Страница:
Все, что я узнал об Иване Афиногеновиче, было удивительно по фактам, но ничто не противоречило ни его внешности, ни манере его поведения, потому что Зайцев был цельным и законченным в своем облике, как хорошая скульптура.
В год его поступления в театр ему было уже около семидесяти лет, но, несмотря на возраст, он был невероятно силен и крепок. У этой силы были и свои причины. Зайцев был старообрядец и поэтому не пил и не курил. Не знаю, в чем считал себя грешным этот высоконравственный человек, но, желая искупить свой грех, он дал обет ежедневно креститься пудовой гирей. Фактически это крестное знамение превратилось в ежедневную гимнастику, и любого из нас этот семидесятилетний старик мог в течение одной минуты положить на обе лопатки.
Понял я также и причину того, почему Иван Афиногенович называл свою жену по имени-отчеству. Оказалось, что много лет тому назад он был женат законным браком и что у него где-то и до сих пор жили его первая жена и взрослые дети. Жизнь бродячего актера свела его с другой женщиной, такой же, как и он, актрисой балагана – Анной Дмитриевной Тригановой. Она стала его партнершей, другом и фактической женой, а религиозность не позволяла Ивану Афиногеновичу ни развестись с первой женой, ни считать свои отношения с Анной Дмитриевной правильными, хотя десятки лет они прожили вместе. Может быть, это и казалось ему его грехом, который надо искупить, но редко мне приходилось видеть более верных и преданных друг другу людей, более благородную, строгую и чистую любовь, чем та, какая была между Иваном Афиногеновичем Зайцевым и Анной Дмитриевной Тригановой.
Постепенно раскрывалась перед нами и вся профессиональная жизнь Зайцева, несмотря на то, что расспрашивать его об этой жизни было трудно, так как он был очень скромен и неразговорчив, хоть и нельзя было его назвать нелюдимым.
Эту профессиональную жизнь он целиком отдал искусству народного балагана и цирка и знал это искусство в совершенстве.
Начав профессиональные выступления в цирке с семилетнего возраста, Зайцев прошел сквозь все жанры. Был он и «каучуковым мальчиком», и акробатом, и шпагоглотателем, и «диким человеком с острова Цейлона», и фокусником, и «раусным клоуном», и чревовещателем. Он работал в цирке Гине, в балагане Вайнштока, в механическом театре Тарвита. Он знал сценарии балаганных пантомим «Взятие Плевны» и «Сдача Осман-паши» и тексты коротеньких полупьес-полупантомим механических театров: «Въезд Шаха Персидского», «Похороны папы Римского» и «Русско-турецкая война на море и на суше».
Он в совершенстве, с настоящим артистизмом играл «петрушками», или, как он называл их на профессиональном языке балагана, «верховыми», то есть куклами, которых кукловод держит над собой. Но так же великолепно он «водил» и кукол на нитках и помимо разыгрываемого ими «Цирка» знал еще народную пьесу «Путешествие купца Сидорыча в ад и рай», сюжетно очень напоминающую «Фауста» (ведь куклы играли «Фауста» еще до Гете).
За свою долгую жизнь Зайцев побывал во многих русских городах, всюду, где только были ярмарочные балаганы. Но больше всего он работал в Москве. На святках, масленой и пасхальной неделе Зайцев кочевал по московским балаганам в Сокольниках, на Девичьем поле, в Черкизове, на Благуше, за Покровской заставой. А в престольные праздники те же балаганы перебирались под монастыри: к Симонову, Ново-Девичьему, Андроньеву, Новоспасскому, Даниловскому, Рождественскому.
Искусство Зайцева было традиционно и абсолютно законченно в своей форме, поэтому он не мог слиться с труппой нашего молодого театра. Да мы и не настаивали на этом. Наоборот, мы помогли Зайцеву восстановить его кукол и его ширму в той форме, к которой он привык. Иной формы для него не существовало. Для него были непонятны эскизы наших художников и куклы наших скульпторов. Он выступал с куклами, которых делал сам, а одевала их и разукрашивала стеклярусом Триганова.
Он показывал «петрушек», марионеток и фокусы, разъезжая по школам и клубам до самого того дня, когда лег в больницу, из которой уже не вернулся.
Незадолго до его болезни наш театр возбудил ходатайство о присвоении Зайцеву звания. И звание это было ему присвоено. Он умер заслуженным артистом Республики.
Было это в тридцать третьем году, когда в Советском Союзе существовало много кукольных театров, когда многие фамилии работников этих театров – и москвичей Ефимовых, и ленинградца Деммени – были известны и знамениты, но первым кукольником, получившим звание заслуженного артиста, был Иван Афиногенович Зайцев, последний из могикан народного балагана.
Его заслуги перед народом измерены тысячами километров переулков и улиц, шоссейных и проселочных дорог, которые он исходил со своей ширмой и шарманкой по ярмаркам России – из Москвы в Ярославль, из Ярославля в Нижний. Они измерены смехом и радостью зрителей – рабочих, мастеровых, крестьян. Они измерены честностью и абсолютной искренностью его работы.
Я видел выписку из книги, регистрирующей умерших, похороненных на одном из кладбищ Чехословакии. Там написано: «Матей Копецкий. Нищий».
Копецкий, так же как и Зайцев, исколесил по дорогам своей страны тысячи километров, показывая Кашпарека (чешского Петрушку) и марионеток. Теперь на его могиле установлен памятник. Народ Чехословакии знает и любит театр кукол и чтит имя Копецкого, но Матей Копецкий умер нищим.
Вот таким же нищим умер бы и Зайцев. Досоветская Россия могла смотреть балет «Петрушка» и стилизовать «под балаган» декоративную живопись или программы артистических кафе, но живые представители народного балагана умирали нищими.
В том, что последний из них, доживший до новой, Советской России, умер носителем такого же почетного звания, которым гордятся и оперные и драматические актеры, есть что-то очень знаменательное, прекрасное и новое по самому своему смыслу.
В музее нашего театра Зайцеву отведено почетное место. Висят стеклярусные убранства его балагана, его «петрушки» и марионетки, нехитрые атрибуты фокусов, старая заслуженная шарманка, большой бронзовый медальон с барельефным профилем Зайцева, отчеканенный одним из лучших скульпторов страны – Иваном Семеновичем Ефимовым, и большой портрет, написанный Ниной Яковлевной Симанович-Ефимовой.
Глава девятая
Куклы не хотят разговаривать
У Ефимовых
В год его поступления в театр ему было уже около семидесяти лет, но, несмотря на возраст, он был невероятно силен и крепок. У этой силы были и свои причины. Зайцев был старообрядец и поэтому не пил и не курил. Не знаю, в чем считал себя грешным этот высоконравственный человек, но, желая искупить свой грех, он дал обет ежедневно креститься пудовой гирей. Фактически это крестное знамение превратилось в ежедневную гимнастику, и любого из нас этот семидесятилетний старик мог в течение одной минуты положить на обе лопатки.
Понял я также и причину того, почему Иван Афиногенович называл свою жену по имени-отчеству. Оказалось, что много лет тому назад он был женат законным браком и что у него где-то и до сих пор жили его первая жена и взрослые дети. Жизнь бродячего актера свела его с другой женщиной, такой же, как и он, актрисой балагана – Анной Дмитриевной Тригановой. Она стала его партнершей, другом и фактической женой, а религиозность не позволяла Ивану Афиногеновичу ни развестись с первой женой, ни считать свои отношения с Анной Дмитриевной правильными, хотя десятки лет они прожили вместе. Может быть, это и казалось ему его грехом, который надо искупить, но редко мне приходилось видеть более верных и преданных друг другу людей, более благородную, строгую и чистую любовь, чем та, какая была между Иваном Афиногеновичем Зайцевым и Анной Дмитриевной Тригановой.
Постепенно раскрывалась перед нами и вся профессиональная жизнь Зайцева, несмотря на то, что расспрашивать его об этой жизни было трудно, так как он был очень скромен и неразговорчив, хоть и нельзя было его назвать нелюдимым.
Эту профессиональную жизнь он целиком отдал искусству народного балагана и цирка и знал это искусство в совершенстве.
Начав профессиональные выступления в цирке с семилетнего возраста, Зайцев прошел сквозь все жанры. Был он и «каучуковым мальчиком», и акробатом, и шпагоглотателем, и «диким человеком с острова Цейлона», и фокусником, и «раусным клоуном», и чревовещателем. Он работал в цирке Гине, в балагане Вайнштока, в механическом театре Тарвита. Он знал сценарии балаганных пантомим «Взятие Плевны» и «Сдача Осман-паши» и тексты коротеньких полупьес-полупантомим механических театров: «Въезд Шаха Персидского», «Похороны папы Римского» и «Русско-турецкая война на море и на суше».
Он в совершенстве, с настоящим артистизмом играл «петрушками», или, как он называл их на профессиональном языке балагана, «верховыми», то есть куклами, которых кукловод держит над собой. Но так же великолепно он «водил» и кукол на нитках и помимо разыгрываемого ими «Цирка» знал еще народную пьесу «Путешествие купца Сидорыча в ад и рай», сюжетно очень напоминающую «Фауста» (ведь куклы играли «Фауста» еще до Гете).
За свою долгую жизнь Зайцев побывал во многих русских городах, всюду, где только были ярмарочные балаганы. Но больше всего он работал в Москве. На святках, масленой и пасхальной неделе Зайцев кочевал по московским балаганам в Сокольниках, на Девичьем поле, в Черкизове, на Благуше, за Покровской заставой. А в престольные праздники те же балаганы перебирались под монастыри: к Симонову, Ново-Девичьему, Андроньеву, Новоспасскому, Даниловскому, Рождественскому.
Искусство Зайцева было традиционно и абсолютно законченно в своей форме, поэтому он не мог слиться с труппой нашего молодого театра. Да мы и не настаивали на этом. Наоборот, мы помогли Зайцеву восстановить его кукол и его ширму в той форме, к которой он привык. Иной формы для него не существовало. Для него были непонятны эскизы наших художников и куклы наших скульпторов. Он выступал с куклами, которых делал сам, а одевала их и разукрашивала стеклярусом Триганова.
Он показывал «петрушек», марионеток и фокусы, разъезжая по школам и клубам до самого того дня, когда лег в больницу, из которой уже не вернулся.
Незадолго до его болезни наш театр возбудил ходатайство о присвоении Зайцеву звания. И звание это было ему присвоено. Он умер заслуженным артистом Республики.
Было это в тридцать третьем году, когда в Советском Союзе существовало много кукольных театров, когда многие фамилии работников этих театров – и москвичей Ефимовых, и ленинградца Деммени – были известны и знамениты, но первым кукольником, получившим звание заслуженного артиста, был Иван Афиногенович Зайцев, последний из могикан народного балагана.
Его заслуги перед народом измерены тысячами километров переулков и улиц, шоссейных и проселочных дорог, которые он исходил со своей ширмой и шарманкой по ярмаркам России – из Москвы в Ярославль, из Ярославля в Нижний. Они измерены смехом и радостью зрителей – рабочих, мастеровых, крестьян. Они измерены честностью и абсолютной искренностью его работы.
Я видел выписку из книги, регистрирующей умерших, похороненных на одном из кладбищ Чехословакии. Там написано: «Матей Копецкий. Нищий».
Копецкий, так же как и Зайцев, исколесил по дорогам своей страны тысячи километров, показывая Кашпарека (чешского Петрушку) и марионеток. Теперь на его могиле установлен памятник. Народ Чехословакии знает и любит театр кукол и чтит имя Копецкого, но Матей Копецкий умер нищим.
Вот таким же нищим умер бы и Зайцев. Досоветская Россия могла смотреть балет «Петрушка» и стилизовать «под балаган» декоративную живопись или программы артистических кафе, но живые представители народного балагана умирали нищими.
В том, что последний из них, доживший до новой, Советской России, умер носителем такого же почетного звания, которым гордятся и оперные и драматические актеры, есть что-то очень знаменательное, прекрасное и новое по самому своему смыслу.
В музее нашего театра Зайцеву отведено почетное место. Висят стеклярусные убранства его балагана, его «петрушки» и марионетки, нехитрые атрибуты фокусов, старая заслуженная шарманка, большой бронзовый медальон с барельефным профилем Зайцева, отчеканенный одним из лучших скульпторов страны – Иваном Семеновичем Ефимовым, и большой портрет, написанный Ниной Яковлевной Симанович-Ефимовой.
Глава девятая
Домашняя самодеятельность
И все-таки, несмотря на стыд от провала, я не перестал увлекаться куклами. По-видимому, они поселились в моей душе так прочно, что их нелегко было оттуда выбить. Без каких-либо практических целей, тщеславия или заработка я продолжал дурачиться с куклами, забавляя ими себя и других.
В оставшейся у меня от «Необыкновенной ночи» ширме я сделал внутренние карманы, куда можно было укладывать кукол. Ширма в сложенном виде была совсем не громоздкой и легкой. С ней можно было сравнительно легко передвигаться и даже садиться в трамвай. Это сразу расширило круг моих зрителей, так как я мог поехать в гости, захватив с собой ширму.
Всякие хозяева, созывая гостей, любят, чтобы среди приглашенных был хотя бы один, который может «развлечь общество». Все равно чем. Игрой на рояле, пением под гитару, рассказыванием анекдотов или хотя бы умением показывать карточные фокусы. Вероятно, поэтому профессиональные пианисты, певцы, драматические актеры всегда побаиваются ходить в гости в не очень знакомые дома. Боятся, что присутствующие непременно будут упрашивать: «Сыграйте нам, пожалуйста, что-нибудь! Ну, хоть рапсодию Листа!»
Я не был профессиональным концертантом. Кукол своей профессией не считал, и просьбы показать кукол меня совсем не обижали. Наоборот, мне нравилось показывать кукол. Раньше я делал это без ширмы, высовывая кукол из-за стула или стола, а теперь, с ширмой, показывать было интереснее и удобнее.
Постепенно количество «домашних» концертов все увеличивалось и увеличивалось, и, хоть круг моих зрителей расширился, все-таки довольно часто мне приходилось показывать кукол одним и тем же людям, а это заставляло думать о новом репертуаре, чтобы зрителям моим было интересно смотреть, а мне играть. И, возвратившись днем с репетиции или вечером со спектакля, я лепил кукольные головки, выклеивал их из папье-маше, прилаживал глаза из пуговиц, а волосы из ниток или меха, выкраивал костюмы.
Если бы я не занимался «домашней самодеятельностью», не показывал кукол своим гостям и не таскал ширму с собой, идя в гости, конечно, никогда бы и не стали куклы моей профессией.
Так как среди моих знакомых, естественно, было много художников и актеров, то зритель у меня оказался квалифицированный, а выступления, становясь все более и более ответственными, незаметно превращались в полупрофессиональные.
Почти на каждом таком выступлении среди зрителей находился кто-нибудь, кто подходил ко мне и спрашивал, не соглашусь ли я показать кукол в какой-нибудь школе, или в санатории, или еще где-нибудь, и я охотно соглашался.
Я выступал и в школах, и в санаториях, и в Музыкальном техникуме Гнесиных, и в литературно-художественном кружке «Триада», и в литературном кружке «Никитинские субботники», и на «Мансарде» Пронина. Среди этих выступлений было несколько и чисто профессиональных. За плату.
На платных концертах мне иногда приходилось выступать вместе с уже известными актерами, и то, что при этом куклы все-таки имели успех, меня, конечно, радовало, но никакого особого значения этому успеху я не придавал, и профессиональные концерты казались мне случайными.
Что же я показывал в то время? Было ли это хорошо?
По правде сказать, это не было хорошо, и сейчас я не смог бы показать и половины тех вещей, с которыми я тогда выступал, настолько они мне теперь кажутся плохими.
Но неудачи мои происходили не от легкомыслия или нечестности, а от полной беспомощности. Я не умел разобраться ни в причинах успеха того или иного номера, ни в том, почему терпел поражения. Из-за этого я часто сворачивал с верного пути и шел по дорожкам, заводившим меня в тупик.
В том пространстве, которое называется искусством театра кукол, я двигался, как слепой, – без поводыря и без палочки: то кружась на одном месте, то ударяясь лбом о стену. Но в этой слепоте были и свои преимущества, так как сослепу я нападал иногда на нехоженые и очень интересные дорожки. Может быть, при полной зрячести я бы прошел мимо, вовсе не заметив их.
Правда, я часто тут же сворачивал и терял найденное, но потом память об этих пусть очень маленьких, но верных находках вызывала их к жизни, и многое из того, что в те годы погибло от моей беспомощности, ожило в последующих номерах или спектаклях театра.
В оставшейся у меня от «Необыкновенной ночи» ширме я сделал внутренние карманы, куда можно было укладывать кукол. Ширма в сложенном виде была совсем не громоздкой и легкой. С ней можно было сравнительно легко передвигаться и даже садиться в трамвай. Это сразу расширило круг моих зрителей, так как я мог поехать в гости, захватив с собой ширму.
Всякие хозяева, созывая гостей, любят, чтобы среди приглашенных был хотя бы один, который может «развлечь общество». Все равно чем. Игрой на рояле, пением под гитару, рассказыванием анекдотов или хотя бы умением показывать карточные фокусы. Вероятно, поэтому профессиональные пианисты, певцы, драматические актеры всегда побаиваются ходить в гости в не очень знакомые дома. Боятся, что присутствующие непременно будут упрашивать: «Сыграйте нам, пожалуйста, что-нибудь! Ну, хоть рапсодию Листа!»
Я не был профессиональным концертантом. Кукол своей профессией не считал, и просьбы показать кукол меня совсем не обижали. Наоборот, мне нравилось показывать кукол. Раньше я делал это без ширмы, высовывая кукол из-за стула или стола, а теперь, с ширмой, показывать было интереснее и удобнее.
Постепенно количество «домашних» концертов все увеличивалось и увеличивалось, и, хоть круг моих зрителей расширился, все-таки довольно часто мне приходилось показывать кукол одним и тем же людям, а это заставляло думать о новом репертуаре, чтобы зрителям моим было интересно смотреть, а мне играть. И, возвратившись днем с репетиции или вечером со спектакля, я лепил кукольные головки, выклеивал их из папье-маше, прилаживал глаза из пуговиц, а волосы из ниток или меха, выкраивал костюмы.
Если бы я не занимался «домашней самодеятельностью», не показывал кукол своим гостям и не таскал ширму с собой, идя в гости, конечно, никогда бы и не стали куклы моей профессией.
Так как среди моих знакомых, естественно, было много художников и актеров, то зритель у меня оказался квалифицированный, а выступления, становясь все более и более ответственными, незаметно превращались в полупрофессиональные.
Почти на каждом таком выступлении среди зрителей находился кто-нибудь, кто подходил ко мне и спрашивал, не соглашусь ли я показать кукол в какой-нибудь школе, или в санатории, или еще где-нибудь, и я охотно соглашался.
Я выступал и в школах, и в санаториях, и в Музыкальном техникуме Гнесиных, и в литературно-художественном кружке «Триада», и в литературном кружке «Никитинские субботники», и на «Мансарде» Пронина. Среди этих выступлений было несколько и чисто профессиональных. За плату.
На платных концертах мне иногда приходилось выступать вместе с уже известными актерами, и то, что при этом куклы все-таки имели успех, меня, конечно, радовало, но никакого особого значения этому успеху я не придавал, и профессиональные концерты казались мне случайными.
Что же я показывал в то время? Было ли это хорошо?
По правде сказать, это не было хорошо, и сейчас я не смог бы показать и половины тех вещей, с которыми я тогда выступал, настолько они мне теперь кажутся плохими.
Но неудачи мои происходили не от легкомыслия или нечестности, а от полной беспомощности. Я не умел разобраться ни в причинах успеха того или иного номера, ни в том, почему терпел поражения. Из-за этого я часто сворачивал с верного пути и шел по дорожкам, заводившим меня в тупик.
В том пространстве, которое называется искусством театра кукол, я двигался, как слепой, – без поводыря и без палочки: то кружась на одном месте, то ударяясь лбом о стену. Но в этой слепоте были и свои преимущества, так как сослепу я нападал иногда на нехоженые и очень интересные дорожки. Может быть, при полной зрячести я бы прошел мимо, вовсе не заметив их.
Правда, я часто тут же сворачивал и терял найденное, но потом память об этих пусть очень маленьких, но верных находках вызывала их к жизни, и многое из того, что в те годы погибло от моей беспомощности, ожило в последующих номерах или спектаклях театра.
Куклы не хотят разговаривать
Первый крутой поворот, который я сделал в то время, был отказ от романсов и упорное желание перейти на разговорную речь и на разыгрывание драматургически построенных сценок.
Психологически этот поворот был естествен, так как иллюстрация романсов игрой кукол возникла у меня не как сознательный творческий прием, а как случайная шутка с негром, спевшим Чайковского.
По инерции пение с куклами перешло к обезьянкам, а потом к старику со старухой. Сделал я и еще один певческий номер, инсценировав довольно пошлую комическую песенку Агнивцева «Сантуцци».
Но, несмотря на некоторый успех у моих домашних и недомашних зрителей «Минуточки», «Я помню день» и даже «Сантуцци», я продолжал считать найденный мною прием случайным, незакономерным, временным. Именно поэтому и не рискнул выступить с романсами на концерте «Необыкновенной ночи».
Я очень мало знал в то время о видах и формах кукольных театров и о приемах игры с куклами. Знал только, что русский Петрушка не одинок и что в Англии существует похожий на Петрушку Панч, во Франции – Полишинель, в Чехословакии – Кашпарек. И везде куклы играли сценки или пьесы. Текст этих пьес состоял из монологов и диалогов, то есть принадлежал самим героям, а не чтецу, объясняющему поведение этих героев, а именно таким текстом чтеца и являлись слова, которые я пел.
Значит, так по крайней мере мне казалось, для того чтобы расширить свой репертуар и дать куклам большие игровые возможности, нужно и мне отказаться от иллюстрированного пения и найти такой литературный материал, который я мог бы разыграть с куклами как маленькую драматическую сценку.
В старом сборнике «Чтец-декламатор» я нашел два рассказа – «Муж» и «Зубная боль». Рассказы были написаны в форме диалогов и легко поддавались инсценировке. Ни героев, ни содержание этих рассказов я не помню. Помню только, что пришлось сделать трех или четырех кукол, в том числе какую-то даму для роли жены. Так как «сцену» нужно было обставлять некоторыми аксессуарами, а занавеса у меня, естественно, не было, то Петрушка и негр изображали слуг просцениума и вытаскивали на глазах у зрителей в одном случае кровать, а в другом – зубоврачебное кресло.
Первое и последнее представление состоялось в гостях у писателя Андрея Павловича Глобы. В гостях не бывает «провалов». Но фактически я провалился. Ксения Ивановна Котлубай выругала меня за дурной вкус в выборе рассказов, и этого, конечно, было достаточно, чтобы больше никогда их не показывать.
Но, по существу, беда была не столько в литературном материале, сколько в том, что куклы просто очень плохо играли, и я как исполнитель чувствовал себя отвратительно.
Единственно, что было и смешно и весело, это вытаскивание негром и Петрушкой большой кровати. Тут и зрители смеялись и мне было легко играть. Как угодно долго мог возиться негр, прилаживая ножку кровати, проверяя, прочно ли она стоит. Но стоило только появиться героям рассказов, вернее, стоило только им заговорить, все становилось бессмысленным и скучным. И, несмотря на смешной сюжет и смешные слова, куклы играли совсем не смешно, а главное – неорганично. И если бы этот же текст – пусть даже он не очень высокого вкуса – разыграли не куклы, а люди, было бы смешнее и интереснее.
Значит, куклы не увеличили юмор текста, а уменьшили его. Но зачем же тогда играть куклами?
Получился непонятный мне тупик. Ведь отказался я от инсценировки романсов именно потому, что думал, будто суживаю этим возможности кукол, но как только мои куклы попробовали сыграть драматургически построенный сюжет, их возможности еще больше сузились, и как раз в диалогах я чувствовал себя особенно беспомощным. Куклы отказывались разговаривать.
Почему же это произошло?
По-видимому, потому, что до сих пор, за исключением рассказа негра о том, как он охотился, мои куклы сами от собственного лица не произносили ни слова. Мой голос не принадлежал куклам. Он оставался моим собственным голосом.
Зритель слышит, как невидимый певец за ширмой поет: «Я помню день. Да, это было счастье! С тобою в первый раз мы встретились вдвоем…», а в это время на ширме появляется сперва старик с гитарой, потом старушка в наколке, потом они подходят друг к другу, и старик, откинув гитару, церемонно целует старушке руку. Текст идет в прошедшем времени, рассказывает о чем-то уже случившемся, а куклы это прошедшее играют в настоящем времени.
Какой же из кукол в этом случае принадлежит текст и голос? Никакой! Голос принадлежит мне – певцу, рассказчику, а куклы молчат.
Именно поэтому в тех случаях, когда я пел «Минуточку» или «Я помню день», вопрос совпадения голоса с куклой отпадал. Конечно, голос соизмерялся с куклой ритмически да отчасти и темброво, но он вовсе не претендовал на то, чтобы стать кукольным голосом.
А вот во взятых мною инсценированных рассказах голос претендовал именно на это, и все оказалось невероятно трудно. К тому же я принужден был прыгать голосом от куклы к кукле, то играя даму, то старика.
Ну а как же Зайцев? Он один играл за многих кукол целую цепочку отдельных сцен. Почему же у него получалось хорошо?
Однажды я уже потерпел поражение в творческом соревновании с Зайцевым и объяснил это поражение тем, что для меня был неорганичен стиль литературного материала и я был в нем неискренен. Теперь я взял совсем другой литературный материал, сам превратил его в театрально-драматургическую форму и делал это абсолютно искренне и увлеченно. Почему же я вновь не справился с диалогом и ролями? Почему у меня опять не хватило актерского умения? Ведь для ролей в театре у меня этого умения в той или иной степени хватало.
По-видимому, в данном случае дело было в том, что Зайцев, играя сцены с Петрушкой, пользовался двумя совсем различными голосами. За самого Петрушку он говорил пищиком, то есть не своим голосом (при разговоре пищиком голосовые связки не работают), а за других персонажей Зайцев хоть и говорил своим голосом, но эти персонажи друг с другом не разговаривали. Они поочередно встречались только с Петрушкой, и поэтому звучало всегда два принципиально разных тембра: «человеческий», принадлежавший цыгану, лекарю или городовому, и «нечеловеческий», принадлежавший Петрушке.
И если вдуматься, то получалось удивительное диалектическое перемещение понятий. Условная человеческая речь звучащего пищика, соединяясь с условностью куклы, становилась безусловно-кукольной, а безусловный, настоящий человеческий голос в соединении с куклой становился условным. Условное и безусловное менялись местами.
Да, пожалуй, Зайцев и не старался выдать свой голос за голос, принадлежащий кукле. Во всяком случае, говоря за немца-доктора и цыгана, он почти не менял тембра своего голоса, а только слегка окрашивал его акцентом. Вероятно, бессознательно, просто в силу традиции стиля, в самой интонации Зайцева было что-то от третьего лица, то есть что-то похожее на интонацию концертного чтеца.
Когда чтец на концерте, читая Чехова или Крылова, изменяет свой голос в зависимости от того, кому сейчас принадлежит фраза, взятая автором в кавычки, то, если это хороший чтец, хороший рассказчик, он изменяет свой голос не до конца. Он не переходит на полный фальцет, изображая женщину или ребенка. Он только окрашивает свой голос, оставаясь чтецом, а не имитатором. Чтец одновременно и превращается в тех героев, за которых он говорит, и в то же время ни на секунду не перестает быть чтецом.
Если бы я, инсценируя рассказы, не довел их до точных диалогов, а оставил в третьем лице, то в принципе такие «рассказы с куклами» ничем бы не отличались от «романсов с куклами», и, может быть, я бы тогда с этими рассказами справился.
Но я не сделал этого. Я старался полностью говорить за каждую куклу, и получалось это просто плохо.
Я не понял, что хоть пение с куклами возникло случайно, но это была находка, которую надо было ценить. Вовсе не всегда случайно найденное в искусстве (да и в науке тоже) обязательно плохо. Эту простую истину я обнаружил только после многих лет работы.
Но даже если я и хотел расширить свои возможности, взявшись за речевые сцены, я должен был бы учесть опыт «романсов с куклами» и внимательнее, осторожнее относиться к «говорящей кукле», ощущая законы условного. Может быть, тогда я понял бы, что дело не только в голосе, но и в том, что даже актерские эмоции должны соизмеряться с куклой. Хотя бы с ее размером.
Психологически этот поворот был естествен, так как иллюстрация романсов игрой кукол возникла у меня не как сознательный творческий прием, а как случайная шутка с негром, спевшим Чайковского.
По инерции пение с куклами перешло к обезьянкам, а потом к старику со старухой. Сделал я и еще один певческий номер, инсценировав довольно пошлую комическую песенку Агнивцева «Сантуцци».
Но, несмотря на некоторый успех у моих домашних и недомашних зрителей «Минуточки», «Я помню день» и даже «Сантуцци», я продолжал считать найденный мною прием случайным, незакономерным, временным. Именно поэтому и не рискнул выступить с романсами на концерте «Необыкновенной ночи».
Я очень мало знал в то время о видах и формах кукольных театров и о приемах игры с куклами. Знал только, что русский Петрушка не одинок и что в Англии существует похожий на Петрушку Панч, во Франции – Полишинель, в Чехословакии – Кашпарек. И везде куклы играли сценки или пьесы. Текст этих пьес состоял из монологов и диалогов, то есть принадлежал самим героям, а не чтецу, объясняющему поведение этих героев, а именно таким текстом чтеца и являлись слова, которые я пел.
Значит, так по крайней мере мне казалось, для того чтобы расширить свой репертуар и дать куклам большие игровые возможности, нужно и мне отказаться от иллюстрированного пения и найти такой литературный материал, который я мог бы разыграть с куклами как маленькую драматическую сценку.
В старом сборнике «Чтец-декламатор» я нашел два рассказа – «Муж» и «Зубная боль». Рассказы были написаны в форме диалогов и легко поддавались инсценировке. Ни героев, ни содержание этих рассказов я не помню. Помню только, что пришлось сделать трех или четырех кукол, в том числе какую-то даму для роли жены. Так как «сцену» нужно было обставлять некоторыми аксессуарами, а занавеса у меня, естественно, не было, то Петрушка и негр изображали слуг просцениума и вытаскивали на глазах у зрителей в одном случае кровать, а в другом – зубоврачебное кресло.
Первое и последнее представление состоялось в гостях у писателя Андрея Павловича Глобы. В гостях не бывает «провалов». Но фактически я провалился. Ксения Ивановна Котлубай выругала меня за дурной вкус в выборе рассказов, и этого, конечно, было достаточно, чтобы больше никогда их не показывать.
Но, по существу, беда была не столько в литературном материале, сколько в том, что куклы просто очень плохо играли, и я как исполнитель чувствовал себя отвратительно.
Единственно, что было и смешно и весело, это вытаскивание негром и Петрушкой большой кровати. Тут и зрители смеялись и мне было легко играть. Как угодно долго мог возиться негр, прилаживая ножку кровати, проверяя, прочно ли она стоит. Но стоило только появиться героям рассказов, вернее, стоило только им заговорить, все становилось бессмысленным и скучным. И, несмотря на смешной сюжет и смешные слова, куклы играли совсем не смешно, а главное – неорганично. И если бы этот же текст – пусть даже он не очень высокого вкуса – разыграли не куклы, а люди, было бы смешнее и интереснее.
Значит, куклы не увеличили юмор текста, а уменьшили его. Но зачем же тогда играть куклами?
Получился непонятный мне тупик. Ведь отказался я от инсценировки романсов именно потому, что думал, будто суживаю этим возможности кукол, но как только мои куклы попробовали сыграть драматургически построенный сюжет, их возможности еще больше сузились, и как раз в диалогах я чувствовал себя особенно беспомощным. Куклы отказывались разговаривать.
Почему же это произошло?
По-видимому, потому, что до сих пор, за исключением рассказа негра о том, как он охотился, мои куклы сами от собственного лица не произносили ни слова. Мой голос не принадлежал куклам. Он оставался моим собственным голосом.
Зритель слышит, как невидимый певец за ширмой поет: «Я помню день. Да, это было счастье! С тобою в первый раз мы встретились вдвоем…», а в это время на ширме появляется сперва старик с гитарой, потом старушка в наколке, потом они подходят друг к другу, и старик, откинув гитару, церемонно целует старушке руку. Текст идет в прошедшем времени, рассказывает о чем-то уже случившемся, а куклы это прошедшее играют в настоящем времени.
Какой же из кукол в этом случае принадлежит текст и голос? Никакой! Голос принадлежит мне – певцу, рассказчику, а куклы молчат.
Именно поэтому в тех случаях, когда я пел «Минуточку» или «Я помню день», вопрос совпадения голоса с куклой отпадал. Конечно, голос соизмерялся с куклой ритмически да отчасти и темброво, но он вовсе не претендовал на то, чтобы стать кукольным голосом.
А вот во взятых мною инсценированных рассказах голос претендовал именно на это, и все оказалось невероятно трудно. К тому же я принужден был прыгать голосом от куклы к кукле, то играя даму, то старика.
Ну а как же Зайцев? Он один играл за многих кукол целую цепочку отдельных сцен. Почему же у него получалось хорошо?
Однажды я уже потерпел поражение в творческом соревновании с Зайцевым и объяснил это поражение тем, что для меня был неорганичен стиль литературного материала и я был в нем неискренен. Теперь я взял совсем другой литературный материал, сам превратил его в театрально-драматургическую форму и делал это абсолютно искренне и увлеченно. Почему же я вновь не справился с диалогом и ролями? Почему у меня опять не хватило актерского умения? Ведь для ролей в театре у меня этого умения в той или иной степени хватало.
По-видимому, в данном случае дело было в том, что Зайцев, играя сцены с Петрушкой, пользовался двумя совсем различными голосами. За самого Петрушку он говорил пищиком, то есть не своим голосом (при разговоре пищиком голосовые связки не работают), а за других персонажей Зайцев хоть и говорил своим голосом, но эти персонажи друг с другом не разговаривали. Они поочередно встречались только с Петрушкой, и поэтому звучало всегда два принципиально разных тембра: «человеческий», принадлежавший цыгану, лекарю или городовому, и «нечеловеческий», принадлежавший Петрушке.
И если вдуматься, то получалось удивительное диалектическое перемещение понятий. Условная человеческая речь звучащего пищика, соединяясь с условностью куклы, становилась безусловно-кукольной, а безусловный, настоящий человеческий голос в соединении с куклой становился условным. Условное и безусловное менялись местами.
Да, пожалуй, Зайцев и не старался выдать свой голос за голос, принадлежащий кукле. Во всяком случае, говоря за немца-доктора и цыгана, он почти не менял тембра своего голоса, а только слегка окрашивал его акцентом. Вероятно, бессознательно, просто в силу традиции стиля, в самой интонации Зайцева было что-то от третьего лица, то есть что-то похожее на интонацию концертного чтеца.
Когда чтец на концерте, читая Чехова или Крылова, изменяет свой голос в зависимости от того, кому сейчас принадлежит фраза, взятая автором в кавычки, то, если это хороший чтец, хороший рассказчик, он изменяет свой голос не до конца. Он не переходит на полный фальцет, изображая женщину или ребенка. Он только окрашивает свой голос, оставаясь чтецом, а не имитатором. Чтец одновременно и превращается в тех героев, за которых он говорит, и в то же время ни на секунду не перестает быть чтецом.
Если бы я, инсценируя рассказы, не довел их до точных диалогов, а оставил в третьем лице, то в принципе такие «рассказы с куклами» ничем бы не отличались от «романсов с куклами», и, может быть, я бы тогда с этими рассказами справился.
Но я не сделал этого. Я старался полностью говорить за каждую куклу, и получалось это просто плохо.
Я не понял, что хоть пение с куклами возникло случайно, но это была находка, которую надо было ценить. Вовсе не всегда случайно найденное в искусстве (да и в науке тоже) обязательно плохо. Эту простую истину я обнаружил только после многих лет работы.
Но даже если я и хотел расширить свои возможности, взявшись за речевые сцены, я должен был бы учесть опыт «романсов с куклами» и внимательнее, осторожнее относиться к «говорящей кукле», ощущая законы условного. Может быть, тогда я понял бы, что дело не только в голосе, но и в том, что даже актерские эмоции должны соизмеряться с куклой. Хотя бы с ее размером.
У Ефимовых
На инсценировке рассказов я потерпел поражение, но от желания построить игру кукол на разговорной речи не отказался.
Я придумал диалог между директором театра и поступающим в театр актером. Для роли директора сделал новую куклу – толстого человека во фраке. Роль актера исполнял все тот же негр. Диалог был своего рода театральным обозрением, и сейчас я не рискнул бы выступать с этим номером перед зрителями, так как текст был довольно примитивным.
Но все-таки с диалогом я справился. Получилось это, вероятно, потому, что негр мой, так же как и в рассказе об охоте, говорил заикаясь, а в роль заики он настолько выгрался, что в этой речевой характерности мог произносить любой текст, и всегда это получалось у него смешно, всегда он находил какие-то новые жесты и приспособления.
А директор просто говорил моим голосом, и я не старался придать этому голосу какую-либо характерность. Директор представлял собой как бы Белого клоуна в цирке, который, как лакмусовая бумажка, вызывает реакцию Рыжего клоуна – основного носителя юмора. Таким «Рыжим» и являлся мой негр. Это фактически был не диалог двух комиков, а монолог одного комика, распределенный как ряд ответов на вопросы безличного директора.
Но, несмотря на внешний успех этого номера, я не хотел продолжать поиски репертуара в направлении диалогов и словесных каламбуров, а по-прежнему мечтал о создании драматургически построенных действенных сцен.
В те годы в Москве играл кукольный театр Ефимовых. Это был очень интересный театр. Два человека являлись его создателями: скульптор Иван Семенович Ефимов и его жена, художник-живописец Нина Яковлевна Симанович-Ефимова. Они были одновременно и мастерами кукол, и режиссерами, и актерами своего театра. В их театре жила настоящая культура художников и огромная, почти исступленная любовь к кукле.
Видел я у них «Басни Крылова», «Принцессу на горошине», небольшую сценку с Петрушкой и «Танец зверей». Некоторые вещи мне не очень понравились и казались актерски наивными или претенциозными, но многое нравилось очень.
Хоть я учился не на скульптурном, а на живописном факультете, а потом на графическом, но с Иваном Семеновичем Ефимовым, как одним из профессоров Вхутемаса, был немного знаком, и это позволило мне прийти к Ефимовым домой.
Жили они в большом многоквартирном доме у Красных ворот. Я поднялся по темной лестнице на какой-то высокий этаж и, с трудом найдя звонок, позвонил.
Тут я прерву свой рассказ и приведу отрывок из третьей главы книги Нины Яковлевны Симанович-Ефимовой «Записки петрушечника».
«Время от времени, приблизительно три раза в год, когда мы открываем на робкий звонок дверь нашей квартиры, входит незнакомый юноша. Не один и тот же, а, наоборот, всегда разный. Забыв даже иной раз назвать свою фамилию (она, правда, все равно, по всей вероятности, ничего не сказала бы нам), он говорит: «Я видел ваш спектакль и пришел, чтобы узнать, как делать петрушек».
Когда путник входит на крыльцо хозяйского дома и его встречает гостеприимная хозяйка, все же из угла, гремя цепью, срывается на него ревнивый сторожевой пес; куры, собравшиеся поклевать свою ежедневную горсть овса, суетливо разбегаются в крапиву, и стая воробьев шумно вспархивает на забор.
Короткий вопрос невинного юноши вызывает в нас сразу чувства всех этих разнообразных существ: ревность пса (я слышу, как он заворочался во мне, гремя цепью и рыча сквозь желтые, старые зубы) – это любовь и ревность моя к петрушкам; разбежались начатые было повседневные дела, потому что надо же отвечать на вопрос, и отвечать основательно; разлетелись воробьи – те или другие мысли, которые окружали дела, – разлетелись надолго, может быть, навсегда; но доминирует надо всем все же гостеприимная хозяйка – радость, что пришел некто, действительно жаждущий узнать о петрушках.
...Но куда деваются, когда захлопнется за ними дверь, эти молодые искатели истины в куклах? Никогда не видишь их больше. Да, захлопнешь за ними дверь, оглядишь комнату, принявшую вид поля сражения... вздохнешь и подумаешь: «Через несколько лет, когда меня не будет, а то, чему я учу, разойдется по нерадивым, неумелым, может быть, бесталанным, может быть, нечистым рукам, как придется меня ругать за распространение петрушечьего дела... Но все-таки есть надежда, что явится энтузиаст кукол, который сможет работать в новой области, завладевать необитаемыми островами, открывать новые горизонты, создавать совсем новые пьесы, черпать из хранилища, в которое трудно проникнуть, но из которого, раз проник, можешь черпать хоть тысячу лет... Должен же появиться молодой артист, который наберется настолько храбрости перед учителями, энергии и самостоятельности перед товарищами, что решится спрятать свое, может быть, красивое лицо за ширмами. Уж не красивее же Ефимова, который, однако, выходит из-за ширмы на публику только для того, чтобы сделать перед спектаклем сообщение о кукольном театре, если мы играем для взрослых».
Я привел этот отрывок потому, что тотчас же по выходе книги в 1925 году Нина Яковлевна подарила мне ее с надписью: «Молодому человеку из третьей главы» и сказала, что принялась писать эту главу, как только захлопнулась за мной дверь.
Это посвящение не показалось мне очень доброжелательным, так как по глазам Нины Яковлевны я понимал, что не во мне она видит преемника их театра: «ревнивый сторожевой пес» достаточно громко гремел своей цепью. Да и впоследствии, я думаю, Нина Яковлевна не считала меня преемником, тем более что я таковым не оказался. Любовь к куклам у нас одинаковая, но любим мы в них, по-видимому, разное.
Правда, этот «ревнивый пес» не помешал нам встречаться. Я несколько раз приходил к Ефимовым. Приносил им своих кукол, советовался. Рассматривал устройство кукол их театра: удивительную балерину, умевшую вертеться на одной ноге, «дедушку Крылова» в синем кафтане, волка с огромной щелкающей пастью, двух замечательных басенных мышей, у которых были большие головы, а вместо туловища просто свободно лежащие складки платка. (Если кто-нибудь из читателей книги зайдет в музей нашего театра, он увидит кукол Ефимовых в витринах музея.)
Конечно, и первый мой приход к Ефимовым и все последующие принесли мне большую пользу. Прежде всего потому, что я познакомился с людьми, бесконечно увлеченными куклами, и людьми не серенькими, не заурядными, а талантливыми. Кроме того, я увидел много по-разному сделанных кукол. Рассматривать их, надевать на руку, пробовать играть ими было очень интересно, тем более что многие куклы перекликались с тут же стоящей по-театральному выразительной, всегда передающей движение скульптурой Ефимова из глины, кованой меди, дерева, фарфора.
Я придумал диалог между директором театра и поступающим в театр актером. Для роли директора сделал новую куклу – толстого человека во фраке. Роль актера исполнял все тот же негр. Диалог был своего рода театральным обозрением, и сейчас я не рискнул бы выступать с этим номером перед зрителями, так как текст был довольно примитивным.
Но все-таки с диалогом я справился. Получилось это, вероятно, потому, что негр мой, так же как и в рассказе об охоте, говорил заикаясь, а в роль заики он настолько выгрался, что в этой речевой характерности мог произносить любой текст, и всегда это получалось у него смешно, всегда он находил какие-то новые жесты и приспособления.
А директор просто говорил моим голосом, и я не старался придать этому голосу какую-либо характерность. Директор представлял собой как бы Белого клоуна в цирке, который, как лакмусовая бумажка, вызывает реакцию Рыжего клоуна – основного носителя юмора. Таким «Рыжим» и являлся мой негр. Это фактически был не диалог двух комиков, а монолог одного комика, распределенный как ряд ответов на вопросы безличного директора.
Но, несмотря на внешний успех этого номера, я не хотел продолжать поиски репертуара в направлении диалогов и словесных каламбуров, а по-прежнему мечтал о создании драматургически построенных действенных сцен.
В те годы в Москве играл кукольный театр Ефимовых. Это был очень интересный театр. Два человека являлись его создателями: скульптор Иван Семенович Ефимов и его жена, художник-живописец Нина Яковлевна Симанович-Ефимова. Они были одновременно и мастерами кукол, и режиссерами, и актерами своего театра. В их театре жила настоящая культура художников и огромная, почти исступленная любовь к кукле.
Видел я у них «Басни Крылова», «Принцессу на горошине», небольшую сценку с Петрушкой и «Танец зверей». Некоторые вещи мне не очень понравились и казались актерски наивными или претенциозными, но многое нравилось очень.
Хоть я учился не на скульптурном, а на живописном факультете, а потом на графическом, но с Иваном Семеновичем Ефимовым, как одним из профессоров Вхутемаса, был немного знаком, и это позволило мне прийти к Ефимовым домой.
Жили они в большом многоквартирном доме у Красных ворот. Я поднялся по темной лестнице на какой-то высокий этаж и, с трудом найдя звонок, позвонил.
Тут я прерву свой рассказ и приведу отрывок из третьей главы книги Нины Яковлевны Симанович-Ефимовой «Записки петрушечника».
«Время от времени, приблизительно три раза в год, когда мы открываем на робкий звонок дверь нашей квартиры, входит незнакомый юноша. Не один и тот же, а, наоборот, всегда разный. Забыв даже иной раз назвать свою фамилию (она, правда, все равно, по всей вероятности, ничего не сказала бы нам), он говорит: «Я видел ваш спектакль и пришел, чтобы узнать, как делать петрушек».
Когда путник входит на крыльцо хозяйского дома и его встречает гостеприимная хозяйка, все же из угла, гремя цепью, срывается на него ревнивый сторожевой пес; куры, собравшиеся поклевать свою ежедневную горсть овса, суетливо разбегаются в крапиву, и стая воробьев шумно вспархивает на забор.
Короткий вопрос невинного юноши вызывает в нас сразу чувства всех этих разнообразных существ: ревность пса (я слышу, как он заворочался во мне, гремя цепью и рыча сквозь желтые, старые зубы) – это любовь и ревность моя к петрушкам; разбежались начатые было повседневные дела, потому что надо же отвечать на вопрос, и отвечать основательно; разлетелись воробьи – те или другие мысли, которые окружали дела, – разлетелись надолго, может быть, навсегда; но доминирует надо всем все же гостеприимная хозяйка – радость, что пришел некто, действительно жаждущий узнать о петрушках.
...Но куда деваются, когда захлопнется за ними дверь, эти молодые искатели истины в куклах? Никогда не видишь их больше. Да, захлопнешь за ними дверь, оглядишь комнату, принявшую вид поля сражения... вздохнешь и подумаешь: «Через несколько лет, когда меня не будет, а то, чему я учу, разойдется по нерадивым, неумелым, может быть, бесталанным, может быть, нечистым рукам, как придется меня ругать за распространение петрушечьего дела... Но все-таки есть надежда, что явится энтузиаст кукол, который сможет работать в новой области, завладевать необитаемыми островами, открывать новые горизонты, создавать совсем новые пьесы, черпать из хранилища, в которое трудно проникнуть, но из которого, раз проник, можешь черпать хоть тысячу лет... Должен же появиться молодой артист, который наберется настолько храбрости перед учителями, энергии и самостоятельности перед товарищами, что решится спрятать свое, может быть, красивое лицо за ширмами. Уж не красивее же Ефимова, который, однако, выходит из-за ширмы на публику только для того, чтобы сделать перед спектаклем сообщение о кукольном театре, если мы играем для взрослых».
Я привел этот отрывок потому, что тотчас же по выходе книги в 1925 году Нина Яковлевна подарила мне ее с надписью: «Молодому человеку из третьей главы» и сказала, что принялась писать эту главу, как только захлопнулась за мной дверь.
Это посвящение не показалось мне очень доброжелательным, так как по глазам Нины Яковлевны я понимал, что не во мне она видит преемника их театра: «ревнивый сторожевой пес» достаточно громко гремел своей цепью. Да и впоследствии, я думаю, Нина Яковлевна не считала меня преемником, тем более что я таковым не оказался. Любовь к куклам у нас одинаковая, но любим мы в них, по-видимому, разное.
Правда, этот «ревнивый пес» не помешал нам встречаться. Я несколько раз приходил к Ефимовым. Приносил им своих кукол, советовался. Рассматривал устройство кукол их театра: удивительную балерину, умевшую вертеться на одной ноге, «дедушку Крылова» в синем кафтане, волка с огромной щелкающей пастью, двух замечательных басенных мышей, у которых были большие головы, а вместо туловища просто свободно лежащие складки платка. (Если кто-нибудь из читателей книги зайдет в музей нашего театра, он увидит кукол Ефимовых в витринах музея.)
Конечно, и первый мой приход к Ефимовым и все последующие принесли мне большую пользу. Прежде всего потому, что я познакомился с людьми, бесконечно увлеченными куклами, и людьми не серенькими, не заурядными, а талантливыми. Кроме того, я увидел много по-разному сделанных кукол. Рассматривать их, надевать на руку, пробовать играть ими было очень интересно, тем более что многие куклы перекликались с тут же стоящей по-театральному выразительной, всегда передающей движение скульптурой Ефимова из глины, кованой меди, дерева, фарфора.