- Давайте возьмем ее насовсем.
   Он ничего не ответил, только погладил меня по голове. Домой мы вернулись втроем.
   Хлопот мне прибавилось, но я управлялся со всем: и за молоком бегал, и стирал, и играл с Машеткой. Я ее сразу полюбил и даже стал меньше скучать по Котьке Вербицкому - времени не хватало. В три года Машетта уже умела танцевать польку и играть на губной гармошке "О соле мио..." Втайне я гордился девочкой и немного - собой, считая, что успешно заменил ей и отца, и мать. Я уже совсем было вошел во вкус родителя, но однажды, когда Машетта спала, Дзанни вызвал меня в свою комнату и, поставив у портрета ненавистного Дионисия Наталиевича, вкрадчиво сказал:
   - Ай-люли, малина. Вы посмотрите на него! Какой хороший мальчик! Ты упрек всем остальным мальчикам, а также девочкам. Вероятно, ты хочешь стать домработницей? Почтенная карьера. Редкая профессия.
   - Так ведь Машетта же... ребенок же... Она умная, вы не смотрите, что она еле говорит. Вас дома никогда нету... Супруги у вас тоже нету... Можно няньку, конечно, нанять, но дорого. А у вас оклад сами знаете какой... начал канючить я.
   Дзанни вдруг припер меня к портрету Дионисия Наталиевича, тряхнул за плечи и взвизгнул:
   - Супруга - пошлое, мещанское слово!
   - Ну уж и мещанское, - не сдавался я. - Так все кругом говорят: "Моя супруга..."
   - Так говорят лжеинтеллигенты! - закричал Дзанни. - Я запрещаю тебе употреблять это и подобные ему словечки! Видно, слишком часто ты стоишь в очередях за капустой - там еще не такое услышишь! Я запрещаю тебе заниматься хозяйством, запрещаю сновать между кухней и детской! Машетта не умрет без твоих обедов. Скорее даже наоборот - здоровее будет. Отныне ты займешься своим прямым делом. До сих пор я тебя щадил.
   Показалось, что в спину мне грозно задышал Дионисий. Я стал рыдать, а Дзанни мгновенно повеселел, сел за рояль и начал с аффектацией играть "Ты забыл свой дом родной..." Я знал, что это означает. Я помнил свой долг всегда. Никакие рыдания не могли помешать мне. Всхлипывая, я взял с полки флейту и начал вторить ему.
   ...Вновь провал. Вновь несет меня в неизвестность огромная птичка и качает, и баюкает, и говорит сказки, и песни поет, но я не сплю. Верно, это кончается мое детство...
   Мелькание дней. Унылое однообразие учебы. Школа акробатики, ужасная, мучительная школа. Кульбиты, курбеты, шпагаты, стойки на руках, на голове. Прыжки, прыжки, прыжки... И боль в суставах, а ночью - ощущение тела, избитого железными палками. Слезы бессилия...
   Теперь я вставал в шесть часов утра, независимо от того, играл или не играл на флейте ночным гостям. До завтрака делал двести приседаний, двести прыжков и балетный экзерсис перед большим зеркалом. Дионисий Наталиевич вкупе со всеми родственниками взирал на жалкие мои потуги с отвращением. Я очень понимал его, будучи совершенно уверен в нелепости всех этих занятий. Но разве мог я спорить с Дзанни, разве мог ослушаться его? Он же с непонятным, пугающим упорством заставлял меня делать из своего тела черт знает что.
   Я боялся спросить, зачем вся эта мука будущему клоуну-флейтисту. Зачем мне идеально вытянутый подъем ноги, зачем осанка тореадора и умение высоко прыгать? Я ничего не понимал, но при этом был уверен, что Дзанни имеет на меня право - на жизнь мою и на мою смерть. Если бы он, подобно легендарному Феджину, учил меня воровать, я стал бы прекрасным вором.
   ...Цирк-цвирк!.. Цирк-цвирк...
   ...А странно все-таки представить, что пройдет время и ничего не будет: ни дома нашего, ни нас самих, ни памяти о нас. Еще горше, если кто-то все же вспомнит и подумает с недоумением: "Для чего жили эти люди?" Вот один из тех вопросов, которые не имеют ответа, вследствие чего называются банальными и пошлыми! Но все же, все же - для чего живет человек? И есть ли логика в том, что называется судьбою? Кабы она была, эта логика, разве таким был бы мир? И разве правила бы им разнузданная глупость?
   - ...Ка-ру-зо-о-о!!!
   Это Дзанни кричит на весь цирк, призывая зрителей восхищаться пением свиньи Гаргары. Она реагирует на комплимент самым подлым образом - дает петуха. Всеобщий смех.
   - Какая мерзость! Вон с арены!
   Ах, не надо было ничего этого - ни упоминания великого имени, ни вообще пения, потому что случился скандал. Присутствовал в тот вечер на представлении один важный работник какого-то аппарата, "слуга народа" со стажем. Всем хороший работник, но глуховатый. Вместо "Карузо" он услышал "кукуруза". Таким образом, реплика Дзанни приобрела вредный политический смысл: "Кукуруза! Какая мерзость! Вон с арены!"
   Арену действительно вскорости пришлось покинуть - Дзанни из цирка выгнали. Требовали наказать и свинью, но она отделалась только выговором и была отдана "на перековку" дрессировщику Ваньке Метелкину. У него Гаргара через месяц совершенно потеряла дар речи - Ванька считал, что языком трепать даже для человека лишнее, не то что для свиньи. Умерла Гаргара в городе Париже после представления, в котором зажигательно отплясывала трепак а ля русс с кордебалетом лошадок Пржевальского.
   Милая Гаргара... Она была нашей кормилицей, делая успех Дзанни. Без нее он стал просто коверным клоуном, уже немолодым и порядком надоевшим своими старомодными репризами на темы всеобщего разоружения и отдельных нетипичных беспорядков в нашей легкой промышленности.
   Как легко мне сейчас вспоминать об этом! А тогда я всерьез думал, что жить мне незачем, потому как Дзанни, великий Дзанни стал игрушкой чьей-то тупой воли и сделался безработным. Да, безработным в нашей стране! Мне было мучительно стыдно за него, за то, что он не вписывается в общую радостную картину нашей жизни. И хотя я знал, что Дзанни не виноват, мне все равно хотелось обвинить во всем именно его. В школе мы учили, что в споре с отдельной личностью коллектив всегда прав. Дзанни был личностью, а "слуга народа" олицетворял некий абстрактный могучий коллектив.
   Самое неприятное в положении безработного не отсутствие денег всегда можно достать пятьдесят копеек в день на еду. Самое неприятное чувство унижения, которое доставляет общение с людьми. Сколько же их перебывало в нашем доме! Чаще всего приходили покупатели - Дзанни продавал вещи, чтобы прокормить нас с Машеттой. Приходили, рыскали глазами по комнатам и забирали все, что понравится: янтарные шахматы, вазу, жука-скарабея, люстру, черное распятие, книгу с золотыми письменами и даже вешалку-орла.
   Приходил милиционер, обеспокоенный анонимным сигналом, что, мол, живут неработающие элементы, - суровый такой милиционер, в новеньких сапогах. Он долго кричал на Дзанни, а ушел, унеся с собой брелок для ключей в виде черепа с костями, пригрозив, "если что не того", товарищеским судом и выселением из города.
   Приходили дамы из детской комиссии, требовали, чтобы Дзанни отдал нас с Машеттой в детдом, а сам шел "трудоустраиваться на завод". Покинули они нас, весьма довольные, унеся сахарницу кузнецовского фарфора и старинный медный тазик для бритья.
   Картина этой жизни была бы совсем беспросветной, если бы не забрела к нам однажды бывшая опереточная актриса, комическая старуха, одинокая и нищая до крайности. Забрела случайно и осталась навсегда нянькой у Машетты. Золото-старуха: от денег отказалась наотрез. Одна беда - втихую пила горькую, но что уж поделаешь...
   Зима в тот год стояла злющая, и отопление во всем доме отключили. Каждый вечер мы с Дзанни притаскивали с помойки ящики - топить печку. Уроки я делал, закутавшись в два одеяла; Машетта спала в ванной - там было чуточку теплее; а Дзанни, смахивающий в своей облезлой шубе на суриковского Меньшикова, вырезал из цветной бумаги игрушки на елку - их охотно раскупали к Новому году.
   Это ежевечернее вырезание игрушек было не просто иллюзией деятельности и способом хоть сколько-нибудь заработать - о нет! Дзанни устроил из своего несчастья спектакль и играл в нем все роли: когда стриг из бумаги зайцев - играл нищего непонятого гения; когда продавал их в подворотнях близ метро - играл блаженного деревенского умельца, для которого рубль - невиданные деньги; когда приносил домой хлеб и молоко разыгрывал нечто совсем уже диккенсовское, веселую неунывающую бедность...
   И чем лучше он играл, тем больше я жалел его. Так жалеют увечное изваяние бога, который, несмотря на отсутствие у него носа, тщится выглядеть величественным. Я открыл, что Дзанни не бог, и полюбил его еще больше.
   Прежние гости не ходили к нам - их нечем было угощать. Тогда Дзанни привел с улицы старика Тартарова, мерзавца и алкоголика. Был он в прошлом завкадрами, хоть и попович, о чем сообщил сразу же, как вошел к нам в дом. Бутылку Тартаров приносил с собой уже початую, жадно высасывал водку до последней капли, облизывал горлышко и начинал откровенничать о том, как во всем шел наперекор родителю, фамилию Аллилуев сменил на Тартаров и в конце концов упек батяньку куда надо, а рясу порезал на тряпки и отдал в клуб мыть пол.
   Кроме попа, он ненавидел еще... Шаляпина. Иногда даже непонятно было, кого больше. Шаляпина Тартаров призывал повесить на фонаре, поскольку он был повинен в падении общественного патриотизма, в мещанстве и в отсутствии приличной колбасы.
   ...Это были безобразные, срамные ночи. Я задыхался от ненависти к Тартарову - он был живым воплощением гнуси и позорной тенью нашей жизни.
   Дзанни нарочно привел его, чтобы юродствовать перед самым ничтожным из ничтожных. Он слушал Тартарова прямо-таки со сладострастием, прищурив глаза, улыбаясь, как будда. Он заставлял меня играть этому подонку на флейте, и я играл. Он заставлял повторять удавшиеся пассажи - я повторял. Он требовал, чтобы я кланялся "зрителям" - и я шаркал ножкой.
   "Гляди, Тартаров, вот артист тебе служит! - вопил, нет, визжал Дзанни. - Это ведь пра-а-вильно, Тартаров, что он - ТЕБЕ служит! Ты ведь хозяин, Тартаров?"
   Тартаров рыгал и кивал утвердительно: да, мол, я - хозяин и никто более - ни бог, ни царь и ни герой!
   Оскорбленным я себя не чувствовал, зная подоплеку происходящего: это был спектакль, и я вместе с Дзанни играл в нем роль. Всякий артист поймет меня.
   ...Интересно, больно мрамору, когда по нему бьют резцом? Что чувствует камень? Верно, воет, страдалец:
   - О-о-о-о-о-о-а-а-а-а!
   Потом молчит. Во всяком деле нужно терпение...
   Я притерпелся к странной своей маске, я начал понимать прелесть юродства, затуманивавшего мозг, как наркотик. И первый восторг артиста, опьянение своею, пусть мимолетной, властью над флейтой я испытал именно тогда, перед храпевшим Тартаровым. Почему - не знаю. Этого никому знать не дано.
   Все кончилось, когда Дзанни начал придумывать, для себя новый номер. Тартаров исчез навсегда. Теперь Дзанни, запершись в своей, комнате, играл на гитаре.
   ...Тарантелла. Ритмичное цоканье копыт нарядного ослика. Виноград, корзины с виноградом. И толпа черноглазых девушек. И звон тамбуринов, украшенных пестрыми ленточками.
   Наша нищая жизнь текла и текла дальше. Играла гитара, пела флейта, звенел маленький Машеттин тамбурин, и хриплое сопрано няньки часто и невпопад пело: "Я вас не зна-ал, но я стра-а-дал но ва-шей ви-не..."
   Ночами бодрствующий Дзанни сидел за швейной машинкой: строчил, обрезал, снова строчил - шил для нас с Машеттой одежду из зеленой плюшевой портьеры. Помню, мы долго щеголяли в диких туалетах: Машетта в пелерине, я в рединготе.
   ...Машетта в пелерине с игрушечным тамбурином в руке пляшет перед домом тарантеллу. Подвыпившая нянька, вспомнив традиции бродячего цирка, взимает плату со старушек-зрительниц. Скандал, милиция, покаянная речь няньки, снова милиция, раболепность Дзанни перед представителем власти, дома - наказание Машетты ремнем, рев и общее примирение - жидкий чай с сухарями около печки....
   Птичья жизнь... Чирик-чик-чик... цвирк-цвирк-цвирк... Цирк!
   Номер был готов, не никому не нужен. Зловещее реноме врага кукурузы, казалось, навсегда закрыло перед Дзанни двери всех цирков и всех управлений культуры. Уже "слуга народа" умер, а реноме осталось. И если бы не резиновый король...
   Однажды Дзанни взял нас с собой днем, ничего не объясняя. Мы пришли к дому, возле которого дежурил милиционер. Дзанни велел нам ждать на противоположной стороне улицы, а сам остался у подъезда.
   Мы с Машеттой успели замерзнуть, и она стала хныкать, когда из подъезда вышел, нет, выкатился человек, похожий на перетянутую веревочкой толстую колбасу. Машетта засмеялась и дернула меня за руку: "Сережка, смотри, дядька из резины! Резиновый король!.."
   Вдруг Дзанни выскочил из-за фонаря и... побежал рядом с незнакомцем, суетливо побежал, согнувшись, приподнимая на ходу свою осеннюю шапчонку. Резиновый король шел, не останавливаясь, чуть ли не наступая на Дзанни. Но тот все же преградил ему дорогу и быстро-быстро стал жестикулировать, кивая в нашу сторону. Резиновый король нехотя взглянул, куда его просили, и сразу же отвернулся. Дзанни моментально просунул свою цепкую руку под руку короля и уже уверенно пошел рядом с ним, не оглядываясь.
   Я за время безработицы Дзанни ко всему привык, но эта сцена поразила меня так, что на миг остановилось сердце. Позор был безмерен. Как жить теперь, я не знал. Силы мои кончились. Придя домой, я лег на кровать лицом к стене и лежал, как мертвый, долго-долго...
   Я не услышал, как пришел домой веселый Дзанни, не почувствовал чудного запаха яблочного пирога, который пекла нянька, не заметил, как Машетта вытащила из-под меня одеяло. Я словно ослеп я оглох.
   Лечение от этой болезни было неожиданное и жесткое. Дзанни ночью поднял меня с кровати, пришел в свой кабинет и заставил делать флик-фляки, пока я не упал. Я лежал, уткнувшись новом в лысый коврик, и стонал от оскорблении. За что мучает меня этот человек? Чего он хочет? Разве я не слушаюсь его во всем, как пес?!
   Я стонал, а он ходил вокруг меня, приговаривая:
   - Разлюли-малина! Мио каро бамбино, запомни, ты - артист, ты циркач. Жизнь тебя ждет не сахарная, ой не сахарная... Только ровное веселие души поможет снести ее удары. Ты понял меня? А веселие души исключает всяческие сантименты!
   Он откусил яблочного пирога, глотнул чаю и продолжил:
   - Веселие души наступит, когда ты сможешь укрощать все ее необузданные порывы, иногда разуму твоему покорятся и стыд, и бешенство, и любовь, и даже великое горе.
   - Мне... вас... жалко... - прорыдал я.
   - Это плохо, Сережа! - огорченно воскликнул Дзанни. - Очень, очень плохо! Мне не нравится твоя оголтелая серьезность в житейских вопросах. И чувствительность твоя меня крайне настораживает - истериков и психопатов я терпеть не могу.
   - Машетту жа-алко! - не сдавался я. - Она маленькая, а нянька пьет, а вы ноль внимания...
   - Что Машетта? Она - Дзанни, следовательно, не пропадет. Разве об этом ты должен сейчас думать?
   - О чем хочу, о том и думаю! - огрызнулся я.
   - Отлично! - повеселел Дзанни. - Ах ты, мерзкий мальчишка, я же с тебя семь шкур спущу! Я из тебя веревки вить буду!
   - А ну-ка, попробуйте!
   - Прекрасно! - рассмеялся Дзанни. - Это прекрасно! У тебя есть чувство партнера! Ты сейчас должен ненавидеть меня и твердить...
   - Я вам всем еще покажу!
   - Именно, именно. Если бы ты знал, сколько раз в своей жизни я произносил эту фразу - не сосчитать. Я вам всем еще покажу!!!
   Он гневался на весь мир, он задирал Вселенную, этот маленький немолодой клоун. Лицо его вдруг содрогнулось и медленно поползло всей кожей вниз, словно отдирая себя от черепа.
   Я закричал, не в силах видеть эту отвратительную пантомиму. Но Дзанни оглох. Он стоял недвижим, и лицо его все шевелилось, а глаза были слепые от ненависти.
   Боже мой, все слова об укрощении чувств были не более, чем пустышкой, бутафорией! И никакого веселия в его душе не было, а был больной стыд и усталость, усталость, усталость.
   Когда я понял это, мне захотелось уйти, убежать, потому что взрослый мир ужаснул меня: он обернулся вонючей, визжащей, ухмыляющейся гадиной, и самое-то страшное - небезразличной ко мне, мальчишке...
   ...Да, мироздание закручивалось вихрем, и я был в центре его. Я летел, воя по-щенячьи, и знал, куда лечу: сквозь цветовой разброд и визг проступала знакомая панорама цирка с желтым безнадежным кругом арены, с повисшим над ней разухабистым оркестриком. Зрители - поодиночке, группами, толпами - выскакивают на арену...
   ...И выкрикивали непонятные слова; и громко пели; и хохотали; и плакали; и рвали на себе волосы; и плясали; и кто-то за кем-то гнался; и кто-то ударял кого-то бутафорским кинжалом между лопаток, отчего происходила настоящая смерть; и несли гробы через эту сумасшедшую толпу; и милиционеры взимали с покойников штрафы за нарушение движения; и покойники недовольно платили, приподнимаясь с жестких подушек и роняя восковые цветы на головы живых; и кто-то здесь же пожирал макароны из бездонной облупленной кастрюли; и кто-то под шумок воровал из сумочек и карманов...
   Тут были и Котька Вербицкий, и старик Тартаров, и Резиновый король, и Машетта, и воспитательница из детдома, и Ванька Метелкин в обнимку с Гаргарой, и все наши ночные гости, и даже моя мать - женщина с лицом тусклым, как немытое стекло.
   И мне было уготовано жить среди этих людей, но я, не хотел, я боялся. Я задыхался от грядки, от духоты, от случайных прикосновений тысяч рук, от дыхания ртов...
   ...Не слышно на нем капитана, не видно матросов на нем...
   Я начал медленно, тяжело падать, когда цепкие птичьи лапы подхватили меня. Мы взмыли ввысь - я и Дзанни. Толпа скоро пропала совсем, стало тихо, и вдруг слабо забормотала флейта: "Вуаля! Вуаля! Вуаля-ля-ля!"
   - Вуаля, - повторил я, изо всех сил обнимая Дзанни. - Не бросайте меня! Я вас во всем всегда слушаться буду! Только не бросайте, а то я без вас помру!
   Улыбка промелькнула на лице Дзанни мгновенно, как тень летучей мыши. Он кивнул мне: не бойся, мальчик, не бойся, я с тобой. Вуаля!..
   Судьба. Фатум. Рок.
   Нет, не рок, а р-р-рок. Грохот литавр, лязганье кровельного железа, сотрясение небесных сфер: р-р-р-рок!
   Суждено мне было к пятнадцати годам перемениться до неузнаваемости. Возраст Керубино: пропала щербатость, и вся внешность приобрела смазливую, хотя и полудетскую еще, определенность. В обхождении с людьми я стал нахален, чему причиной был необыкновенный успех, сопутствовавший началу моей артистической карьеры...
   "Мотофозо, или Человек-кукла".
   Плакат - яркий такой, изображающий куклу Пьеро в угловатой позе рядом с чудесной маленькой девочкой. Этой куклой был я, а девочкой - семилетняя Машетта.
   Сюжет номера был наивен и прост. Добрый волшебник (Дзанни) дарил девочке куклу Пьеро. Девочка роняла куклу на пол, заставляла принимать нелепые позы, катала, учила разговаривать, а в конце танцевала с ней старинный менуэт.
   Себя со стороны я видеть не мог, поэтому особенно хорошо запомнил Машетту. Она была в газовом платье нежно-розового оттенка, в кружевном капоре и перчатках-митенках.
   О, она уже тогда была чудесной актрисой! Никакой робости, никакого жеманства. Каждый жест поражал естественностью и врожденным изяществом. Гипнотический взгляд Дзанни совершенно на нее не действовал, она как бы игнорировала его, свободно ведя свою роль. И все это в семь лет!
   Ей дарили цветы, и она, милостиво улыбаясь, принимала подношения, а затем, подав мне маленькую гантированную ручку, царственно покидала арену.
   Я всерьез завидовал ее профессиональной выдержке, ее легкому, как щекотка, волнению перед каждым представлением - волнению, от которого лишь розовели щеки и ярче блестели сине-зеленые глаза. Она была Дзанни, и веселия души ей было не занимать!
   А я был я. Всякий раз, когда лицо мое превращалось в белую бесстрастную маску Пьеро, я чувствовал страх.
   ...Да, страх гибели и восторг выталкивали меня на арену. Сердце мое то не билось вовсе, то билось с бешеной силой. Там, в центре желтого круга, я был уже не я, а существо, неподвластное законам земного мира, загадочное и величественное...
   "Юный С.Похвиснев достойно и талантливо изобразил одного из популярных персонажей", "Похвиснев: мальчик-каучук", "Необыкновенная творческая зрелость", "За ним - будущее цирка"...
   Цирк наш, между прочим, был маленький, бедный, даже нищий. Работали в здании бывшей церкви, где до этого много лет хранились овощи. Теперь вокруг крохотной арены громоздилось несколько рядов облезлых скрипучих кресел, и запах зверья смешивался с неистребимым запахом гнилой картошки. Сюда привела Дзанни судьба в лице Резинового короля. Здесь начали выступать и мы с Машеттой, начали зарабатывать деньги, в которых по-прежнему была нужда.
   Я убеждал себя, что помогаю Дзанни кормить семью, но на самом деле имел своей целью одну лишь славу со всеми присущими ей трескучими дешевыми атрибутами: с газетными рецензиями, с шепотком поклонниц и телешумихой.
   Этого взбесившегося тщеславия я не смог скрыть от Дзанни, как ни старался. Он без труда угадывал мои желания. Чувство полной своей беззащитности перед ним, раздетости душевной несказанно меня раздражало. Отношения наши сделались однообразны: Дзанни неизменно был иронически-добродушен, я - обидчив и дерзок.
   - О-о, - говорил Дзанни, - ты действительно очень популярен среди определенной части населения, о-о-очень. Сегодня утром в трамвае о тебе калякали две нимфетки лет двенадцати: "Похвиснев - это душка! Ему так идет пышный воротник-жабо!" - "Очарова-а-шка! И шапочка какая миленькая, из атласа!" Ты знаешь, мио каро, я заметил, что у одной из нимфеток на чулке дырка.
   По точным расчетам Дзанни, эта дырка (которой, может, и не было на самом деле) должна была взбесить меня больше всего. Я рычал в ответ что-то неразборчивое, но до крайности наглое. Дзанни же, словно не слыша моих "реплик", продолжал с ажитацией:
   - Сегодня ты был неподражаем. Ты вышел кланяться с ужимками провинциального шулера, которого еще ни разу не били.
   Дзанни постоянно давал мне понять, что я смешон и что есть некое тайное знание, недоступное никому, кроме него, и позволяющее обесценивать все в этом мире и славу в том числе.
   А я и сам знал, что страсть моя недолговечна и что, стоит сменить белую маску Пьеро на другую, настанет иная жизнь. Однако терпеть насмешки Дзанни мне было тяжело.
   Он мог в присутствии всех артистов вдруг шутливо ударить меня хлопушкой по косу. Мог незаметно прицепить к воротнику какой-нибудь дурацкий бантик или же ловко связать сзади длинные рукава моего костюма, чтобы он напоминал смирительную рубашку. Все эти клоунские глупости, творимые Дзанни после каждого выступления, сбрасывали меня с пьедестала успеха наземь. Артисты хохотали, хихикали, прыскали и ржали, радуясь тому, что этого "везучего паршивца", этого "выскочку" ставят на место. Я на артистов не обижался: их всех доедала моль бездарности. Цирк им опротивел, но они продолжали считать себя непризнанными гениями и показывали, кто как умел, что пребывают здесь временно, дожидаясь, но всей видимости, ангажемента в Нью-Йорке, Брюсселе или Риме.
   Когда артисты не смеялись, то развлекались иначе - науськивали меня на Дзанни. Ох, как не любили его здесь! Верно, опасались и потому радовались любому поводу позлословить. Особенно усердствовал эквилибрист на катушках Семен Шишляев, почти не знакомый с Дзанни. Именно Шишляев поведал мне, что Дзанни: "вонючий итальяшка", "поганенький авантюрист", "маразматик", "муха навозная". Этот Шишляев находил, видимо, утонченное удовольствие в том, чтобы провоцировать меня на драку с учителем. "Дай ему в морду, чтоб знал!".
   Шишляев был сволочь, но кем я-то был? А я был еще хуже, потому что выслушивал всю эту мерзость. Я продался Шишляеву за букет дешевых комплиментов и готов был терпеть все его излияния, только бы он не уставал хвалить меня. Кроме удовлетворения позорного тщеславия, я еще испытывал чувство странного злорадства, слушая гадости о Дзанни.
   И ведь я любил его, и он меня, но между нами была война. Я пытался доказать свою независимость, он посмеивался - и только. Обидно!
   Одна Машетта жила беззаботно. Я вообще лишь однажды видел ее плачущей, когда умерла наша нянька. Тогда же кончилось и детство Машетты: в десять лет она сделалась хозяйкой нашего дома, по-взрослому рассудительной и умелой. Она шила, готовила обеды, бегала в магазин и вообще рвалась руководить нами. Я эту игру принял сразу и покорно сносил все придирки, насмешки, замечания. Хуже было с Дзанни. Машетта не уставала выговаривать ему - за неумение тратить деньги, а он в ответ неизменно хватался за полотенце и устраивал маленькие экзекуции. Так и жили...
   ...Из-вест-ный всем я пти-це-лов...
   Вчера ночью, до того, как случилась моя смерть, я играл вариации на тему арии Папагено из Моцарта. И ведь до чего странно, удивительно: с этой музыки все началось и ею же все кончилось.
   ..."Волшебную флейту" я полюбил во времена "Мотофозо". Ночные гости не переставали ходить к Дзанни, и, несмотря на затяжную войну с ним, я, как всегда, устраивал маленькие концерты.
   Играл я отвратительно: мне мешал Дзанни. Вернее, я внушал себе, что он мешает, и нарочно уродовал мелодию. Тень Моцарта содрогалась, внимая тоскливому визгу моей флейты. Дзанни же только закатывал глаза от восторга, вздыхал и умолял всегда исполнять Моцарта именно так, "ибо манера сия весьма созвучна нашему бурному времени". Мне даже интересно было, когда он, наконец, не выдержит и выдерет меня - хотя бы полотенцем, как Машетту.
   С холодной, садистской злобой решился я последовать одному из бредовых советов Семена Шишляева и спровоцировать Дзанни на то, чтобы он выгнал меня из дома. Для этой цели я позвал в гости... Котьку Вербицкого (впервые после нашей разлуки).
   Честно сказать, я о нем давно и думать забыл - куда уж мне было вспоминать какого-то неопрятного, некрасивого детдомовца... А выбрал я его для осуществления своего плана, имея в виду именно детдомовскую оголтелость, необузданность, грубость. Почему-то я полагал, что Котька ничуть за это время не изменился и обязательно сотворит какое-нибудь безобразие в присутствии Дзанни. Ах, если б только мысль о мщении мной владела, я бы не вспоминал сейчас с таким стыдом ту историю. Но ведь, кроме мщения Дзанни, я хотел еще поразить Котьку своей шикарной жизнью, для чего нацепил дурацкий бант на шею, причесался, как приказчик, на пробор, развесил по комнатам афиши и купил к чаю торт и кусок сала.