Пока Вельяминов говорил, Кирила чувствовал на себе изучающий взгляд не только Пожарского, но и лет на десять его постарше человека в кафтане простого покроя, с отложным воротом и длинными рукавами. Роста он среднего, худ, широкоплеч, на вид добродушен. Держится незаметно, в сторонке, но по тому, как порою переглядывается с ним князь, не трудно догадаться, что и он здесь немалую власть имеет. Судя по всему, это Кузьма Минин, казначей ополчения, выборный всею землею человек. Больше некому. Ополченцы между собой по-свойски называют его Минычем.
   – Ну, коли так любопытство разбирает, скажу, – решился Пожарский. – Австрийский дом и его император Рудольф, видя досады и грубости, которые нам Речь Посполитая да крымцы, а теперь и союзные шведы чинят, готовы помочь Русии из Смуты выйти.
   – Это каким же образом? – насторожился Вельяминов.
   – А ты сам догадайся!
   – Денег под заемное письмо дать да наймитов со всего света насобирать. Так, что ли?
   – Хитрее, Мирон Андреевич. Хитрее!
   – Тогда и не знаю, – пожал плечами Вельяминов.
   – Дозволь мне сказать, Дмитрий Михайлович? – подал голос Кирила.
   – Говори!
   – Скорее всего речь возле брата австрийского императора, арцы-князя[27] Максимилиана крутилась. Де не лучше ли он в русских царях будет, чем польский королевич Владислав или шведский принц Карлус-Филипп…
   – Охо-хо-хо! Ха-ха-ха! В русских царях… – взорвался утробным смехом Вельяминов. – Придет же в голову такое…
   Все его тучное тело так и заколыхалось, а короткие ноги под лавкой задергались, зашаркали о пол.
   – Не тот ли это Максимилиан, что при царе Борисе хотел его дочь Ксению за себя взять, а заодно с ней Русию с Польшей в придачу? – отсмеявшись, прохрипел он.
   – Тот самый! – подтвердил Кирила. – Ну и что?
   – А то, что пердун он и больше никто! Что было, то сплыло и назад не воротится. Нынче нам принцы и королевичи не в диковинку. Натерпелись от них дальше некуда. Своего чаем! Так я говорю, Дмитрий Михалыч?
   – Так, – с трудом сдерживая улыбку, кивнул Пожарский.
   – Старый-то Карла шведский нынче помер. Теперь на его место Густав сел, вроде как двоюродный брат польского короля Жигимонта. Тут уж я вконец запутался, кто мимо кого на русский трон лезет: Густав мимо ихнего принца Карла-Филиппа или Жигимонт мимо королевича Владислава, этого выбляд-ка польского? До первой грозы лягушки всегда молчат, а ныне уж больно расквакались.
   – С лягушками сейчас недосуг разбираться. Но Федоров верно сказал, – дождавшись, когда Вельяминов уймется, деловито продолжил Пожарский. – Посланник Рудольфа Грегори нам тут с Кузьмой Минычем имянно Максимилиана расписывал.
   – Гляди ты! – смущенно икнул Вельяминов. – Бывает, что и вошь кашляет, а кукушка гнездо вьет… И что же ты этому Гре… Гришке ответил?
   – Ровным счетом ничего. Походили вокруг да около. С посланцами ведь как говорить приходится? Коли он спроста, и я спроста. Коли он с хитрости, и я с хитрости. Будто на тонком льду… Придется письмо Рудольфу всем советом писать. Без него Грегори уезжать отказывается. А мне ни к чему, чтобы он здесь соглядатаем был.
   – Вот и задай письмо для Совета Кириле Нечаевичу составить. Он ведь по письменной части ого-го-го!
   – Да и в деле не плох, – поддержал Вельяминова Исак Погожий. – Рука у него твердая.
   Пожарский невольно глянул на правую руку Кирилы. На ней не хватало двух пальцев.
   Заметив этот взгляд, Погожий поспешил объяснить:
   – Для письма он перстянку надевает, а саблю и так крепко держит.
   – Сперва доложите, какие при вас силы и припасы, – повернул разговор в другую сторону Пожарский. – А после все остальное обсудим. Мы и так не с того начали.
   В его голосе появились строгость и начальственность.
   Будто зов полковой трубы услышав, воеводы тотчас подобрались и по очереди стали отчет перед князем держать.
   Слушая их, Кирила сравнивал рожденного людской молвой и собственным воображением Пожарского с человеком, который был сейчас перед ним, и, странное дело, не ощущал большой разницы. Тот и другой нравились ему. Этот – за простоту и внутреннюю силу, исходящую от него, тот – за мужество и решительность.
   Впервые имя Пожарского, прозванного Хромым, громко рядом с именем мятежного дворянина Прокопия Ляпунова прозвучало. Случилось это полтора года назад, вскоре после того, как брат Ляпунова, Захарий, князья Иван Засекин, Василий Тюфякин и Федор Мерин-Волконский, встав во главе разъяренной толпы, насильно постригли в монахи царя Василия Шуйского. Место Шуйского тотчас заняли седьмочисленные бояре. А месяц спустя крещеный татарин Петр Урусов, начальник стражи Тушинского вора, прирезал своего повелителя на псовой охоте. Вот и развязались руки у сторонников, а тем более у противников самозваных Лжедмитриев, за спиной которых поналезли на Русь ляхи, литва и их наемники. Это они навязали ей заочно в цари польского королевича Влади-слава, который и до сей поры отсиживается в Кракове, не желая крес-титься, как было договорено, в правосланую веру. А тут еще новый приступ Смоленска, более года терпящего жестокую осаду королевского войска. Три раза поляки вламывались в горящий город, но, слава богу, безуспешно.
   Терпению русских людей пришел конец. Первым против захватчиков, опекаемых двоедушной Семибоярщиной, поднялся рязанский воевода, предводитель тамошнего дворянства Прокопий Ляпунов. «Из державцев земли нашей, – возопил он, – бояре стали ее губителями, променяли свое государское прирождение на худое рабское служение врагу!». В ответ московские бояре заодно с ляхами устроили на него охоту и чуть было не схватили в собственном поместье на реке Проне. Но Ляпунову удалось выскользнуть у них из-под носа и укрыться за деревянными стенами Пронска. Сидя в осаде, он изловчился отправить окрест призывы о помощи.
   От Пронска до Заразска[28], где в ту пору воеводствовал Пожарский, сто десять верст. Но именно он вместе с коломенцами первым подоспел на помощь осажденным. Отогнав запорожских казаков и боярско-польских вояк, Пожарский доставил Ляпунова в Переяславль-Рязанский. Там их силы на время объединились.
   Вдохновленный примером патриарха Гермогена, рязанский архиепископ при небывалом стечении народа благословил воевод на подвиг изгнания из русских земель богохульной латыни, которая эту землю псует и позорит. По сути дела именно там, в Переяславле-Рязанском, и родилось первое народное ополчение. Оно помнило слова князя Пожарского, еще при Шуйском разошедшиеся в народе: «Ныне ни царя Василья, ни вора, ни королевича не слушать, а стоять за государство!».
   Из Рязани Пожарский поспешил к себе в Заразск – собирать в поход земских людей, но приспешник седьмочисленных бояр воевода Сумбулов в отместку за свое поражение на реке Проне решил погромить спасителя Ляпунова в его воеводстве на реке Остер. Крадучись последовав за ним, он ночью проломил шаткую острожную стену деревянного посада и без труда захватил его. Однако на рассвете, не дав преследователям упиться радостью легкой победы, Пожарский с горожанами нагрянул на них из-за белокаменных стен Кремля и, ведомый чудотворной иконой Николы Заразского, обратил их в беспорядочное бегство. Во время той вылазки князь был ранен. Это и выбило его на время из седла.
   Вслед за Переяславлем-Рязанским и Заразском восстали против польских и московских богоотступников Муром, Нижний Новгород, Ярославль, Владимир. Смена власти там учинилась мирным путем. Зато за Коломну пришлось биться с ожесточением. После этого и потекли в ополчение отряды из Тулы, Калуги, Серпухова, Каширы и других городов. А три месяца спустя, на день святой мученицы Дарии[29], когда солнце враз обломало грязно-синий лед у прорубей, взбунтовался московский люд.
   Началось все с потасовки у Водяных ворот Китай-города. Напуганные приближением земского ополчения, глава временного боярского правительства Федор Мстиславский и польский наместник Александр Гонсевский велели снять с других укреплений и установить на стенах Кремля и Китай-города пушки. Наемники кликнули себе на подхват торговых извозчиков, а когда те в ответ им дулю показали, стали сечь непослушников саблями, палить по ним из мушкетов… Ах, так?! Извозчики взялись за кнуты, булыжники, оглобли. Ну-ка поглядим, кто кого?!
   Схватка переросла в побоище. Оно перекинулось в Белый и Земляной город. А там мужики в набат ударили. Пришла пора отважиться на смерть или согласиться на позорную жизнь под сапогом иноземцев.
   И надо же было такому случиться: не раньше и не позже, а именно в ночь на Дарию-прорубницу в Москву князь Пожарский, воевода Иван Бутурлин и казачий голова Иван Колтовский подоспели, чтобы изнутри сопротивление ляхам в царь-граде возглавить. В Белом городе они разъехались, договорившись о дальнейших действиях.
   Пожарский к себе на Сретенку отправился. Там у него усадьба – под боком у Варсонофьевского монастыря. Удобнее места для намеченной цели и придумать трудно. Тем более что усадьба на ту пору пустовала. Свое семейство Пожарский давным-давно в Суздальский уезд в родовое имение Волосынино-Мугреево отправил, подальше от московских и заразских треволнений. А семейство у князя немалое – матушка Мария Федоровна, жена Прасковья, сыновья-погодки Петр и Федор, меньшой Васютка и три дочери – Ксения, Анастасия и Елена.
   Пожарский тут же собрал посадских старост, стрелецких голов, начальных людей Пушечного двора, что на Трубной площади, и велел им скликать отчизников. Война – так война! На ней домашним тазом не прикроешься, столовой ложкой не побойцуешь. Нужно войско, нужно стрельное оружие, нужен военный порядок.
   Ополчение Пожарского стремительно росло и вооружалось, а он его тут же разбивал на отряды и расставлял по мес-там от Сретенских до Тверских ворот. Всего за день под его начало стеклось до трех тысяч добровольников.
   Еще два многочисленных отряда собрали Бутурлин и Колтовский. Они заняли Замоскворечье и линию от Покровских до Яузских ворот. Прокопий Ляпунов прислал им подкрепление.
   Каждая слобода в те дни стала очагом сопротивления.
   Не раздумывая, примкнул тогда к восставшим и Кирила. И сразу услышал имя Дмитрия Пожарского. Оно передавалось из уст в уста. Очевидцы с восторгом рассказывали, как на переходе от Кузнецкого Моста к Лубянке Пожарский остановил бронированную немецкую пехоту и, рассеяв ее пушечными ядрами, погнал к Китай-городу, словно стадо баранов. Доблестные мушкетеры бежали, теряя по пути шлемы, алебарды, тяжелые мушкеты. На подмогу им вынеслись из Кремля польские рыцари. К панцирю каждого сзади прицеплены два крыла, чтобы всадники походили на архангелов, нагрянувших с небес. Но крылья им не помогли. Удальцы Пожарского выдергивали крылатых конников из седел крюками, били жердями, подстреливали из пищалей, крушили топорами. А пушкарей тем временем князь отправил к Яузским воротам на Кулишки, чтобы неприятель не ударил оттуда. Немало наемников он тогда побил и поранил. Остальные едва ноги назад, за кремлевские стены, унесли. Будто втоптали их туда небесные силы.
   После того победного боя Пожарский велел своим ополченцам срубить на Сретенке у Введенской церкви боевой острожек. Такие же укрепления по его совету поставили у наплавного моста напротив Кремля и на Кулишках Иван Колтовский и Иван Бутурлин.
   На следующий день в сопровождении других седьмочисленных бояр на переговоры к восставшим выехал главный польский потатчик кравчий Федор Мстиславский. Он стал уверять их, что ни сам, ни его соправители, ни король польский Сигизмунд и его доверенные люди не хотят нового кровопролития и обещают наказать виновных за то, что уже свершилось. Но для этого надо не медля сложить оружие.
   Тем временем наемники, выскользнув из Кремля, напали на защитников Чертольских ворот, подожгли Стрелецкую слободу, церковь Ильи Пророка, Зачатьевский монастырь за Алексеевской башней Белого города и посад у Земляного вала, а затем устремились в Замоскворечье. Поджигатели появлялись то здесь, то там. Их побивали в одном месте, но они появлялись в другом. А огонь делал свое дело. Он гнал по улицам обезумевшие толпы, мешая ополченцам бить врага.
   Дольше других продержался острожек на Сретенке. Вместе с другими его защитниками в дыму неостановимого пожарища пал тогда Дмитрий Пожарский. Слух об этой горькой потере разнесся далеко вокруг. Со слов очевидцев, князь получил смертельное ранение в голову, а тело его верные люди вывезли на подводе вместе с другими павшими в одну из загородных скудельниц[30]. Однако позже на этот слух наложился другой. Будто бы Пожарский жив: его старцы Троице-Сергиева монастыря, считай, с того света вынули, выходили и к семье в Волосынино-Мугреево набираться сил отправили. Но князь по-прежнему плох: черной немочью[31] страдает и вряд ли теперь сможет к ратному делу вернуться.
   В то время и случилась у Кирилы душевная распутица. Вдруг все ему безразлично стало, тягостно, раздражающе. Он жил, а будто и не жил, видел, но не узнавал, слышал, но не придавал услышанному значения. Вот и весть о нижегородском ополчении во главе с Пожарским лишь коснулась его сознания, царапнув мыслью: не поднять болезному князю такое громадное дело, не довести до конца…
   И вот теперь, сидя в съезжей избе на ярославском посаде, Кирила невольно искал в облике и поведении Пожарского признаки падучей болезни. Рубцы на голове князя если и остались, то под шапкой русых волос их не видать. Затылок или всю голову в отличие от бояр и большинства думных и поместных дворян он не бреет, предпочитает стричься. Взгляд цепкий, внимательный. Лоб высокий, крутой. Но красавцем Пожарского не назовешь. Лицо у него скорее мужицкое, нежели княжеское. Глаза глубоко посажены. Нос крупноват, чуть клюваст. Губы широкие, но верхняя тоньше нижней. Голос глухой, но приятный.
   Что до прозвища Хромой, то оно приклеилось к нему еще в те годы, когда в жарком бою с крымскими татарами Пожарский был ранен в ногу, но не покинул поля боя, пока возглавляемые им стрельцы не обратили степняков в бегство. Пять лет службы на западной границе закалили его духовно и телесно. Затем столь же стойко и решительно Пожарский громил вторгшихся на Русь поляков и воровских тушинцев. Со временем его хромота стала малозаметной, а прозвище приобрело почтительный оттенок. Хромой – значит заслуженный, бывалый, показавший себя в бою…
   Спасибо Иринарху, что направил Кирилу в Ярославль. Имени Пожарского старец не назвал, но оно и без слов сказалось. Вот человек, не искавший боярской шапки у самозваных лжецарей, не запачкавший себя дружбой с коварно поналезшими в Москву иноземцами, не перевертень, не мздоимец, не горлопан, а честный воин, отчизник, семьянин. Подобных ему среди нынешней знати по пальцам сосчитать можно. Да такого богатыря никакая немочь не возьмет, а если и возьмет, он ее силой духа превозможет…
   В переднем углу съезжей избы по бревенчатой стене приразвернута малиновая хоругвь князя Пожарского. С нее взирал изображенный до пояса Господь Вседержитель. В левой руке он держал раскрытое Евангелие, а правой благословлял присутствующих.
   Вглядевшись в мелкие буковки, Кирила наконец понял, что Новый Завет раскрыт на словах от Матфея: «Приидите, благословенны Отца моего, наследуйте уготованное вам царствие от сложения мира». А края хоругви украшали тропарь и кодак Всемилостивому Спасу: «С вышних призираяй и убогия приемляй, посети нас озлобленные грехи, Владыко Всемилостиве; молитвами Богородицы даруй душам нашим Велию милость».
   «Любопытно бы взглянуть, что изображено на исподней стороне хоругви», – думал Кирила.
   Размышления эти не мешали ему следить за сообщениями Вельяминова и Погожего, за тем, как Пожарский выхватывает из них главное, прозорливо оценивает, а вопросы устройства, жалованья и кормления новоприбывших переводит на Кузьму Минина. Сразу видно, что они все делают в товарищах, понимая друг друга с полуслова.
   Минин, по слухам, тоже человек бойцовского склада. Еще до того, как его стараниями собралось нижегородское ополчение, Кузьма дрался с изменниками у села Козино в Ворсме и в Павлове-на-Оке под началом воевод Андрея Алябьева и Бориса Репнина, а во время московского восстания заодно с горожанами – у Покровского собора на Рву, на Лубянке и Сретенке, считай, рядом с усадьбой Пожарских. Но в ту пору они с князем друг друга еще лично не знали. Именно он убедил нижегородцев поставить во челе ополчения князя Пожарского, сказав о нем: «Сей муж душою прям, в измене не замечен. Такой нам и нужен»…
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента