный провалом, я уже не мог делать даже этого.
В чем же была причина провала? В чем я был виноват?
Легче всего, конечно, просто отмахнуться от этого вопроса и сказать, что искусство, мол, не арифметика и поэтому вовсе не всегда можно найти ошибку и докопаться, почему «не вышло». Но отмахиваться не стоит, потому что в большинстве случаев докопаться до ошибки все-таки можно, а значит, и нужно.
Конечно, не всегда приятно обнаруживать свою вину во всей ее неприглядности, но это уже вопрос другой. Во всяком случае, выгоднее не играть с самим собой в прятки, не ханжить и в случае неудачи проверить свою работу с начала до конца. Иногда в результате такой проверки выясняется, что ошибка не так уж велика, и тогда ее легко исправить. А если ошибка большая, неисправимая, то признание в ней самому себе может в какой-то мере уберечь от совершения такой же ошибки в будущем.
Итак, в чем же была моя ошибка? В чем я был виноват?
Может быть, в том, что делал все слишком торопливо и наспех? Но это вовсе не всегда приводит к дурным результатам. Иногда сделанное «единым духом» приобретает и свои особые качества цельности.
Нет, не в спешке дело. Причина моего провала куда серьезнее, и выводы из него надо сделать тоже серьезнее, чем просто сказать, что «спешить вредно».
В таком случае, может быть, причина провала состояла в том, что я делал все «всерьез», стараясь как можно точнее приблизиться к настоящему Петрушке, в то время как вся программа «Необыкновенной ночи» была стилизованно-пародийной? Может быть, именно рядом с пародией на джаз, пародией на оперу мое представление, не являвшееся пародией на Петрушку, показалось пресным?
К сожалению, и этим я не могу объяснить мой провал, так как уверен, что если бы не я, а сам Зайцев выступил в программе «Необыкновенной ночи», он, конечно, имел бы успех. Пусть характер успеха был бы не совсем таким, каким он был в свое время на ярмарке, на вербном гулянье или просто в городском дворе, но успех был бы обязательно.
Значит, нужно предположить, что я не обладал актерскими свойствами Зайцева, хуже него владел куклами, и поэтому куклы в моих руках оказались мертвыми?
Это предположение было бы верным, если бы до этого именно куклы, и на тех же моих руках, не вызывали бы никакого интереса. Но это не так. В тот период у меня уже были и негр и обезьянки, и хоть я не считал их показывание выступлением, но тем не менее оно всегда вызывало и смех и одобрение зрителей.
Я убежден, что если бы я выступил в «Необыкновенной ночи» с обезьянками, то никакого провала не было бы. Ведь я до сих пор выступаю с ними на концертах и в течение полувека показал их зрителям по крайней мере тысячу раз.
Значит, не отсутствие актерских способностей или неумение владеть куклами помешало мне дотянуть свое выступление до мастерства Зайцева.
Моя ошибка – вернее, моя вина – состояла в том, что у меня не было настоящей цели. То есть, конечно, цель была: мне хотелось выступить, чтобы иметь успех. Но успех не может быть целью. Он может быть только результатом осуществления определенной цели.
Целью же создания произведения искусства может быть только его идея, вернее, наиболее полное ее доведение до тех, кому произведение искусства направлено. А для этого необходимо самому эту идею ощущать как свою первоочередную задачу и быть увлеченным темой, которой эта задача решается.
Тема драматургического произведения, как правило, заключена в сюжете, а сюжет – в поступках действующих лиц и, наконец, в тексте. Значит, надо увлечься всем материалом в целом как средством решения определенной идеи.
Если проводить аналогии, то процесс творчества похож на известный эпизод русской сказки, в которой Иван-царевич добывает сундук, а из сундука зайца, а из зайца утку, а из утки яйцо, а из яйца иголку. Причем заяц пробует удрать, утка улететь, яйцо утонуть. Весь этот сложный процесс был бы бессмыслен и глуп, если бы все кончилось обыкновенной иголкой. Дело-то ведь не в иголке, а в том, что когда ее сломаешь, то умрет Кащей Бессмертный, будет спасена Василиса Прекрасная и победит добро.
Вот и в работе над спектаклем или ролью только тогда возникает настоящее творчество, когда, идя через фразу, действие, сюжет, тему, стремишься дойти не просто до конца работы, а до ее основного смысла, до ее идеи.
Я же хотел только одного: приготовить номер, «как у Зайцева». Я говорил текст, заставлял Петрушку покупать лошадь у цыгана или бить палкой городового и лекаря, а зачем все это нужно моему зрителю и что это в конце концов значит – я над этим не задумывался. Сам того не сознавая, я не был искренен в моей игре, а так как Зайцев был безусловно искренен, то у меня и не могло получиться, «как у Зайцева».
Вот в этом я и был виноват. В отсутствии искренности, в отсутствии непосредственной увлеченности сюжетом, текстом и, главное, темой разыгрываемых Петрушкой сцен.
Для Зайцева все компоненты, начиная от типажей кукол, их костюмов, манеры и формы поведения и кончая любой фразой текста, были абсолютны в своем качестве. Они точно совпадали с его вкусами, его восприятием мира, его ощущением искусства. Для него это не было отвлеченно народным искусством – он и термина такого не применял, так как оно было одновременно и его личным искусством. Для него слово «балаган» не было ни ругательством, ни определением стиля, так как слово «балаган» он употреблял только как название определенной формы театра, соединяющей в себе и техническое устройство, и место действия, и состав зрителей.
Зайцевский Петрушка бил живого городового, того самого, который каждую минуту мог войти во двор. Мой Петрушка бил уже мертвого, несуществующего городового, и мое отношение к этому было, так сказать, ретроспективным.
Для Зайцева, как и для его зрителей, фраза текста: «Я доктор-лекарь, из-под Каменного моста аптекарь» и по форме и по содержанию была не стилизованным райком, а просто остроумной фразой, высмеивающей либо реально существовавших в его время шарлатанов, либо недоступных для таких, как он, «господских» врачей. Для меня же эта фраза была, по существу, уже только формой, и воспринимал я ее, в конце концов, эстетски. Конечно, и я мог бы высмеять если не врачей, то, во всяком случае, некоторые категории пациентов, но я должен был найти для этого и новый сюжет и новый текст, который стал бы для меня органичен и в котором я мог бы быть искренним.
Зайцевский Петрушка бил не просто «цыгана», а прежде всего торговца, и если бы я подумал об этом, то, вероятно, должен был бы подразумевать под «цыганом» как раз того самого нэпмана, перед которым собирался выступать.
Нo я не думал и об этом. Я вообще не думал о какой-либо идее, о каком-либо смысле поведения Петрушки и, так сказать, говорил ни о чем. За это искусство мстит и бьет очень больно.
К сожалению, хоть я и ощутил боль, но не сразу понял, что вопрос, «о чем я хочу рассказать, играя тот или иной номер или ставя пьесу», – это самый первый и самый важный вопрос. Без ответа на него нельзя приниматься за работу.
В дальнейшем я еще не раз получал удары за то, что был невнимателен к этому, но вот желание кому-либо подражать пропало у меня окончательно. И в этом смысле я должен быть благодарен тому, что получил такой наглядный, хоть и жестокий урок.
Если бы я подражал Зайцеву в его искренности, если бы, глядя на Зайцева, я понял, как органично должен совпадать художник с материалом, то это было бы настоящее творческое подражание; но я подражал только внешней оболочке и тем самым потерял возможность быть искренним, как теряют эту искренность всякие подражатели, всякие эпигоны.
Теперь я точно знаю, что искренность иногда покрывает собой даже технические неумение, позволяя малоопытному актеру хорошо сыграть роль, начинающему писателю – написать хорошую книгу, а отсутствие искренности всегда зачеркивает работу даже многоопытных профессионалов.
Искренность часто превращает в подлинные произведения искусства неумелые рисунки детей; отсутствие искренности делает мертвыми картины «инфантилистов». Сквозь старую глиняную народную игрушку, сквозь «примитивы» раннего Возрождения, скульптуру майя, наскальные изображения первобытных людей видны живые, искренние авторы этих произведений искусства, но как мертвы и фальшивы произведения тех наших современников, которые в живописи и скульптуре подражают «примитивам»! Леонардо да Винчи сказал: «Никогда не подражай никому, потому что тогда ты будешь не сыном природы, а ее племянником». Как жаль, что я не прочел этой фразы до того, как собрался показывать «народного Петрушку».
Послесловие
Тема этой главы исчерпана, но раз уж я рассказал о встрече с Иваном Афиногеновичем Зайцевым, то обязан рассказать и о судьбе этого замечательного художника. Рассказ этот хронологически опередит темы последующих глав, так как близко познакомился я с Зайцевым и узнал всю его удивительную жизнь уже в период его работы в Государственном центральном театре кукол, о котором я буду рассказывать во второй части книги.
Когда этот театр был организован, я пригласил Ивана Афиногеновича и Анну Дмитриевну вступить в состав нашей труппы.
Как художественный руководитель театра, я оказался начальником Зайцева, но робость моя по отношению к нему так и не прошла, тем более что уважение к этому прекрасному человеку все увеличивалось и увеличивалось по мере того, как в разговорах с ним я узнавал подробности его жизни.
Говорят, что первое впечатление от человека всегда бывает самым верным. Думается мне, что это не так. Во всяком случае, именно первое впечатление меня часто обманывало, и при более близком знакомстве с людьми я часто менял свое мнение о них. Но по отношению к людям очень цельным правило «первого впечатления» – верное правило. В этом случае последующие впечатления не меняют вашего мнения, а только все больше и больше укрепляют его, и человек как бы раскрывается перед вами во всей своей органической цельности.
Когда этот театр был организован, я пригласил Ивана Афиногеновича и Анну Дмитриевну вступить в состав нашей труппы.
Как художественный руководитель театра, я оказался начальником Зайцева, но робость моя по отношению к нему так и не прошла, тем более что уважение к этому прекрасному человеку все увеличивалось и увеличивалось по мере того, как в разговорах с ним я узнавал подробности его жизни.
Говорят, что первое впечатление от человека всегда бывает самым верным. Думается мне, что это не так. Во всяком случае, именно первое впечатление меня часто обманывало, и при более близком знакомстве с людьми я часто менял свое мнение о них. Но по отношению к людям очень цельным правило «первого впечатления» – верное правило. В этом случае последующие впечатления не меняют вашего мнения, а только все больше и больше укрепляют его, и человек как бы раскрывается перед вами во всей своей органической цельности.