– Вот и у меня сибирская служба на заворуйстве томских голов Ржевского и Бартенева споткнулась, – продолжал Кирила, завороженно глядя на эти изработанные руки. – Первые-то воеводы, Гаврила Писемский и Василей Тырков, справедлиы были, строительны, о службе пеклись, о дружбе с тамошними сибирскими людьми, а как на Москве самозванство сделалось, и на Сибири дела криво пошли. У кого сила и власть, тот и прав. Поначалу-то я Ржевского и Бартенева за их грабеж и неправды с очей на очи устыжал, а потом прилюдно шум поднял. Об том лишь жалею, что не на трезвую голову…
   Руки Иринарха при этих словах замерли. Из глубоких подбровий проблеснули синие искры. Только теперь Кирила понял, какого цвета у старца глаза. Ну, конечно, небесные.
   – Знаю, отче, что ты противник хмельного, – поспешил объясниться Кирила. – Весь мир от него хочешь отвести. Глаголишь, будто это Господь на нашу землю за пьянство иноплеменников навел. По моему разумению, не только за это… Но я с себя никаких вин не снимаю. Что было, то было. Грешил, когда душа вон из тела от неправды рвалась. А воеводам это и надо. Ведь у них как? Пил, не пил, а коли скажут, что ты в потере памяти и рассудка изменные речи на царя и его двор нес или о другом каком-то своем воровстве проболтался, значит, так оно и было. Не зря говорится: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Попробуй отвертись! У них власть, свидетели, оговор. Даже те, с кем ты бражничал, на другую сторону тотчас переметнутся и на тебя пальцем покажут. Вот и со мной так вышло. Взяли меня под крепкую стражу. А тут как раз воеводы сменились. Обрадовался я. Ну, думаю, Волынский и Новосильцев – люди свежие, немараные, они во всем по чести разберутся… Как же, разобрались! Сами служилым людям хлебного и денежного жалованья давать не стали, казною и властью начали торговать. И меня в свои дела втаскивать пытались. Но я снова шум поднял, а это наказуемо. Стыдно сказать, но пришлось мне из Томского города бежать, как зай-цу на загонной охоте. А у меня жена всех похвал, дочь Русия. Ныне ей ровно семь лет. Это как?
   Иринарх укоризненно глянул на Кирилу, будто напоминая, что он пришел к нему каяться, а не спрос делать.
   – Когда я к Москве вернулся, брат Иванец сказал, что все мои напасти от гордыни идут, – поспешил исправиться Кирила. – Так оно и есть. Не по заповедям Божьим жил, а по своему разумению. Не в свои дела лез. За ложными вождями шел. Другими многими грехами грешен. Но ведь и Москва стала, как овчарня, на которую волки напали, а лучшие овцы с волками задружились, про стадо забыв. Вот оно и шарахается из стороны в сторону, понять не может: кого держаться? Один не по правде на царство сел, другой не по правде на царство лезет. Кому присягать – этому или тому? Кому верить? Перевертней расплодилось, как вшей на нищем. Всяк свою пользу ухватить норовит. Тут меня зло и взяло: ну как так можно?! Стал рвать прежние связи и сам не заметил, как остался сам с собой – без друзей и без покровителей. Хоть опять за вино берись! Махнул было на все рукой: никому я ничего не должен и присягать никому не буду. Но когда пан Гонсевский по согласию с первым думным боярином Федором Мстиславским Стрелецкий приказ под свое начало взял и стал наших стрельцов на Москве заменять своими приспешниками, а ляхам полную свободу на бесчинства дал, тут я твердо понял, что нельзя дальше сидеть сложа руки. Ну где это видано, чтобы войско, которое на словах дружеским считается, на деле монастыри и дворы своих же союзников грабило, женок насиловало, священников к заутрене не пускало, а тех, кто замечен со стрельным оружием и даже просто с топором, как у себя в Польше, в воду сажало?! Один гусар, куражась, прямо на коне в церковь Бориса и Глеба на Варварке въехал. Ну я его за это выследил и прибил – чтоб другим неповадно было над народом русским измываться. Да и не я один на ляхов и всяких наемных немцев тогда поднялся. Кто камнем с крыши кинет, кто оглоблей при случае огреет, кто нож всадит. Обида за обиду, кровь за кровь. Так всегда было. С той малой охоты большое побоище началось. Проснулась наконец Москва. Кабы поляки из конца в конец ее не выжгли, не сидеть бы им сейчас в Кремле и Китай-городе со своими боярскими прихвостнями… Три дня жгли, тыщу людей в чистое поле на мороз выгнали, а тем, кто в развалинах бедовать остался, велели в знак покорности белыми полотенцами подпоясаться. Вот тебе и новые порядки хваленых христианских государств, которые мне прежде наилучшими казались…
   От долгого стояния на твердом, как камень, земляном полу колени у Кирилы заныли, но по сравнению с тем, что терпит Иринарх, это всего лишь малое неудобство. Вот и не посмел он переменить положение. И согнать муху, севшую ему на лоб, не посмел. Терпеть, так терпеть.
   – Полотенцем я, понятное дело, обвязываться не стал. За то меня и схватили. Вместе с другими, пойманными в руинах, повели в Яузе топить. Но тут казаки во главе с Иваном Заруцким нас отбили. Он и спрашивает меня: «Кто таков?» Я сказал. Заруцкий обрадовался: «Мы тут затем, чтобы все было, как при прежних государях. Без приказных грамотеев нам подлинной власти не построить, ляхов не избыть, народ не замирить. Иди к нам на службу. Денежный оклад получишь, поместье, товарищество…» Врать не буду, знал я, кто такой Заруцкий. И про то, что свое боярство он не где-нибудь, а в Тушине из рук ложного царевича получил. И про другое разное. Но обиженный люд к нему не случайно валом валил. И слава об его отваге и непримиримости к полякам не случайно повсюду гремела. Значит, было за что. Всяк хотел оказачиться и под его твердую руку встать. За малое время Заруцкий изрядное казачье войско собрал и под Москву привел… Видом он тоже хоть куда. Мне, к примеру, с первого слова поглянулся. Мало ли что за ним прежде числилось. Главное, теперь он готов был волков из овчарни погнать…
   В очередной раз, оторвавшись от плетения, Иринарх испытующе глянул на Кирилу, затем перевел вопрошающий взгляд в угол кельи за его спиной.
   «Кто бы там мог быть? – встревожился Кирила. – Если келейник, я бы его давно заметил», – и вдруг понял: это Исус Спаситель с иконной доски на них взирает!
   «Неужто я что-то не так сказал?» – набежала другая мысль.
   Иринарх звякнул веригами.
   – Но ведь так оно и было! – сбился Кирила. – Я и сейчас не умею на середине быть. Задним умом думаю – когда уже занесет дальше некуда… А с Заруцким меня почему занесло? Лестно было, что он меня из прочих выделил. Уж очень крутой судьбы человек. Родители у него из тернопольских мещан. Грамоте сына не учили, на польского короля молиться заставляли. Он от них на волю и сбежал. Стал казачить в Диком поле. Там в плен к крымским татарам попал, галерным невольником по разным морям плавал. От них тоже сумел уйти. В атаманы его удаль молодецкая вынесла, ум и мертвая хватка. Умел напролом к своей цели идти. С таким не заскучаешь. Вот и стал я при нем вроде как письменный голова. Приговоры и другие нужные бумаги готовил, заслуги живых, павших и от ран изувеченных для Большого разряда записывал, особые поручения исполнял. Не раз вместе с Заруцким в отчаяннейших переделках побывал, но у него и впрямь рука легкая… Обещанное поместье он мне в Звенигородском уезде отмахнул да еще тридцать четвертей земли с деревнями в Пусторжевском. Они тогда из рук в руки переходили – от законных владельцев к самоназваным, а от тех – к малопоместным или беспоместным ополченцам из дворян и бедных детей боярских. Я в тех поместьях по разу только и появился. Их литва и казаки успели донага обчистить. Да я и не за поместья с Заруцким пошел – вторженцев бить! На его злоупотребления в казенных и земельных делах, на то, что земское ополчение он вечно задирает и своих казаков тоже не очень-то милует, глаза приходилось закрывать. Он по таборам[21] боярином ходил. Уйти от него сразу у меня духу не хватило. Решил подождать, пока наши с ним дела сами развяжутся. Они вскоре и развязались… Это я об убийстве Прокопия Ляпунова говорю. Ныне все за его смерть Заруцкого винят. Будто это он своих черкасов на Ляпунова натравил. На самом-то деле это пан Гонсевский сподложничал. Его люди от имени Ляпунова настрочили грамоту во все города с призывом бить и топить казаков, где поймают, а когда государство Московское успокоится, и вовсе истребить этот «злой народ». Руку Ляпунова искусно подделали да и заслали мнимый лист за его подписью к казакам в таборы. Те, ясное дело, всколыбались. Дернули Ляпунова к себе на круг, стали допрашивать, его ли это рука? Ляпунов говорит: «Рука вроде моя, только я этих слов не писал и не мыслил». Атаман Карамышев ему не поверил, в измене обвинил, за саблю схватился. Казаки на расправу круты. Заступился было за Ляпунова дворянин Иван Ржевский, так они и его зарубили. А ведь знали, что Ржевский Ляпунову по делам внутренним первейший неприятель. Ярость им глаза застелила. Побежали еще кого-нибудь из ляпуновцев погромить. А я как раз в разрядную избу на Воронцовом поле по делам зашел. Слышу, шум. Вышел за порог, а на меня казаки с саблями бегут. Впереди Авдюшка Мыло, липовый казак, из мещерских мыловаров. Мы с ним прежде в гуляй-городе[22] против пана Гонсевского рука об руку ходили. А тут он глаза кровью налил, вот-вот саблей полоснет. Макнул я тогда витень[23] в костер, на котором станичная каша варилась, и давай огнем от Авдюшки отмахиваться. У него разом шапка на голове вспыхнула. Он и завертелся, огонь вокруг себя разметывая. Те, что за ним следом бежали, на миг отхлынули. Тут атаман Андрей Просовецкий подоспел, свару кое-как унял, а мне велел от гнева казацкого подальше убираться. Будто я после этого сам остался бы с ними… У служилых казаков, что в Диком поле от крымских и прочих татар оборону держат, порядок, выручка, совесть, а тут сброд какой-то. Не зря седьмочисленные бояре, зовя другие города от Заруцкого отложиться, писали в своих грамотах к земцам, де сборные казаки хуже жидов: сами своих казнят и ругают, дворян, детей боярских, гостей и лучших торговых людей грабежом позорят и вперед русское государство хотят по рукам пустить… Все вроде душою за Русь горят, а душа-то у всех разная. И повадка у каждого своя. Между ратными и посадскими людьми совета никакого нет. Чистая вольница. Посмотреть со стороны, вроде большое ополчение под Москвой собралось, а изнутри поглядеть: шито оно гнилыми нитками. Вот и разбегаются людишки. А для меня эти нитки тогда порвались, когда я огнем Авдюшку Мыло запалил. Не знаю, жив ли он теперь или нет. На боевом деле бьешь неприятеля без оглядки. А Авдюшку жалко. Свой же…
   Стоило Кириле имя Авдюшки Мыла вслух произнести, встал у него перед глазами калечный, что безмолвно шел за ним от Ростова, а на подходе к Борисо-Глебскому монастырю вдруг перекрестил его и исчез. Ростом и телосложением они с Мылом схожи, а в лицо бедолаге Кирила старался не глядеть – уж очень тряпки на его головке отталкивающе смотрелись.
   «А вдруг это Авдюшка был? – сбился со слова Кирила. – Если так, он меня простил. А я – его…»
   Иринарх между тем доплел лапоть и, подставив его под блуждающий свет из оконца, стал придирчиво осматривать свое рукоделие. Значит, и Кириле пора свою исповедь заканчивать.
   Чувствуя, что пересохший от волнения язык вот-вот перестанет слушаться его, он всхлипнул:
   – Ныне, отче, я не живу, а прозябаю. Родительским наставлениям не следую. Сам себя за это презирать стал. Мечусь, как птица в заклепе.
   – Это у тебя до поры до времени, чадо. У лебедей ведь птенцы вовсе не белы. Белыми они после становятся, когда чистое от нечистого в себе отделят. Так и тебе предстоит сделать.
   – Я стараюсь. Так ведь не получается. Будто кто-то меня под руку подбивает. Одно и осталось – в чернецы от мира, как ты, уйти.
   – Рано тебе о старчестве думать, сыне мой, – не одобрил такое его намерение Иринарх. – Ибо долга своего ты еще не исполнил.
   – О каком долге ты говоришь, блаженный?
   – Отечеству в трудную годину послужить, вот о каком. Выше него лишь долг перед Господом нашим Создателем, ибо он о нас не токмо на небеси, но и в миру печется. Насилие греха не воспрещено разрушать насилием добрых стремлений. Они в тебе первенствуют, чадо, но теснимы грехами. Отрешись от них, но сбереги стремление очистить родимую землю от иноверных хватателей и разорителей. Вот тебе малый крест, вот тебе лаптишки на дорогу. Ступай в Ярославль. Стань под хоругви нижегородского подвига. Остальное тебе само откроется.
   Кирила потрясенно принял бесценные дары и в порыве чувств припал губами сначала к одной, потом к другой руке старца. Они были сухие и холодные, как железо оковцев.
   Утирая внезапно брызнувшие слезы, Кирила достал из дорожной сумы медные листы для церковных изделий и подал Иринарху с поклоном.
   – А это тебе ответно, отче!
   – Сам догадался или кто подсказал, в чем нужду имею?
   – Брат Иванец из Троицкой обители, – признался Кирила. – Он твой великий почитатель. Это он мне внушил, что покаяние – второе рождение от Бога.
   – Истинно так, – подтвердил Иринарх. – Убежище всякого зла мучениями совести разрушается. Теперь же иди и помни: я дал тебе себя послушать. Однако все, что ты здесь сказал, не токмо я, но и Господь слышал. Перед ним тебе и ответ держать.
   – Иду, отче! А ты многолетствуй! Очень тебя прошу. Твои цветущие седины всем нужны…
   Выйдя из затвора, Кирила еще долго слышал голос Иринарха. Ветхий годами ключарь предложил ему переночевать в келье покаянников, содержащихся в монастыре, но Кирила отказался. Его ждал Ярославль.

Голова к месту

   За три версты до Ярославля Кирилу догнал полуконный-полупеший обоз. Не дожидаясь, пока он вытеснит его на обочину, Кирила сошел с дороги и, присев на поросшую малосильной травой кочку, стал ждать, когда эта череда седоков, возов и ходцев проволочится мимо. Над нею сеялось пронизанное солнечными лучами облако пыли, и лишь возглавляющие обоз всадники не купались в нем. В облике одного из них Кириле почудилось что-то знакомое.
   «Ба, да это Мирон Вельяминов-Зернов, – не то удивился, не то обрадовался он. – Значит, и Мирон решил сменить ополчение».
   После горькой до слез гибели Прокопия Ляпунова Вельяминов оказался одним из тех немногих поместных дворян, что остались в осадном лагере под Москвой. Его ополченцы наглухо заперли поляков и их кремлевских приспешников у Тверских ворот Белого города. Кириле не раз случалось бывать в расположении отряда Вельяминова. Там всегда царили порядок и согласие. Воинской хваткой Бог Мирона не обидел, силой и храбростью тоже, а что до прежней его службы на лжеименитого Тушинского царика, так за нее жители Владимира, где он прежде воеводствовал, чуть не до смерти его камнями побили, приговаривая: «Вот враг Московского государства!». Следы тех побоев изуродовали лицо Вельяминова, но не совесть. Служба под началом Ляпунова это хорошо показала. Вот и теперь он не куда-нибудь спешит – в Ярославль.
   «А кто это рядом с Мироном пригарцовывает? – закрылся ладонью от солнца Кирила. – Никак Исак Погожий?.. Ну, точно!».
   Стольник из Углича Исак Погожий – тоже из ляпуновцев. Он стерег неприятеля на Трубной площади у Покровских ворот и тоже показал себя умелым предводителем и расчетливым храбрецом. Видом и повадками – чистый русак, хоть и наречен при крещении Исаком.
   Когда всадники поравнялись с Кирилой, Вельяминов скользнул по нему отсутствующим взглядом, зато Погожий сходу поворотил своего рыжего впрожелть жеребца на кочковатое обочье.
   – Мир по дороге, Кирила Нечаевич! – поприветствовал он его сверху. Каким случаем здесь?
   – И тебе здравствовать, Исак Семенович! – радуясь встрече, откликнулся Кирила. – Случай у нас, похоже, один. В Ярославль иду – под хоругви нижегородцев.
   – А в лапти почто обрядился? Или похолопствовать по случаю решил? Так по тебе издали видать, что ты по чину не ниже сына боярского будешь.
   – Если думаешь, что я ряжусь, то зря! Эти лапти Иринарх сплел и дал мне в дорогу до Ярославля.
   – Вон оно как, – смешался Погожий. – А мне не давал, хоть я из Углича к Борису и Глебу не единожды наезживал и у него в затворе бывал.
   – А ты в другой раз в обитель пеше пойди, – посоветовал Кирила. – С покаянием. В Святом Писании сказано, что Бога один кающийся грешник больше радует, нежели девяносто девять праведников.
   – Ты-то сам в чем покаялся?
   – Во всем, что избыть хотел. Бог меня слышал. Коли хочешь, у него спроси.
   Мимо прогромыхала пушка, поставленная на четыре высоких колеса. За ней другая. Дальше на возах громоздились пушечные ядра и рогожные кули с порохом. Вперемешку с боевыми холопами Вельяминова и Погожего шли казаки и добровольные ополченцы. У кого топор за поясом, у кого самодельная пика, а у кого и рогатина. От копья она отличается тем, что венчает ее не острое жало, а двулезый нож шириной в две ладони.
   – Вишь, какая у нас сила? – горделиво подбоченился Погожий. – С такой Пожарский нас без слов к себе примет. Да уже, считай, и принял. Мирон-то Вельяминов в Ярославле поперед нашего был, его тогда в Совет всей земли и записали. Но он сразу под Москву воротился – за своими людьми. Тут и мы с братом Дмитрием к нему пристали. Жаль, у тебя своих людей нет. Ну да не беда. Пошли с нами! Пожарский нас с Мироном в Ярославле ждет, а обоз велел отвести в его подгородный стан на берегу Пахны. Вот и решай быстрее!
   – Пеший конному не товарищ, – усмехнулся Кирила. – Да и не получится быстрей. Мне сперва переобуться надо.
   – Это правильно! – одобрил его Погожий. – На лаптях не написано, кто их сплел… Переобувайся пока, а я тебе тотчас коня пришлю, – и, крутанув своего каурого жеребца, затрусил в голову обоза.
   Проводив его взглядом, Кирила развязал оборы на портяных подвертках, внакрест идущих вниз от колен, и бережно снял их вместе с лаптями. В мирное время даже самый завалящий мужик без лицевых подверток, напущенных для нарядности на исподние, из дома не выйдет. Это примерно то же самое, что вместо полотенца заношенной онучей утереться. Но в сполошное время, когда вокруг стон и разор, деревенским и дорожным людям не до таких мелочей. Потому-то до предместий Ярославля Кирила в одних портянищах, не привлекая к себе внимания, и дошагал. А в большом городе, набитом не только посадскими, черными, но и чиновными, торговыми и прочими избыточными людьми, даже в смутную пору человека привыкли по одежке встречать. Так зачем же лишний раз привлекать к себе внимание?
   Кирила проворно надел сапоги и стал ждать обещанного коня.
   Обоз замыкали возы с кладями, укрытыми парусиной, и с десяток серых от пыли пешцев. Сразу и не поймешь, казаки это или стрельцы, так в их одежде и в оружии все перепутано. Одни с саблями, другие, с ручными пищалями через плечо, третьи с копьями.
   Вот и они прошагали.
   Кирила двинулся было следом, но тут из облака удушливой пыли вынырнул на своем жеребце Исак Погожий. В поводу он вел коня с мешаной шерстью. Махом вскочив на него, Кирила стал обгонять обозников по придорожной луговине.
   Мирон Вельяминов встретил его кривой улыбкой:
   – А мне баяли, будто ты опять к себе в Сибирию подался, в Томской город, подальше от наших дел. Выходит, брешут?
   – Выходит, так, Мирон Андреевич. Хоть я от Сибири и не отказываюсь.
   – И правильно делаешь! Ну как человеку на свете без заповедного уголка обретаться? У меня тоже свой есть. И у Исака…
   Нравом Вельяминов добродушен и безвреден, на язык прям и бесхитростен, но его иссеченное глубокими рубцами лицо так перекошено, что кажется, будто он зло кривляется, не произносит, а выплевывает слова.
   Вскоре обоз разделился. Большая его часть с грузами и пушками под началом Дмитрия Погожего двинулась в подгородный стан Пожарского, а Вельяминов и Погожий-старший с Кирилой и небольшим отрядцем устремились в Ярославль – на встречу с предводителями нижегородского ополчения. Так и въехали через ров и воротную башню в посад, уходящий вдоль берега широкой Которосли к Волге. На стрелке меж реками возвышался облицованный белым камнем Ярославльский кремль. Он был едва виден сквозь череду дымов, которые курились повсюду – на улицах, за оградами жилецких, складских, кузнечных и прочих дворов, среди невзрачных скученных построек, на их задворках. Дымы шибали в нос горелым навозом.
   – Фу ты, пакость какая! – скосоротился Вельяминов. – Что за душнота?
   – Не слыхал, что ли? – удивился Исак Погожий. – Моровая язва[24] тут погуляла. Хорошо, хоть мертвяков на дороге не видать.
   – Так ее же вроде избыли?
   – Выходит, не всю.
   На одном из крестцов[25] плотницкая артель ставила бревенчатый сруб с причудливым кровельным изгибом.
   – Эй, ребяты! – окликнул мужиков Погожий. – Чего лепите?
   Один из плотников, помолчав для порядка, ответил:
   – Спаса Обыденного, мил человек. Во избавление от моровой язвы.
   – Уж не князь ли Пожарский вас надоумил?
   – Он самый! Когда мы крестным-то ходом городовые стены вместе с ним обошли, он и велел церкву Спаса Обыденного здесь срубить. Штоб мор назад не воротился.
   – И много схоронили?
   – Я не считал, но кубыть много.
   – Будя языком зря чесать, – осек плотника пожилой древодел, по всему видать, артельный старшак. – Или дела другого нет? А вы езжайте себе, добрые люди, езжайте.
   – Ну, бывайте тогда! – попрощался Исак Погожий.
   – Ангела-Хранителя и вам…
   С Пожарским они встретились не в кремлевских палатах, как ожидал Кирила, а на земском дворе неподалеку от задымленного посадского торга, и не сразу по прибытии, а лишь после того, как он с заморским гостем перебеседовал.
   Не зная, что там за гость, Вельяминов хотел было в съезжую избу без очереди войти, но стремянной Пожарского, Семен Хвалов, молодой, дюжий, расторопный рязанец, ему дорогу заступил:
   – Не можно, воевода! У князя теперь важный разговор. Просил не мешать.
   – И кто у него там такой важный? – скосоротился Вельяминов.
   – Вроде как посольский австрияк, – ответил Хвалов и, помолчав, добавил: – Из персидских земель едучи и к нам припожаловал. Значит, не мал, коли по всему свету ездиит.
   – Не мал, говоришь? – хмыкнул Вельяминов. – А какова при нем позадица[26]?
   – Ежели ты про его людей спрашиваешь, так вон они – у колымаги дожидаются. Их он здесь оставил, а сам – один в избу вошел.
   Вельяминов глянул через плечо и, увидев возле крытой коляски двух иноземцев в лакейских шляпах, рассмеялся:
   – Это не люди, а людишки, служилый! Проще говоря, холопы! Таких в позадицу не берут. Вот и смекай, что к чему. Может, у Пожарского и австрияк ныне, но не посольский.
   – А кто же тогда?
   – По-моему, так сверчок запечный. Ко мне во Владимир такие не раз наезживали – сплетню государскую продать либо двор в городе поклянчить. Руки у них на чужое завсегда чешутся. Истинных-то послов в кремле принимать положено, большим числом. Как думаешь?
   – Можно и в кремле, – согласился Хвалов. – Только в нем князь мало бывает. Там все больше бояре со стольными дворянами толкутся. А наш любит, чтоб попроще – среди людей. Все приказы почитай на посаде разместил – к Минычу поближе…
   Пока он говорил, за его спиной отворилась дверь и на крыльцо выступил неласково поминаемый Вельяминовым австрияк. Он был одет в коротайку из серого бархата, тре-угольную шляпу и высокие сапоги со шпорами. Из-под шляпы свисали длинные маслянистые волосья. Клинышком торчала черная бородка и кошачьи усы. Постояв, важно направился к коляске.
   – Чучело огородное! – буркнул ему вслед Вельяминов.
   Обернувшись, австрияк смерил его презрительным взглядом:
   – Твое чучело тоже надокучело, – и, довольный своим знанием русского языка, победно двинулся дальше.
   – Ах ты, вражина! – побагровел Вельяминов. – Да как ты смеешь?! На воеводу…
   Но тут на крыльце появился примиритель. Лет этак тридцати пяти, довольно высокий, плечистый, в нарядном становом кафтане без ворота. Кирила сразу понял: это Пожарский.
   – А вот и Мирон Андреевич! – изобразив на скуластом синеглазом лице не то радость, не то удивление, воскликнул князь Дмитрий. – Тебе и всем, кто прибыл с тобой, желаю здравствовать! Входите, рассказывайте!
   Пришлось Вельяминову отложить свой гнев до другого раза. Однако в съезжей избе, грузно опустившись на лавку у стола и усадив рядом Погожего и Кирилу, он дал волю своим чувствам:
   – Ныне, куда ни плюнь, либо лях, либо литвин, либо немчура ржавая, а с ними венгры, шведы с финнами и прочая саранча залетная. Всем дай! Терпежу нет! Совсем уже по миру Русь пустили. А тут какой-то австрияк чучелом меня обзывает. Ты его каверзу, должно быть, слыхал?
   – Допустим, – не стал отказываться Пожарский. – Но сдается мне, Мирон Андреевич, что с тебя самого все и началось. А коли так, то лучше не жалуйся. Что до русской погибели, то и она не от одних иноземцев пошла. Сами себе беду накликали. Изнутри. Ты уж не серчай на меня на прямом слове, но главная русская кровь под хоругвями русских лжецарей пролилась. Мало среди нас тех, кто за нее не в ответе. И хватит на этом!
   – Да я только спросить хотел, что от тебя австрияку надо, – смешался Вельяминов. – Или это тайна какая? Так тут все свои. Исака Погожего ты знаешь. А это Кирила Нечаев, сын большого сибирского дьяка Нечая Федорова. Раньше он при Заруцком был, но еще допреж нашего от него отстал. А ныне его к тебе сам Иринарх направил. И мы с Исаком за него поручаемся.