Страница:
– Верно, – подтвердили атаманы.
– Но сперва пусть крест на себя положит, что ничего от нас не утаит, – поставил условие Иван Лукьянов. – Ни своего, ни чускаевского, ни прочих бугровщиков.
– Тоже верно.
– А с Сергушкой Шемелиным как быть? – подал голос из своего закутка есаул Ларка Сысоев. – Он жа под замком со вчера сидит. Отпустим?
– Да постой ты с Сергушкой, – подосадовал на него Гаврила Ильин. – С одним не разобрались, а ты с другим лезешь.
– И с Сергушкой по правде надо решать, – заступился за Сысоева Тырков. – Про вину Богдана, кроме нас, никто не знает, а Сергушкина у всех на виду. Так что он прилюдно должен ее искупить. На первый раз и по молодости лет пусть перед Аршинским словесно покается.
– А ежели не пожелает? – опять встрял въедливый Ларка Сысоев. – Он жа упрямый, как не знаю хто.
– Лошадка тоже упряма, а везет прямо, – пошутил Тырков и тут же посерьезнел. – Коли вы мне это дело доверите, я сам с Сергушкой побеседую. Он отрок понятливый. Поймет.
– Под твое честное слово почему и не доверить? – легко согласился Гаврила Ильин и перевел взгляд на Аршинского: – А ты што молчишь, Богдан? Мы о твоей пользе печемся. Или как?
И вновь в казачьей избе легла тягучая тишина.
Не нарушая ее, Богдан поднялся с лавки, торжественно перекрестился и так же молча вышагнул за дверь.
– Ну вот, – с облегчением вздохнул Гаврила Ильин. – Кажись, разобрались.
А немногословный атаман пеших казаков Третьяк Юрлов вдруг похвалил Тыркова:
– Благодарствуем, Василей Фомич. С тобой как-то легче дела распутываются. Сами-то мы и застрять могли, а ты пришел – и все прояснилось. Удивительно даже. И как, скажи, тебе это удается?
– Сам не знаю, – пожал плечами Тырков. – Скорей всего – дело случая.
– Да случай этот не к каждому идет, – не поверил ему Третьяк. – К тому только, кто чует, где его искать. А ты чуешь. Люди к тебе. Ты к людям. Вот и весь сказ.
Полтора разговора
Жизнь переменчива
– Но сперва пусть крест на себя положит, что ничего от нас не утаит, – поставил условие Иван Лукьянов. – Ни своего, ни чускаевского, ни прочих бугровщиков.
– Тоже верно.
– А с Сергушкой Шемелиным как быть? – подал голос из своего закутка есаул Ларка Сысоев. – Он жа под замком со вчера сидит. Отпустим?
– Да постой ты с Сергушкой, – подосадовал на него Гаврила Ильин. – С одним не разобрались, а ты с другим лезешь.
– И с Сергушкой по правде надо решать, – заступился за Сысоева Тырков. – Про вину Богдана, кроме нас, никто не знает, а Сергушкина у всех на виду. Так что он прилюдно должен ее искупить. На первый раз и по молодости лет пусть перед Аршинским словесно покается.
– А ежели не пожелает? – опять встрял въедливый Ларка Сысоев. – Он жа упрямый, как не знаю хто.
– Лошадка тоже упряма, а везет прямо, – пошутил Тырков и тут же посерьезнел. – Коли вы мне это дело доверите, я сам с Сергушкой побеседую. Он отрок понятливый. Поймет.
– Под твое честное слово почему и не доверить? – легко согласился Гаврила Ильин и перевел взгляд на Аршинского: – А ты што молчишь, Богдан? Мы о твоей пользе печемся. Или как?
И вновь в казачьей избе легла тягучая тишина.
Не нарушая ее, Богдан поднялся с лавки, торжественно перекрестился и так же молча вышагнул за дверь.
– Ну вот, – с облегчением вздохнул Гаврила Ильин. – Кажись, разобрались.
А немногословный атаман пеших казаков Третьяк Юрлов вдруг похвалил Тыркова:
– Благодарствуем, Василей Фомич. С тобой как-то легче дела распутываются. Сами-то мы и застрять могли, а ты пришел – и все прояснилось. Удивительно даже. И как, скажи, тебе это удается?
– Сам не знаю, – пожал плечами Тырков. – Скорей всего – дело случая.
– Да случай этот не к каждому идет, – не поверил ему Третьяк. – К тому только, кто чует, где его искать. А ты чуешь. Люди к тебе. Ты к людям. Вот и весь сказ.
Полтора разговора
Отобедать Тырков завернул к себе на Устюжскую улочку, что легла в Верхнем посаде неподалеку от Казачьих ворот.
На высоком просторном крыльце под резным навесом, облокотясь на отливающую медью огородку из лиственничных досок, его терпеливо поджидала жена Павла. Завидев мужа, она оживилась:
– Ну наконец-то наш усердник явился, про хлеб-соль вспомнил. Того и гляди, солнце с обеда своротит, а его все нет и нет. Я чуть было не заскучала.
Глянул на нее Тырков снизу вверх и залюбовался: какая она у него ладная, светлая, ласковая. Годы будто и не тронули ее, а если и тронули, то очень бережно. На круглом скуластом лице ни морщинки, если не считать задорных ямочек на щеках. Но они у нее с самого рождения. Русые волосы по-девичьи в одну косу голубой лентой заплетены. Брови ровные, длинные, с крутым загибом. Луковка носа будто воском облита. Большие зеленовато-серые глаза вечно опущены, но так, что их отсвет играет на широких полных губах. И одета она не в будничное платье, а в парчовый сарафан-золотник, опоясанный не по стану, а по высокой груди. На ногах долговерхие башмаки без оторочки – чапуры, шитые шелком и опять же золотом. Павла словно хочет сказать этим мужу: для меня твое появление – всегда праздник.
На верхней ступени крыльца они будто невзначай сошлись – тяжеловесный, крутоплечий, груболицый Тырков и легкая, как голубица, залетевшая в охотничьи силки, Павла. Она вдруг вскинула на него изучающий, полный заботы и преданности взгляд и тут же отвела его, спрятала, затаила. В ответ он обнял ее и, задохнувшись от внезапно нахлынувших чувств, притиснул к себе.
– Ну, будет, будет! – первой отстранилась Павла. – Чего это ты, Василей Фомич, расчудился? Того и гляди, обеденку со спальней перепутаешь.
– А хоть бы и так, – с сожалением отпустил ее Тырков. – Все дела, дела, а пожить и некогда.
– Еще поживем, Васильюшка, – другим голосом пообещала она. – Какие наши лета?
Крыльцо в летнюю обеденку они превратили недавно – тут и посветлей, и посвежей, чем в домашней трапезнице. Складной стол для такого случая Тырков сам много лет назад изладил. Зимует он в чулане, а как только весна теплом взыграет, сюда выносится. Пообок ставятся широкие лавки, крытые зеленым сукном, а посреди стола – расписной кувшин с квасом и глиняные кружки, тоже расписные, рядом – деревянное блюдо с ржаным хлебом и сольница – как бы в привет любому, кто сюда войдет.
Вот и сейчас, положив на стол берестянку с нижегородской грамотой, Тырков первым делом утолил жажду квасом с можжевеловой приправой, отер вислые, как у моржа, усы и не торопясь стал плескаться и фыркать под рукомойником в дальнем углу обеденки.
Было время, когда здесь на крыльце или в теплой трапезнице собирались все Тырковы: он сам, Павла, ее мать – домостарица Улита, сыновья Василий и Степа, дочери Аксюта, Настя, Верунька, Луша. Но солнце на одном месте все время не стоит. Находят и на него затмения. Так случилось семь лет назад, когда Степа несчастным случаем погиб на лесном пожаре. Затем упокоилась престарелая Улита, а дети и внуки, как тому и положено быть, разлетелись из гнезда отцова. И остались Василей и Павла одни в большом крепком доме. Постоянных прислужников они не держат, только приходящих – стряпуху, дворовую девку и работника для текущих надобностей.
Кормит мужа Павла сама, никому другому не доверяя. Для нее это в радость – лишний раз с ним рядом побыть, поговорить сердечно, полюбоваться его неизбывной силой и надежностью. А то ведь глазом не успеешь моргнуть, как воеводы его с каким-нибудь спешным заданием снова за тридевять земель ушлют. А она опять жди и тревожься, не случилось ли с ним чего худого, вернется ли назад по живу и здорову.
Служба у ее Васильюшки особая – такие поручения верхнего началия исполнять, которые по силам лишь грамотеям, умудренным опытом государских дел и природной смекалкой. Однако не всяк, кто письменным головой зовется, на самом деле и впрямь голова. Москва порой таких пустобрехов на это место присылает, что курам на смех. Тырков им не чета. Шуточное ли дело, в дети боярские из рядовых казаков своим досужеством выбился, в грамотеи заделался, с лучшими людьми сибирской Москвы на одну ногу стал. Довелось ему и воеводой послужить, Томской город в землях Эушты ставя, и с немирными кучумычами походным воеводой посшибаться, а после в Чатах и Тулуманах сибирцев под высокую государеву руку подводить. Всех его заслуг, явных и попутных, разом и не счесть. Но каждая из них для Павлы невольной разлукой обернулась. Вот и научилась она ждать, а в недолгие недели оседлой службы своего суженого ценить каждый час, проведенный с ним, делать его непременно праздничным.
Не успел Тырков лицо и руки полотенцем осушить, буйные волосы на голове корявыми пальцами вместо гребня причесать, а стол уже от яств ломится. Здесь тебе и соленые грибочки, и щучья икра, отваренная в маковом молоке, икра черная стерляжья, сыр гороховый, редька с постным маслом и уксусом, студень, колбаса из гречневой каши, мяса, муки и яиц, рыбный каравай, пироги и другие сытные закуски и заедки. А на первое Павла вынесла глубокую миску с горячими щами. Это были богатые щи – с курицей, еще при варке щедро забеленной сметаной.
Тырков перекрестился и, усевшись за стол лицом во двор, спиной к сеням, не спеша стал хлебать пресные, по обычаю не соленные при варке щи, заедая их круто посоленным хлебом с горчицей. Он привык это делать молча, сосредоточенно, отрешенно.
Павла знала: в это время с ним лучше не разговаривать – все равно не ответит. Пристроившись напротив, она подперла рукой подбородок и долго сидела так, исподтишка разглядывая мужа, находя в его грубых чертах невидимую другим красоту. Он чувствовал это, но делал вид, что не замечает.
Управившись со щами, Тырков полакомился грибочками, студнем, щучьей икрой и пряженым пирогом с нельмой и яйцами, затем принял из рук Павлы чарку с хмельным медом, паренным на вольном духу с малиной, и, выпив до слезинки, благостно откинулся на стену, отделявшую крыльцо от сеней.
– Люблю, когда чарочки по столу похаживают! Да все недосуг полюбоваться, как это у них выходит. Не успеешь с одним делом управиться, другое набежит.
– И какое же дело теперь набежало? – насторожилась Павла.
– А то, которое мы все давно ждем, – откликнулся он, сминая рукой кустистую бороду. – Знаешь, что нынче во сне мне привиделось? Даже не знаю, как сказать… Вроде люди и вроде не люди. Ну, словом, толпище слепое. У одних лица от воплей багровы, а утробы расселись. Другие в замешательство впали либо в скорби великие. Третьи затоптаны лежат. Четвертые в меня пальцами со злым шипением тычут, будто я им дорогу на божий свет заступил. И у всех, заметь, вместо глаз кровавые дыры.
– Ой, Вася, не к добру это, – не удержала молчания впечатлительная Павла. – Ты уж не пугай меня сразу-то, голубчик. Нешто все до единого безглазые?!
– Я же сказал: сон это. И не плохой к тому же.
– Ну, ежели не плохой, тогда ладно. Тогда говори дальше.
– И вдруг это толпище расступилось, – не заставил себя упрашивать Тырков. – И вышел вперед обыкновенный с виду радник. Ну вот как дьяк наш Нечай Федоров, к примеру, только голосом погуще, пораскатней. «Доколе, – речет, – по чужому наущению мы будем сами себе глаза выкалывать? Доколе будем жить жизнью, которая хуже смерти? А ну, отчизники, становись со мною в скорые полки! Вынайте, братья, глаза из ножен! Будем вычищать от своих и чужих воров Русскую землю!» На кого взор ни кинет, у тех мертвые глазницы враз зрячими делаются. И на меня поглядел.
– На тебя-то зачем? Ты ж не слепой.
– Можно и с глазами быть, да ничего не видеть. Не в том дело, Павлуша.
– Тогда в чем?
– А в том, что нынче наутро гонец нашим воеводам грамоту из Ярославля примчал. Вот она, в собственном виде, – Тырков погладил берестянку с упрятанными в нее листами. – Тут слова владыки нашего Гермогена черным по белому писаны: мужайтесь и вооружайтесь! От них нижегородцы во главе с князем Димитрием Пожарским сердцами зажглись, новое ополчение против ляхов и кремлевских перевертней собрали. А его содержать надо, войско-то. Ну и просят у Сибири помощи. Давеча я эту грамотку атаманам в казачьей избе зачитал. Хочешь, и тебе для полного представления оглашу?
– Огласи, Василей Фомич, огласи, – не поднимая на него глаз, молвила Павла. – Я ведь по стезе буквенного учения не горазда. Но едва ты вошел и эту коробушку на стол положил, сразу поняла, что ничего хорошего от тебя не услышу. Все-то тебе на месте не сидится! Не навоевался еще? – и всхлипнула с какой-то детской беспомощностью.
– Вот те на! – махом раздвинув разделявшую их посуду, заключил ее руки в свои медвежьи лапищи Тырков. – Успокойся, дуреха! Лишнего себе не выдумывай. Мне ведь что велено? Обоз с серебром для денежной чеканки собрать и сопроводить его с прочей казной до Ярославля. Только и всего.
– Ой ли? – выстрелила в него недоверчивым взглядом Павла. – Так я тебе и поверила! Кто привык выше ветра голову носить, тот нигде не поостережется. Чует мое сердце, Ярославлем дело не кончится. А вдруг дальше на Москву с нижегородцами идти потянет? Я ж тебя знаю.
– Ну вот, опять ты за свое, Павлуша. Туда не ходи, то не делай. Умные люди говорят: дорогу к избе не приставишь. А я – человек службы. Такая уж мне доля выпала – жизнь дорогою мерить. Наперед сказать, куда она выведет, все равно что себя по рукам и ногам повязать. Нельзя мне это, ну никак нельзя.
– Можно, Васильюшка, можно. Ты ведь не обозный голова, чтобы в заурядной упряжке к Ярославлю идти. Свое в обозах ты сполна отходил. Пусть другие с твое походят! Али у тебя на Сибири больших дел нет? Сам рассказывал, сколько их у тебя накопилось.
– Ты это к чему клонишь? – посуровел голосом Тырков. – Чтобы я в сторонку отошел, копье в землю воткнул, как любила советовать твоя покойная матушка Улита, а заместо этого раскрыл книгу Евангелие и ничем другим больше не занимался?! Ну уж нет, Павла Мамлеевна. Христа любить – не только молитвы во имя его творить, а надо – так и мечом за Божию правду опоясаться. Все другие дела до времени и отложить не грех.
– То-то ты меня, Вася, с разу на раз и откладываешь. До того бородой оброс, что никого вокруг не слышишь, себя только.
– А ты – себя… Ведь хорошо сидели. Так нет, надо с чистой беседы на полтора разговора[10] свернуть! Я тебе про одно толкую, а ты совсем про другое заладила…
– …матушку мою покойную, будто внасмех, вспомнил, – не могла уже остановиться Павла. – Она-то чем тебе дорогу пересекла?
– Ну, ты и крапива, – покачал головой Тырков. – И что у баб за обычай – так все разом запутать, что потом на спокойную голову год не распутать. Ну да ничего, который Бог замочит, тот и высушит.
– А Бог тут при чем?.. И кого это он мочить должен? Меня, что ли?
«На такие вопросы лучше не отвечать, – мысленно посоветовал себе Тырков. – Пусть сама с собой вздорится. Глядишь, пыл из нее и выйдет».
– Отмолчаться решил? – не унималась Павла.
– Да нет, – принял он смиренный вид. – Показалось, будто меж нами тихий ангел пролетел. Ты не заметила?
На крыльце и впрямь сделалось тихо – так тихо, что оба они вдруг услышали гудение шмеля, нацелившегося на пирог с медовым верхом, шепот ветерка, собственное дыхание.
Не успели Тырковы осознать особую значимость этой тишины, как вразнобой грянули бубенчики и колокольцы. Будто тройка резвых коней влетела на Устюжскую улицу и остановилась, как вкопанная, у их подворья. На самом-то деле выездной тройки у Тыркова нет, вот и подвесил он к обвершку тесовых ворот шелковый шнур с кистью и набором колокольцев в черед с бубенцами. Их ему подарил староста Ямской слободы. Стоит за шнур дернуть – они и запляшут, оглашая округу беспорядочным перезвоном.
Переглянулись Василей с Павлой. В заобеденный час в гости ходить не принято. Неужто стряслось что-то?
– Это я, Сергушка Шемелин! – дал знать о себе с улицы мальчишеский басок. – Дозвольте войти?
Ворот с крыльца, глядевшего во двор, не видать, зато хорошо слышен ломкий голос Сергушки.
Тырков выглянул из обеденки:
– Входи, юныш, не теряй времени! Дай на тебя, удальца, наглядеться, – и сел на свое место.
Заскрипела под вескими шагами Сергушки настеленная от ворот до крыльца дорожка из сосновых плах. Промелькнула меж резными свесами и крыльцовыми перилами его лохматая голова. Крякнули в очередь одна за другой ступени, и Сергушка предстал перед Тырковыми в полный рост – богатырски скроенный, легкий телом, ну кровь с молоком. А лицо юное, розовощекое, с белесым пушком вместо усов и бороды, по-щенячьи преданное, доверчиво-глуповатое. Но самым заметным на этом лице был синяк под глазом.
«Значит, и Аршинский в долгу не остался, – с удовлетворением отметил про себя Тырков. – Нашла коса на камень».
Между тем Сергушка Шемелин, стараясь держаться солидно, приложил правую руку к груди и склонил в полупоклоне голову:
– Извиняйте, што не ко времени зашел. Мамка велела погодить до вечера, а мне не терпится поскорей спаси бог Василью Фомичу сказать. Вот я и говорю.
– Ну спасибо, так спасибо, – не сдержал улыбки Тырков. – А теперь присаживайся к столу. Угощайся, чем бог послал. В темнице-то, поди, совсем оголодал?
– Благодарствую, конечное дело, но я не за тем здесь, Василей Фомич.
– За тем или не за тем, попутно разберемся. Неси ему, Павла, щей, да погуще. Не красен обед пирогами, красен едоками. Человек из еды живет. Поевши и разговор крепче будет.
– Дак мамка меня уже покормила.
– Я того не видел. Вот и покажи, как дело было. А не покажешь, значит, вовсе и не было. Верно я говорю, Павла Мамлеевна?
– Хороший едок хозяину в почет, – не глянув на него, отправилась за щами она.
Пришлось Сергушке не только присесть, но и плотно поесть. А чтобы он не чувствовал себя скованно, Тырков и сам продолжил трапезу: отпробовал стерляжьей икры, затем к рыбному караваю приложился.
Павла незаметно ушла, оставив их вдвоем.
– Ну, хвастайся, Сергушка, зачем я тебе понадобился? – наконец полюбопытствовал Тырков.
– Про дело хотел поговорить, Василей Фомич, – враз подобрался, настраиваясь на деловой лад Шемелин-младший. Лицо у него губастое, скулы квадратные, глаза вишневые, на носу и щеках веселые конопушки. Прямого сходства с нелепо погибшим сыном Тыркова, Степой, у него нет, но говорит и держится Сергушка так, что живо его напоминает. От этого на душе то тепло, то холодно делается. Настройся-ка при таких перепадах на требовательный разговор.
– Про какое такое дело? – уточнил Тырков.
– Про нижегородское.
– А ты про него откуда знаешь?
– Дяденька Ларивон Сысоев сказывал, когда из-под замка меня выпускал.
– А про то, что ты наперед перед казачьим головой Богданом Аршинским повиниться должен, он тебе не сказывал?
– И про то говорил. Но я к этому не больно охочий.
– А зря. Никакого дела у нас с тобой не получится, сынок, коли ты на старших по летам и званию руку подымать будешь. Да еще не разобравшись. Ведь на атаманском кругу за Аршинским вины против Любоньки не найдено. Напротив, теми чусами он хотел вашему семейству на безденежье пособить. А ты на него сдуру накинулся.
– В этот раз, может, и сдуру, – вынужденно согласился Сергушка. – А когда я мальчонком был, видел, как он нашего пса Дозорку плетью до смерти забил. Ну чистый живодер! Што из того, што он меня старше и с виду добряга? Внутри-то у него черти скачут.
– Ты с виду тоже ого-го-го… детинушка возмужалый, а послушать если – уши вянут. Как был мальчонком, так в них и остался.
– Это почему же?
– У всего свой срок давности есть, Сергушка. И у мести тоже. Что было, то сплыло. Нынче не слыхать, чтобы кто-то на жесточь Аршинского жаловался. Это о чем-то говорит, как думаешь?.. То-то и оно. Жизнь на одном месте не стоит. Вместе с нею и люди меняются. Опять же у каждого свои срывы бывают, да такие, что потом совестно вспоминать.
– И у тебя, Василей Фомич?
– И у меня, вестимо. У меня даже больше. Я-то научился их замечать, вот они глаза и колют.
– Чудно говоришь.
– Не чудней твоих рассуждений. Ты ведь с намеком спросил: что из того, что Аршинский старше? Силушка в тебе заиграла. Головой под потолок вымахал. Ну и показалось тебе, что вы с Богданом не только телом, но и всем прочим уравнялись. Ан нет. Он более твоего на свете пожил, в заслугах весь и, особо заметь, в отцы-атаманы тебе годится. Отсюда и пошел обычай – старших уважать. А ты об него ноги вытер.
– Это мамка меня с толку сбила, – пересилив себя, признался Сергушка. – Да и батяня мой Аршинского сроду терпеть не мог. Вот и вышло… Откуда мне было знать, што дело боком повернется?
– Вперед умней будешь. А покуда я тебе совет дам, сынок: нынче же ступай к Богдану Павловичу и вину ему прилюдно принеси. Прилюдно, понимаешь? Обычай старше закона.
– А коли повинюсь, с собой идти в Ярославль возьмешь?
– Да ты что?! – вскипел Тырков. – Условия мне пришел ставить? Ну так я тебе сразу ответ дам: не возьму! Служба – дело серьезное. На ней не торгуются. А ты еще службы и не нюхал. Походи сперва в товарищах у бывалого казака, научись оружие держать, старшим подчиняться, потом только о себе заявляй.
– Дак я с Федором Глотовым уже сговорился. Он меня в товарищи по-соседски примет. А что до оружия, так из ручницы я не хуже его стреляю. И сабля меня слушается, и дубина.
– Вот и ладно. Глотов – послужилец хоть куда. У него есть чему поучиться.
– А его ты с собой в Ярославль возьмешь?
«Ну и Сергушка, ну и хитрован, – поразился его простодушной наглости Тырков. – Его в одну дверь не пускают, так он через другую решил зайти». А вслух посоветовал:
– Не надо со мной в прятки играть, сынок. Все равно у нас, как в той побаске, получится: кобылка есть – хомута нет, хомут добыл – кобылка ушла. Ответ мой ты слышал, и нечего меня на Глотова брать. С ним и разговора никакого об Яро-славле не было. Сам знаешь.
– Нет, так будет, – заупрямился Сергушка. – Знал бы ты, Василей Фомич, как он загорелся! «Расшибусь, – говорит, – а за правду русскую перед Богом постою!» Он об тебе, знаешь, какого мнения? Ууу – еее!
Но Тырков не привык свои слова по настроению менять.
– Я все сказал. Дважды повторять не буду. Рано тебе еще в дальние походы ходить. А теперь ступай! Да подумай хорошенько, об чем мы тут беседовали.
От таких слов розовые щеки Шемелина-младшего пунцовыми сделались.
– Спасибую за хлеб-соль! – стремительно поднялся он из-за стола и уже снаружи, торопясь вдоль крыльца к воротам, в сердцах бросил: – Сперва ты меня сынком называл, а после… И-е-е-ех, Василей Фомич! А я-то надеялся…
Хлопнула воротная дверь. Дрогнули над нею колокольцы с бубенцами и тут же смолкли.
Ушел Сергушка Шемелин и досаду свою с собой унес. Но тут появилась в обеденке Павла.
– Зря ты так резко с ним простился, – подала голос она. – Можно бы и помягче. Как-никак, а Сергушка по отцу сирота. Его не только приструнить, но и ободрить надо. А концы обрубать – не твоя забота.
– Это в каком смысле «не моя»? – решив, что Павла все еще не остыла от того бестолкового разговора, в который они впали до появления Сергушки, усмехнулся Тырков. – И какие-такие концы ты имеешь в виду? Вразуми!
Но она его тона не приняла.
– Вразумлять я тебя не собираюсь, Вася, а подсказку дам. Авдотья Шемелина сына от себя далеко не отпустит. Так ведь? На нем теперь все семейство держится. Но мать есть мать. Ей неволить его простительно. А тебе нет. Вот и не возбуждай в нем супротивника. Не указывай, что ему рано делать, а чего нет. Лучше такое поручение дай, чтобы он значимость свою почувствовал. А там, глядишь, все и устроится.
– Пожалуй, что и так. Надо подумать, – без особой охоты принял ее подсказку Тырков и, глянув на удлинившиеся с восходной стороны тени, заторопился: – Так я пойду?
– Иди, конечно. Только скажи, когда вернешься?
– Рано не получится, – прихватив берестянку с грамотой, шагнул с крыльца он. – Перво-наперво с Вестимом Устьяниным посоветуюсь, потом в Успенском монастыре и на Гостином дворе думаю побывать. А с утра доложусь Нечаю Федорову и прямым ходом в Ямскую слободу двину. Серебро само на свет не явится. За ним походить надо, покланяться.
– Походи, походи, – поддакнула Павла. – С Вестима начал. По-родственному. Боголюбно. Одно только не забудь: у баб серебра не меньше, чем у кого другого. Хоть и у святых отцов.
– Это ты к чему? – замер у крыльца Тырков.
– Ох, и тугодум ты, Васильюшка, – рассмеялась в ответ Павла. – В помощницы к тебе набиваюсь, вот к чему! Не сидеть же мне в пяти стенах, когда такое делается. Пока ты с Сергушкой беседовал, я домашнее серебро впрок собрала. Теперь по другим дворам пойду, если дозволишь. В четыре ноги у нас лучше получится.
Все в Тыркове так и возликовало: ай да Павла ай да разумница! Кто бы другой на ее месте сумел быть выше себя? Даже не верится, что это она давеча на полтора разговора сбилась! И как после этого в женской натуре разобраться?
Но будто с чужого голоса он опять брякнул:
– Надо подумать. Ты жди…
– Ждать не устать, было бы чего, – приласкала она его взглядом. – Возвращайся поскорей, Вася.
Этот взгляд всю оставшуюся часть дня неотступно сопровождал его, помогал вести переговоры с монастырскими и посадскими людьми, звал назад, под родную крышу.
Вернулся Тырков, когда уже ночь на крепость пала, и темень замкнутых крепостных стен очертания дворовых построек проглотила. Такое ощущение, будто идешь по дну глубокой безмолвной пропасти, наполненной множеством едва уловимых звуков, падающих сверху.
Еще издали Тырков заметил мерцающий свет на крыльце своего дома. Его источал ночник, затерявшийся среди блюд, приготовленных к ужину. А вот и Павла в светлой воздушной подволоке поверх парчового сарафана. Белой птицей выпорхнула она к нему из густой зыбкой темноты.
– Ладно ли сходил? – спросила она шепотом.
– Ладно, – эхом откликнулся он. Затем предупредил: – Есть не буду. На Гостином дворе постоловался. – И вдруг смущенно признался: – Спешил обеденку со спальней перепутать. А?
– Значит, дождался, – жарко обняла его Павла. – Имеешь полное право…
На высоком просторном крыльце под резным навесом, облокотясь на отливающую медью огородку из лиственничных досок, его терпеливо поджидала жена Павла. Завидев мужа, она оживилась:
– Ну наконец-то наш усердник явился, про хлеб-соль вспомнил. Того и гляди, солнце с обеда своротит, а его все нет и нет. Я чуть было не заскучала.
Глянул на нее Тырков снизу вверх и залюбовался: какая она у него ладная, светлая, ласковая. Годы будто и не тронули ее, а если и тронули, то очень бережно. На круглом скуластом лице ни морщинки, если не считать задорных ямочек на щеках. Но они у нее с самого рождения. Русые волосы по-девичьи в одну косу голубой лентой заплетены. Брови ровные, длинные, с крутым загибом. Луковка носа будто воском облита. Большие зеленовато-серые глаза вечно опущены, но так, что их отсвет играет на широких полных губах. И одета она не в будничное платье, а в парчовый сарафан-золотник, опоясанный не по стану, а по высокой груди. На ногах долговерхие башмаки без оторочки – чапуры, шитые шелком и опять же золотом. Павла словно хочет сказать этим мужу: для меня твое появление – всегда праздник.
На верхней ступени крыльца они будто невзначай сошлись – тяжеловесный, крутоплечий, груболицый Тырков и легкая, как голубица, залетевшая в охотничьи силки, Павла. Она вдруг вскинула на него изучающий, полный заботы и преданности взгляд и тут же отвела его, спрятала, затаила. В ответ он обнял ее и, задохнувшись от внезапно нахлынувших чувств, притиснул к себе.
– Ну, будет, будет! – первой отстранилась Павла. – Чего это ты, Василей Фомич, расчудился? Того и гляди, обеденку со спальней перепутаешь.
– А хоть бы и так, – с сожалением отпустил ее Тырков. – Все дела, дела, а пожить и некогда.
– Еще поживем, Васильюшка, – другим голосом пообещала она. – Какие наши лета?
Крыльцо в летнюю обеденку они превратили недавно – тут и посветлей, и посвежей, чем в домашней трапезнице. Складной стол для такого случая Тырков сам много лет назад изладил. Зимует он в чулане, а как только весна теплом взыграет, сюда выносится. Пообок ставятся широкие лавки, крытые зеленым сукном, а посреди стола – расписной кувшин с квасом и глиняные кружки, тоже расписные, рядом – деревянное блюдо с ржаным хлебом и сольница – как бы в привет любому, кто сюда войдет.
Вот и сейчас, положив на стол берестянку с нижегородской грамотой, Тырков первым делом утолил жажду квасом с можжевеловой приправой, отер вислые, как у моржа, усы и не торопясь стал плескаться и фыркать под рукомойником в дальнем углу обеденки.
Было время, когда здесь на крыльце или в теплой трапезнице собирались все Тырковы: он сам, Павла, ее мать – домостарица Улита, сыновья Василий и Степа, дочери Аксюта, Настя, Верунька, Луша. Но солнце на одном месте все время не стоит. Находят и на него затмения. Так случилось семь лет назад, когда Степа несчастным случаем погиб на лесном пожаре. Затем упокоилась престарелая Улита, а дети и внуки, как тому и положено быть, разлетелись из гнезда отцова. И остались Василей и Павла одни в большом крепком доме. Постоянных прислужников они не держат, только приходящих – стряпуху, дворовую девку и работника для текущих надобностей.
Кормит мужа Павла сама, никому другому не доверяя. Для нее это в радость – лишний раз с ним рядом побыть, поговорить сердечно, полюбоваться его неизбывной силой и надежностью. А то ведь глазом не успеешь моргнуть, как воеводы его с каким-нибудь спешным заданием снова за тридевять земель ушлют. А она опять жди и тревожься, не случилось ли с ним чего худого, вернется ли назад по живу и здорову.
Служба у ее Васильюшки особая – такие поручения верхнего началия исполнять, которые по силам лишь грамотеям, умудренным опытом государских дел и природной смекалкой. Однако не всяк, кто письменным головой зовется, на самом деле и впрямь голова. Москва порой таких пустобрехов на это место присылает, что курам на смех. Тырков им не чета. Шуточное ли дело, в дети боярские из рядовых казаков своим досужеством выбился, в грамотеи заделался, с лучшими людьми сибирской Москвы на одну ногу стал. Довелось ему и воеводой послужить, Томской город в землях Эушты ставя, и с немирными кучумычами походным воеводой посшибаться, а после в Чатах и Тулуманах сибирцев под высокую государеву руку подводить. Всех его заслуг, явных и попутных, разом и не счесть. Но каждая из них для Павлы невольной разлукой обернулась. Вот и научилась она ждать, а в недолгие недели оседлой службы своего суженого ценить каждый час, проведенный с ним, делать его непременно праздничным.
Не успел Тырков лицо и руки полотенцем осушить, буйные волосы на голове корявыми пальцами вместо гребня причесать, а стол уже от яств ломится. Здесь тебе и соленые грибочки, и щучья икра, отваренная в маковом молоке, икра черная стерляжья, сыр гороховый, редька с постным маслом и уксусом, студень, колбаса из гречневой каши, мяса, муки и яиц, рыбный каравай, пироги и другие сытные закуски и заедки. А на первое Павла вынесла глубокую миску с горячими щами. Это были богатые щи – с курицей, еще при варке щедро забеленной сметаной.
Тырков перекрестился и, усевшись за стол лицом во двор, спиной к сеням, не спеша стал хлебать пресные, по обычаю не соленные при варке щи, заедая их круто посоленным хлебом с горчицей. Он привык это делать молча, сосредоточенно, отрешенно.
Павла знала: в это время с ним лучше не разговаривать – все равно не ответит. Пристроившись напротив, она подперла рукой подбородок и долго сидела так, исподтишка разглядывая мужа, находя в его грубых чертах невидимую другим красоту. Он чувствовал это, но делал вид, что не замечает.
Управившись со щами, Тырков полакомился грибочками, студнем, щучьей икрой и пряженым пирогом с нельмой и яйцами, затем принял из рук Павлы чарку с хмельным медом, паренным на вольном духу с малиной, и, выпив до слезинки, благостно откинулся на стену, отделявшую крыльцо от сеней.
– Люблю, когда чарочки по столу похаживают! Да все недосуг полюбоваться, как это у них выходит. Не успеешь с одним делом управиться, другое набежит.
– И какое же дело теперь набежало? – насторожилась Павла.
– А то, которое мы все давно ждем, – откликнулся он, сминая рукой кустистую бороду. – Знаешь, что нынче во сне мне привиделось? Даже не знаю, как сказать… Вроде люди и вроде не люди. Ну, словом, толпище слепое. У одних лица от воплей багровы, а утробы расселись. Другие в замешательство впали либо в скорби великие. Третьи затоптаны лежат. Четвертые в меня пальцами со злым шипением тычут, будто я им дорогу на божий свет заступил. И у всех, заметь, вместо глаз кровавые дыры.
– Ой, Вася, не к добру это, – не удержала молчания впечатлительная Павла. – Ты уж не пугай меня сразу-то, голубчик. Нешто все до единого безглазые?!
– Я же сказал: сон это. И не плохой к тому же.
– Ну, ежели не плохой, тогда ладно. Тогда говори дальше.
– И вдруг это толпище расступилось, – не заставил себя упрашивать Тырков. – И вышел вперед обыкновенный с виду радник. Ну вот как дьяк наш Нечай Федоров, к примеру, только голосом погуще, пораскатней. «Доколе, – речет, – по чужому наущению мы будем сами себе глаза выкалывать? Доколе будем жить жизнью, которая хуже смерти? А ну, отчизники, становись со мною в скорые полки! Вынайте, братья, глаза из ножен! Будем вычищать от своих и чужих воров Русскую землю!» На кого взор ни кинет, у тех мертвые глазницы враз зрячими делаются. И на меня поглядел.
– На тебя-то зачем? Ты ж не слепой.
– Можно и с глазами быть, да ничего не видеть. Не в том дело, Павлуша.
– Тогда в чем?
– А в том, что нынче наутро гонец нашим воеводам грамоту из Ярославля примчал. Вот она, в собственном виде, – Тырков погладил берестянку с упрятанными в нее листами. – Тут слова владыки нашего Гермогена черным по белому писаны: мужайтесь и вооружайтесь! От них нижегородцы во главе с князем Димитрием Пожарским сердцами зажглись, новое ополчение против ляхов и кремлевских перевертней собрали. А его содержать надо, войско-то. Ну и просят у Сибири помощи. Давеча я эту грамотку атаманам в казачьей избе зачитал. Хочешь, и тебе для полного представления оглашу?
– Огласи, Василей Фомич, огласи, – не поднимая на него глаз, молвила Павла. – Я ведь по стезе буквенного учения не горазда. Но едва ты вошел и эту коробушку на стол положил, сразу поняла, что ничего хорошего от тебя не услышу. Все-то тебе на месте не сидится! Не навоевался еще? – и всхлипнула с какой-то детской беспомощностью.
– Вот те на! – махом раздвинув разделявшую их посуду, заключил ее руки в свои медвежьи лапищи Тырков. – Успокойся, дуреха! Лишнего себе не выдумывай. Мне ведь что велено? Обоз с серебром для денежной чеканки собрать и сопроводить его с прочей казной до Ярославля. Только и всего.
– Ой ли? – выстрелила в него недоверчивым взглядом Павла. – Так я тебе и поверила! Кто привык выше ветра голову носить, тот нигде не поостережется. Чует мое сердце, Ярославлем дело не кончится. А вдруг дальше на Москву с нижегородцами идти потянет? Я ж тебя знаю.
– Ну вот, опять ты за свое, Павлуша. Туда не ходи, то не делай. Умные люди говорят: дорогу к избе не приставишь. А я – человек службы. Такая уж мне доля выпала – жизнь дорогою мерить. Наперед сказать, куда она выведет, все равно что себя по рукам и ногам повязать. Нельзя мне это, ну никак нельзя.
– Можно, Васильюшка, можно. Ты ведь не обозный голова, чтобы в заурядной упряжке к Ярославлю идти. Свое в обозах ты сполна отходил. Пусть другие с твое походят! Али у тебя на Сибири больших дел нет? Сам рассказывал, сколько их у тебя накопилось.
– Ты это к чему клонишь? – посуровел голосом Тырков. – Чтобы я в сторонку отошел, копье в землю воткнул, как любила советовать твоя покойная матушка Улита, а заместо этого раскрыл книгу Евангелие и ничем другим больше не занимался?! Ну уж нет, Павла Мамлеевна. Христа любить – не только молитвы во имя его творить, а надо – так и мечом за Божию правду опоясаться. Все другие дела до времени и отложить не грех.
– То-то ты меня, Вася, с разу на раз и откладываешь. До того бородой оброс, что никого вокруг не слышишь, себя только.
– А ты – себя… Ведь хорошо сидели. Так нет, надо с чистой беседы на полтора разговора[10] свернуть! Я тебе про одно толкую, а ты совсем про другое заладила…
– …матушку мою покойную, будто внасмех, вспомнил, – не могла уже остановиться Павла. – Она-то чем тебе дорогу пересекла?
– Ну, ты и крапива, – покачал головой Тырков. – И что у баб за обычай – так все разом запутать, что потом на спокойную голову год не распутать. Ну да ничего, который Бог замочит, тот и высушит.
– А Бог тут при чем?.. И кого это он мочить должен? Меня, что ли?
«На такие вопросы лучше не отвечать, – мысленно посоветовал себе Тырков. – Пусть сама с собой вздорится. Глядишь, пыл из нее и выйдет».
– Отмолчаться решил? – не унималась Павла.
– Да нет, – принял он смиренный вид. – Показалось, будто меж нами тихий ангел пролетел. Ты не заметила?
На крыльце и впрямь сделалось тихо – так тихо, что оба они вдруг услышали гудение шмеля, нацелившегося на пирог с медовым верхом, шепот ветерка, собственное дыхание.
Не успели Тырковы осознать особую значимость этой тишины, как вразнобой грянули бубенчики и колокольцы. Будто тройка резвых коней влетела на Устюжскую улицу и остановилась, как вкопанная, у их подворья. На самом-то деле выездной тройки у Тыркова нет, вот и подвесил он к обвершку тесовых ворот шелковый шнур с кистью и набором колокольцев в черед с бубенцами. Их ему подарил староста Ямской слободы. Стоит за шнур дернуть – они и запляшут, оглашая округу беспорядочным перезвоном.
Переглянулись Василей с Павлой. В заобеденный час в гости ходить не принято. Неужто стряслось что-то?
– Это я, Сергушка Шемелин! – дал знать о себе с улицы мальчишеский басок. – Дозвольте войти?
Ворот с крыльца, глядевшего во двор, не видать, зато хорошо слышен ломкий голос Сергушки.
Тырков выглянул из обеденки:
– Входи, юныш, не теряй времени! Дай на тебя, удальца, наглядеться, – и сел на свое место.
Заскрипела под вескими шагами Сергушки настеленная от ворот до крыльца дорожка из сосновых плах. Промелькнула меж резными свесами и крыльцовыми перилами его лохматая голова. Крякнули в очередь одна за другой ступени, и Сергушка предстал перед Тырковыми в полный рост – богатырски скроенный, легкий телом, ну кровь с молоком. А лицо юное, розовощекое, с белесым пушком вместо усов и бороды, по-щенячьи преданное, доверчиво-глуповатое. Но самым заметным на этом лице был синяк под глазом.
«Значит, и Аршинский в долгу не остался, – с удовлетворением отметил про себя Тырков. – Нашла коса на камень».
Между тем Сергушка Шемелин, стараясь держаться солидно, приложил правую руку к груди и склонил в полупоклоне голову:
– Извиняйте, што не ко времени зашел. Мамка велела погодить до вечера, а мне не терпится поскорей спаси бог Василью Фомичу сказать. Вот я и говорю.
– Ну спасибо, так спасибо, – не сдержал улыбки Тырков. – А теперь присаживайся к столу. Угощайся, чем бог послал. В темнице-то, поди, совсем оголодал?
– Благодарствую, конечное дело, но я не за тем здесь, Василей Фомич.
– За тем или не за тем, попутно разберемся. Неси ему, Павла, щей, да погуще. Не красен обед пирогами, красен едоками. Человек из еды живет. Поевши и разговор крепче будет.
– Дак мамка меня уже покормила.
– Я того не видел. Вот и покажи, как дело было. А не покажешь, значит, вовсе и не было. Верно я говорю, Павла Мамлеевна?
– Хороший едок хозяину в почет, – не глянув на него, отправилась за щами она.
Пришлось Сергушке не только присесть, но и плотно поесть. А чтобы он не чувствовал себя скованно, Тырков и сам продолжил трапезу: отпробовал стерляжьей икры, затем к рыбному караваю приложился.
Павла незаметно ушла, оставив их вдвоем.
– Ну, хвастайся, Сергушка, зачем я тебе понадобился? – наконец полюбопытствовал Тырков.
– Про дело хотел поговорить, Василей Фомич, – враз подобрался, настраиваясь на деловой лад Шемелин-младший. Лицо у него губастое, скулы квадратные, глаза вишневые, на носу и щеках веселые конопушки. Прямого сходства с нелепо погибшим сыном Тыркова, Степой, у него нет, но говорит и держится Сергушка так, что живо его напоминает. От этого на душе то тепло, то холодно делается. Настройся-ка при таких перепадах на требовательный разговор.
– Про какое такое дело? – уточнил Тырков.
– Про нижегородское.
– А ты про него откуда знаешь?
– Дяденька Ларивон Сысоев сказывал, когда из-под замка меня выпускал.
– А про то, что ты наперед перед казачьим головой Богданом Аршинским повиниться должен, он тебе не сказывал?
– И про то говорил. Но я к этому не больно охочий.
– А зря. Никакого дела у нас с тобой не получится, сынок, коли ты на старших по летам и званию руку подымать будешь. Да еще не разобравшись. Ведь на атаманском кругу за Аршинским вины против Любоньки не найдено. Напротив, теми чусами он хотел вашему семейству на безденежье пособить. А ты на него сдуру накинулся.
– В этот раз, может, и сдуру, – вынужденно согласился Сергушка. – А когда я мальчонком был, видел, как он нашего пса Дозорку плетью до смерти забил. Ну чистый живодер! Што из того, што он меня старше и с виду добряга? Внутри-то у него черти скачут.
– Ты с виду тоже ого-го-го… детинушка возмужалый, а послушать если – уши вянут. Как был мальчонком, так в них и остался.
– Это почему же?
– У всего свой срок давности есть, Сергушка. И у мести тоже. Что было, то сплыло. Нынче не слыхать, чтобы кто-то на жесточь Аршинского жаловался. Это о чем-то говорит, как думаешь?.. То-то и оно. Жизнь на одном месте не стоит. Вместе с нею и люди меняются. Опять же у каждого свои срывы бывают, да такие, что потом совестно вспоминать.
– И у тебя, Василей Фомич?
– И у меня, вестимо. У меня даже больше. Я-то научился их замечать, вот они глаза и колют.
– Чудно говоришь.
– Не чудней твоих рассуждений. Ты ведь с намеком спросил: что из того, что Аршинский старше? Силушка в тебе заиграла. Головой под потолок вымахал. Ну и показалось тебе, что вы с Богданом не только телом, но и всем прочим уравнялись. Ан нет. Он более твоего на свете пожил, в заслугах весь и, особо заметь, в отцы-атаманы тебе годится. Отсюда и пошел обычай – старших уважать. А ты об него ноги вытер.
– Это мамка меня с толку сбила, – пересилив себя, признался Сергушка. – Да и батяня мой Аршинского сроду терпеть не мог. Вот и вышло… Откуда мне было знать, што дело боком повернется?
– Вперед умней будешь. А покуда я тебе совет дам, сынок: нынче же ступай к Богдану Павловичу и вину ему прилюдно принеси. Прилюдно, понимаешь? Обычай старше закона.
– А коли повинюсь, с собой идти в Ярославль возьмешь?
– Да ты что?! – вскипел Тырков. – Условия мне пришел ставить? Ну так я тебе сразу ответ дам: не возьму! Служба – дело серьезное. На ней не торгуются. А ты еще службы и не нюхал. Походи сперва в товарищах у бывалого казака, научись оружие держать, старшим подчиняться, потом только о себе заявляй.
– Дак я с Федором Глотовым уже сговорился. Он меня в товарищи по-соседски примет. А что до оружия, так из ручницы я не хуже его стреляю. И сабля меня слушается, и дубина.
– Вот и ладно. Глотов – послужилец хоть куда. У него есть чему поучиться.
– А его ты с собой в Ярославль возьмешь?
«Ну и Сергушка, ну и хитрован, – поразился его простодушной наглости Тырков. – Его в одну дверь не пускают, так он через другую решил зайти». А вслух посоветовал:
– Не надо со мной в прятки играть, сынок. Все равно у нас, как в той побаске, получится: кобылка есть – хомута нет, хомут добыл – кобылка ушла. Ответ мой ты слышал, и нечего меня на Глотова брать. С ним и разговора никакого об Яро-славле не было. Сам знаешь.
– Нет, так будет, – заупрямился Сергушка. – Знал бы ты, Василей Фомич, как он загорелся! «Расшибусь, – говорит, – а за правду русскую перед Богом постою!» Он об тебе, знаешь, какого мнения? Ууу – еее!
Но Тырков не привык свои слова по настроению менять.
– Я все сказал. Дважды повторять не буду. Рано тебе еще в дальние походы ходить. А теперь ступай! Да подумай хорошенько, об чем мы тут беседовали.
От таких слов розовые щеки Шемелина-младшего пунцовыми сделались.
– Спасибую за хлеб-соль! – стремительно поднялся он из-за стола и уже снаружи, торопясь вдоль крыльца к воротам, в сердцах бросил: – Сперва ты меня сынком называл, а после… И-е-е-ех, Василей Фомич! А я-то надеялся…
Хлопнула воротная дверь. Дрогнули над нею колокольцы с бубенцами и тут же смолкли.
Ушел Сергушка Шемелин и досаду свою с собой унес. Но тут появилась в обеденке Павла.
– Зря ты так резко с ним простился, – подала голос она. – Можно бы и помягче. Как-никак, а Сергушка по отцу сирота. Его не только приструнить, но и ободрить надо. А концы обрубать – не твоя забота.
– Это в каком смысле «не моя»? – решив, что Павла все еще не остыла от того бестолкового разговора, в который они впали до появления Сергушки, усмехнулся Тырков. – И какие-такие концы ты имеешь в виду? Вразуми!
Но она его тона не приняла.
– Вразумлять я тебя не собираюсь, Вася, а подсказку дам. Авдотья Шемелина сына от себя далеко не отпустит. Так ведь? На нем теперь все семейство держится. Но мать есть мать. Ей неволить его простительно. А тебе нет. Вот и не возбуждай в нем супротивника. Не указывай, что ему рано делать, а чего нет. Лучше такое поручение дай, чтобы он значимость свою почувствовал. А там, глядишь, все и устроится.
– Пожалуй, что и так. Надо подумать, – без особой охоты принял ее подсказку Тырков и, глянув на удлинившиеся с восходной стороны тени, заторопился: – Так я пойду?
– Иди, конечно. Только скажи, когда вернешься?
– Рано не получится, – прихватив берестянку с грамотой, шагнул с крыльца он. – Перво-наперво с Вестимом Устьяниным посоветуюсь, потом в Успенском монастыре и на Гостином дворе думаю побывать. А с утра доложусь Нечаю Федорову и прямым ходом в Ямскую слободу двину. Серебро само на свет не явится. За ним походить надо, покланяться.
– Походи, походи, – поддакнула Павла. – С Вестима начал. По-родственному. Боголюбно. Одно только не забудь: у баб серебра не меньше, чем у кого другого. Хоть и у святых отцов.
– Это ты к чему? – замер у крыльца Тырков.
– Ох, и тугодум ты, Васильюшка, – рассмеялась в ответ Павла. – В помощницы к тебе набиваюсь, вот к чему! Не сидеть же мне в пяти стенах, когда такое делается. Пока ты с Сергушкой беседовал, я домашнее серебро впрок собрала. Теперь по другим дворам пойду, если дозволишь. В четыре ноги у нас лучше получится.
Все в Тыркове так и возликовало: ай да Павла ай да разумница! Кто бы другой на ее месте сумел быть выше себя? Даже не верится, что это она давеча на полтора разговора сбилась! И как после этого в женской натуре разобраться?
Но будто с чужого голоса он опять брякнул:
– Надо подумать. Ты жди…
– Ждать не устать, было бы чего, – приласкала она его взглядом. – Возвращайся поскорей, Вася.
Этот взгляд всю оставшуюся часть дня неотступно сопровождал его, помогал вести переговоры с монастырскими и посадскими людьми, звал назад, под родную крышу.
Вернулся Тырков, когда уже ночь на крепость пала, и темень замкнутых крепостных стен очертания дворовых построек проглотила. Такое ощущение, будто идешь по дну глубокой безмолвной пропасти, наполненной множеством едва уловимых звуков, падающих сверху.
Еще издали Тырков заметил мерцающий свет на крыльце своего дома. Его источал ночник, затерявшийся среди блюд, приготовленных к ужину. А вот и Павла в светлой воздушной подволоке поверх парчового сарафана. Белой птицей выпорхнула она к нему из густой зыбкой темноты.
– Ладно ли сходил? – спросила она шепотом.
– Ладно, – эхом откликнулся он. Затем предупредил: – Есть не буду. На Гостином дворе постоловался. – И вдруг смущенно признался: – Спешил обеденку со спальней перепутать. А?
– Значит, дождался, – жарко обняла его Павла. – Имеешь полное право…
Жизнь переменчива
Вкладочное серебро, собранное в городе и на посаде, Тырков решил хранить в малой ризнице за иконостасом Воскресенской церкви. Божий храм для такого дела – самое надежное место. А если в нем служит иерей, подобный Вестиму Устьянину, так и вовсе. Ведь это не просто поп, а поп казацкого рода, бессребреник и страстотерпец. К тому же сват Тыркова.
Пути их сошлись без малого четверть века назад в Соли-Камской. Тырков к тому времени успел на казацкой службе заматереть, а Вестим, только-только из взростков выйдя, на отцово выбыльное место поверстался. Отец его Устьян Иконник не только службу исправно нес, но и мастером на все руки был – кедровые доски для изготовления икон ладил, ставцы и складни растворенным в ртути серебром покрывал, а к церковным праздникам большие восковые свечи с кресчатым подножием лил. Да вот беда, однажды его в тайге на заготовках подрубленной лесиной насмерть прибило. А тут как раз царское повеление тамошним вотчинникам Максиму и Никите Строгановым приспело: сто служилых людей для поставления Лозвинского городка спешно набрать и походным порядком за Камень отправить. Ну и пришлось Вестиму вместо отца в казацкую лямку впрягаться. А какой из него казак? – Телом небогат, лицом неказист и нрава чересчур смиренного. Такого соплей перешибить можно…
Пути их сошлись без малого четверть века назад в Соли-Камской. Тырков к тому времени успел на казацкой службе заматереть, а Вестим, только-только из взростков выйдя, на отцово выбыльное место поверстался. Отец его Устьян Иконник не только службу исправно нес, но и мастером на все руки был – кедровые доски для изготовления икон ладил, ставцы и складни растворенным в ртути серебром покрывал, а к церковным праздникам большие восковые свечи с кресчатым подножием лил. Да вот беда, однажды его в тайге на заготовках подрубленной лесиной насмерть прибило. А тут как раз царское повеление тамошним вотчинникам Максиму и Никите Строгановым приспело: сто служилых людей для поставления Лозвинского городка спешно набрать и походным порядком за Камень отправить. Ну и пришлось Вестиму вместо отца в казацкую лямку впрягаться. А какой из него казак? – Телом небогат, лицом неказист и нрава чересчур смиренного. Такого соплей перешибить можно…