Котька держался спокойно. Про афиши сказал: "Ничего себе", на сало не взглянул, а на светские мои вопросы относительно его будущего отвечал: "Там поглядим". Он вырос, огрубел еще больше и смотрел на всех нас снисходительно. Это разозлило меня, и я начал кривляться, актерствовать: прыгал, делал сальто, играл на флейте, заставлял (правда, тщетно) Машетту танцевать и под конец в полном отчаянии стал изображать свинью Гаргару хрюкал, ползал вокруг стола на четвереньках. Я делал это, ненавидя Котьку и еще больше Дзанни, который отлично видел и слышал все происходящее.
   В момент апофеоза гнусного представления Котька собрался уходить и внезапно встал. Я же не успел подняться и остался стоять перед ним на четвереньках. Машетта захохотала. Я вскочил и бросился на нее с кулаками. Она увернулась и прыгнула в шкаф, запершись изнутри. А Котька ушел, вежливо попрощавшись. Тогда я начал колотить по шкафу и кричать, как дед Каширин: "Эх, вы-и-и-и!" Машетта страшно хохотала, а Дзанни преспокойно играл на рояле элегический вальс, и за это его хотелось убить...
   А ночью пришли гости, вернее, гость, Шишляев - мой ужасный наперсник. Я дул во флейту, и она выла совсем страшно, дико. "Восхитительно!" восклицал Дзанни. "О, йес, очень!" - мямлил Шишляев, с подобострастием глядя на него. Я дунул так, - что закололо в ушах. "Нет, вы узнаете? спросил Дзанни. - Это Моцарт, ария Папагено". - "Точно", - кивнул Шишляев. Я снова дунул. "Впрочем, нет, это скорее Глюк", - сказал Дзанни. "Натуральный он", - выкатив глаза, поддакнул Шишляев. "А может, это "Наш паровоз, вперед лети"?" - предположил Дзанни. "О! Я то же самое хотел сказать!" - обрадовался Шишляев.
   И я не выдержал и, крикнув: "Паскуда!", хватил Шишляева флейтой по ненавистной башке. Ночной концерт кончился позорно - Шишляев бежал, а я еще долго истерически плакал и требовал к себе жалости, и кричал, что все кругом подлецы и притворщики, и обвинял Дзанни в лицемерной дружбе с подонками... Я даже плюнул в него, правда, символически, и тут же со сладостным ужасом зажмурился, ожидая, наконец, побоев... Дрянь, распоясавшаяся дрянь. А Котьку жалко и стыдно за все.
   ...Из-вест-ный всем я пти-це-лов...
   Было это в три часа ночи. Дзанни после скандала с Шишляевым велел мне одеться и взять с собой флейту. Мы пришли в цирк. Я ждал, что сейчас, здесь, на пустой арене он и расправится со мною за все, но вышло по-другому.
   Дзанни посадил меня рядом с собой на барьер. Я осмелился взглянуть в лицо учителя, и оно меня несказанно удивило - ни гнева, ни усмешки, этой ласковой, пугающей усмешки. Лицо Дзанни было торжественно и печально.
   - Что с вами? - вырвалось у меня.
   - Друг мой, - промолвил он, - я вызвал тебя для того, чтобы открыть мой план в отношении твоей судьбы.
   Я понурился. Он неожиданно погладил меня по голове и спросил:
   - Как ты думаешь, к чему я готовлю тебя столько лет?
   Я неловко пожал плечами.
   - Наверно, я буду клоуном?
   Он хитро покачал головой.
   - "Человек без костей"?
   Снова отрицательный кивок.
   - "Человек-лягушка"?
   Дзанни засмеялся. Я не знал, что думать, и робко предположил:
   - "Человек без нервов"?
   Он рассмеялся.
   - Неужели антипод? - совсем угас я.
   Антиподисты мне не нравились. Казалось унизительным ногами подбрасывать различные предметы. Это умел делать даже медведь.
   - Мне кажется, я не ошибся, выбрав тебя, - задумчиво сказал Дзанни и встал. - Сейчас мы с тобой поднимемся наверх, под купол, и будем обозревать пустую церковь с высоты. Тебе нравится высота?
   Высоты я боялся. Цирк сверху, с крошечной площадки, на которую мы взобрались, казался враждебным, как разверстая хищная пасть. Дзанни подвел меня к самому краю площадки. Я закричал и вцепился в него. Господи, неужели он хочет сбросить меня вниз?!
   - Нет, друг мой, - успокоил учитель. - Я просто желаю, чтобы ты почувствовал, в какой стихии тебе придется жить.
   - Ни за что! Лучше убейте! - заорал я, вырываясь. - Лучше антипод, лучше что угодно, хоть униформистом!
   - Ага! Значит, ты согласен стать обыкновенной лицемерной знаменитостью, согласен жить среди презираемых тобою людей и пресмыкаться перед ними за их дрянные аплодисменты. Ты согласен жить, требуя какой-то свободы, а на самом деле бояться ее, как проказы. Ну что ж, желания твои сбудутся: ты станешь добропорядочным народным артистом, о котором после смерти никто не вспомнит. Ты пошляк, мио каро, и ты трус, мелкий и ничтожный.
   - Но что же делать?!!
   - Довериться мне.
   Он тихонько потянул меня за руку, я вывернулся, сел на корточки и обхватил голову руками.
   - У меня в глазах муть... все кружится...
   - Это не аргументы, а смехи какие-то! - разгневался Дзанни и, схватив меня за плечи, подтолкнул к краю площадки.
   Я дернулся, но Дзанни вдруг отпустил меня. В ужасе, как за спасательный круг, я ухватился за протянутую флейту.
   - Играй! - крикнул Дзанни. - Играй гамму!
   Дрожащие звуки легко и слабо, как пушинки, полетели в воздухе. Я играл и играл, пока Дзанни не шепнул мне:
   - Вот он, смотри...
   Я увидел тонкий серебристый луч, протянувшийся от моих ног надо всей ареной к далекому узенькому оконцу. Я опустил флейту. Луч не исчез, но задрожал. Я заиграл вновь - он замер.
   Дзанни толкнул меня в спину:
   - Иди вперед, мальчик! Не оглядывайся!
   Я завороженно шагнул в пустоту. В тот миг черная птица из детских снов покинула меня - я выпал из-под ее крыла, родившись во второй раз под хриплые страшные заклинания Дзанни и веселую скороговорку флейты!
   - ...И-и-звест-ный все-ем я пти-це-ло-о-в...
   Баста, баста! Это я остановил воспоминания, прогнал их. Развращенный лицедейством, я ловлю себя на том, что даже тайные мои мысли поверяю не себе самому, а каким-то неведомым зрителям. Что ж, да будет так. Переделать себя я не могу. Мой Пигмалион хорошо постарался. Итак-с, почтеннейшая публика, малиново-золотой занавес временно опускается. В антракте оркестр сыграет вам что-нибудь лирическое. Или нет, пусть выйдут слуги просцениума: две одинаковые маски, два Пьеро. Они появятся, щелкая семечки и продолжая начатый за сценой диалог.
   1-й ПЬЕРО. ...мемуары покойника?
   2-й ПЬЕРО. Нет, это просто поток мыслей. Воспоминания, мысли, нюансы, понимаешь?
   1-й ПЬЕРО. А почему он все время говорит, что уже умер?
   2-й ПЬЕРО (раздраженно). Откуда я знаю! Может, он хочет быть естественным? В таком случае, он хочет невозможного.
   1-й ПЬЕРО. Чем сидеть на кухне в зимней шапке, как идиот, взял бы да и записал мысли на бумагу, отнес бы в популярный журнал...
   2-й ПЬЕРО. А я бы на месте главного редактора нипочем не напечатал! Во-первых, это дремучий лжеромантический бред, во-вторых, гнусный поклеп. У нас нету безработных! А насчет "слуги народа" - вообще свинство.
   1-й ПЬЕРО. Действительно, чего на старика обижаться? Я лично никогда не обижаюсь.
   2-й ПЬЕРО. Как, и у тебя были случаи?
   1-й ПЬЕРО. Еще бы. Я как-то решил в Париж смотаться. И деньги были. Ну, пошел на комиссию. Там такая комиссия есть - отбирает, кого пустить за границу не стыдно.
   2-й ПЬЕРО. Но ты чист перед любой комиссией! Что с тебя взять: у тебя даже начальное образование незаконченное!
   1-й ПЬЕРО. ...В комиссии тоже старик председателем был. Ну, это, я тебе доложу, среди всех "слуг народа" - самый что ни на есть слуга! Прицепился он ко мне: зачем тебе в Париж да зачем, разве в любезном нашем отечестве уже смотреть нечего? Я бы ни за что не раскололся, да этот дед манерами меня взял, я с детства уважаю интеллигентное общество, а он мне руку подал и курить разрешил. Я и не сдержался. "Как, - говорю, - разве вы не знаете, зачем в Париж ездиют? А по всяким таким домам походить!" И подмигиваю дедуле.
   2-й ПЬЕРО. Не пустили дурака. Так и надо - чтобы не позорил отечество.
   1-й ПЬЕРО. Ты сам дурак! Меня из-за валюты не пустили. Старик по секрету признался: не хватает валюты. Один наш дорвался до одного парижского домика, а расплатиться - не хватило. Ну и скандал. Так что я на "слуг народа" не обижаюсь. У них работа адская.
   2-й ПЬЕРО. Да-а, это вам не на флейте всякие сюсюрандо высвистывать...
   (Удаляются, щелкая семечки и сплевывая шелуху).
   "ОВУХ" - Организация по Ведению, Учету и Хранению "Дел", сиречь Книга Жизни. Химера, рожденная моим воображением.
   Уже тогда, в возрасте Керубино, я подозревал, что все, происходящее со мной, кем-то предрешено, записано на бумаге и вложено в папку с надписью "Дело". Мысль эта лишала иллюзии свободы выбора. Но по юношескому легкомыслию я все же верил в расположение ко мне Судьбы.
   С тех пор как Дзанни открыл мне тайну своего знаменитого предка Чезаре, я сделался Флейтистом под куполом цирка, восьмым чудом света, о котором никто так и не узнал.
   Тайна номера покорилась мне сразу, и Дзанни неправ, считая, что ходить в воздухе - удел избранных. Он Черный Моцарт, этот Дзанни, он гений-эгоист! А весь секрет заключается в том, чтобы уметь сделать первый шаг над бездной. Всего лишь один шаг!
   Но не радуйтесь, сеньоры, не ликуйте, мадам и мсье. Здесь есть маленькая деталь, которая разрушит иллюзию ваших беспредельных человеческих возможностей. Учтите - первый шаг в пустоте может стать последним. И я уверен, это охладит желание следовать за мной.
   Если мужество вам все же не изменит, то задайтесь вопросом: способны ли вы явить собою зрелище божественной красоты, как это с блеском удается птицам, бабочкам и фантастическим существам - эльфам? Не слышу ответа, сеньоры! Смелее! Я уступаю вам свое место. Вот мой кафтан, шитый серебром. Вот седой парик с черной лентой. Вот, наконец, флейта. Вперед! Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой!
   ...Вы замираете у края площадки. Вы подносите к губам флейту. Тонкий, нежный звук пронзает воздух и возвращается к вам невидимой лунной дорожкой. Вы ступаете на нее и идете вперед над тьмой зала, над землей. Вот он, воздушный корабль, - это вы сами. А звук флейты - парус. Дальше Вселенная...
   Ага-а, слабо, сеньоры! Вот я каков, Флейтист под куполом цирка! И конечно, я слукавил, говоря о доступности моего ремесла. Я все время спорю с Дзанни. Я - строптивый ученик. И даже когда он прав, мне хочется опровергнуть его.
   Дзанни, Дзанни... Я до сих пор не знаю, кто ты на самом деле - дух, гений, безумец? Ты, не боявшийся смерти, так жалок, униженно хитер, почтителен с людьми, волею непонятной судьбы поставленный вершить суд над нами. Страстная лапа "ОВУХа" чудится мне в этой расстановке сил. Аппарат Судьбы меньше всего учитывает, кто гений, а кто ничтожество. У него иные критерии. Сидит там, в недрах канцелярии, какой-нибудь заспанный тупой клерк в нарукавниках и царапает тупим пером но бумаге, пишет наши жизни, а за спиной его уходят в бесконечность полки с "Делами".
   "Дела" тасуются, сортируются по неведомым признакам и соседствуют друг с другом, к примеру, две папки - генерала Аракчеева и камер-юнкера Пушкина А.С. Доложу вам, сеньоры, дело господина Аракчеева куда весомее! Сразу виден серьезный организатор, принесший очевидную пользу Отечеству. А Пушкин? Две даты - рождения и смерти. Что между ними? Прочерк. Что делал, неизвестно. Порхал мотыльком... Мой дядя самых честных правил... Ну и что? А у дяди этого, между прочим, бумажек в "Деле" побольше, чем у племянничка.
   Между моими двумя датами - длиннейший скучнейший прочерк, в котором уместились и хождения по различным инстанциям с просьбами, заявлениями, мольбами разрешить показать уникальный номер, и подхалимские заискивания, и тонкие интриги с тою же целью, ложь во спасение и, наконец, пятьдесят два худсовета, окончившихся одинаково бесславно. Я все подсчитал: каждый худсовет состоял не менее, чем из десяти человек, то есть пятьсот двадцать лиц, нет, морд лицезрели Флейтиста. В ночных кошмарах они сливались в одну исполинскую харю. Она обрушивалась мне на грудь, и я просыпался задыхаясь.
   - Терпи, терпи, Флейтист, - бодро твердил Дзанни. - Грез борьбы не может быть свершений. Мы еще увидим небо в алмазах!
   Между тем ссоры наши участились. Я бросал в лицо учителю обвинения:
   - Вы исковеркали мою жизнь! Вы обрекли меня на муку!
   - Иди, я не удерживаю тебя, - смеялся Дзанни. - Ты можешь стать монтером.
   - Я мог стать профессиональным музыкантом, поступить в консерваторию!
   - У люб-ви, как у пташки, крылья, - насвистывал Пигмалион. - Иди, мальчик. Еще не поздно. Станешь народным артистом.
   - Я не хочу быть вашей куклой! Это жизнь, а не номер "Мотофозо"!
   - Все мы в какой-то степени "мотофозо", друг мой.
   Бестрепетная веселость Дзанни каждый раз вселяла надежду на то, что все еще переменится к лучшему. Я чувствовал, что он сильнее меня во сто крат. Он держал в руке невидимый поводок и тащил меня за собой туда, куда считал нужным и куда я сам идти не мог. Я не мог смотреть на свое искусство через черный алмаз лицедейства, которое навязывал мне Дзанни.
   Правда, я стал лицедеем в жизни, этого он добился. Я улыбался, когда хотелось разбить голову о стену, я шаркал ножкой, когда надо было дать пощечину, но все, это было на Земле, в этом вашем странном, фантастическом мире!
   Мой мир - настоящий - был там, наверху, в Космосе. Там не было ни фальши, ни кривляний. Там я смотрел в лицо смерти, а она не жалует притворщиков.
   Дзанни смеялся, не желая меня понимать. Я же не мог найти слова, чтобы объяснить ему: раздвоенность убьет меня рано или поздно. Флейта сфальшивит, и я разобьюсь.
   - Жизнь? Смерть? - изумлялся Дзанни. - О чем ты говоришься Эти понятия оставь философам. Ты - циркач. Ты обязан уметь отрешиться от мелочей быта и явить публике красоту искусства, несмотря ни на что. Ежели ты этого сделать не можешь, то ты плохой артист. Ты попросту бездарен, мио каро.
   Я обморочно бледнел, когда он говорил так. Он, прищурившись, оценивал эффект своих слов и вновь натягивал поводок:
   - Впрочем, все это поправимо. Мы будем заниматься еще и еще, и я рано или поздно выбью из тебя эту дурь. Клянусь мадонной, выбью!
   Вы спросите, почтеннейшая публика, почему же при всех наших стараниях Флейтист под куполом цирка так и не увидел света? Я вытвердил наизусть аргументы противника и готов повторить их вам на потеху:
   "В номере нету оптимизма. Если артист нам объяснит, где у него тут оптимизм, тогда можно будет подумать. Вот и товарищ Трепыхалов это говорил".
   "Не наше это, товарищи. Ох, не наше! Вот чую нутром, что не наше, а сказать не могу."
   "Почему у артиста в руках флейта, инструмент экзотический, широкому зрителю непонятный? Не лучше ли что-нибудь попроще? Например, барабан. Или концертино. Концертино здесь было бы более уместно. И на этом концертине я бы посоветовал артисту сыграть что-нибудь повеселее. Вот и товарищ Трепыхалов сомневается."
   "Почему артист работает в серебряном пиджаке? Почему у него на голове парик? Парики, товарищи, носили до революции, а сейчас их не носят. Да будет известно артисту, даже Бетховен уже не носил парик! Ветер революции сорвал с него парик! А это, товарищи, Бетховен, не кто-нибудь! Вот и товарищ Трепыхалов так думает."
   "Товарищи! Дорогие товарищи! На наших глазах совершается преступление! Наш, советский артист, комсомолец - и вдруг работает без страховки! Это что - буржуазный авантюризм? Игра на темных инстинктах нашего советского зрителя? Вот и товарищ Трепыхалов давеча высказал сомнение. Это что такое - просто недомыслие или сознательное протаскивание чуждой нам идеологии?! Товарищ Похвиснев, одумайтесь, пока не поздно! Вы еще молодой человек и, верю, не совсем испорченный."
   "А я вообще ничего не понял. И товарищ Трепыхалось говорит - не смешно".
   ...Словом, это была не жизнь, а долгая судорога. Я хотел вырваться из бредового плена и начал совершать нелепые поступки, не принесшие ни радости, ни облегчения. Назло Дзанни женился. Жена - блондинка (имени не помню), дрессировщица болонок. Переехал жить к ней в однокомнатную квартиру. Вместе с нами там жили шесть любимых болонок. Ели они за одним столом со мной, гадили где попало. Жена без конца тискала их и сюсюкала так, что тошнота подступала к горлу. Но я терпел все, зная, что Дзанни неприятен этот брак и ненавистна моя строптивость.
   Семейная жизнь прервалась внезапно. И это тоже сделал Дзанни, но не сам, а с помощью Машетты. Он знал, что девочка имеет на меня влияние. Машетта предприняла кавалерийскую атаку. Она явилась ко мне домой и с порога оскорбила болонок. Жена взъярилась. Когда скандал достиг апогея, Машетта цепко взяла меня за руку и повелительно сказала: "Пойдем отсюда, Флейтист. Это не женщина - зверь". Я с тайной радостью покинул ненавистный дом.
   Наше примирение с Дзанни длилось, увы, долго. Я капитулировал по всем фронтам и честно соблюдал условия сдачи. Мы еженощно репетировали мой номер и мирно жили в одной квартире. Теплая семейная атмосфера могла обмануть лишь человека, плохо знающего Дзанни. А я, как неизбежности, ждал расплаты за своенравие.
   ...Бывают моменты в жизни человека, быть может, и не самые страшные, но болезненные, мучительные настолько, что память старается их обойти. Есть такое постыдное воспоминание и у меня. Почтеннейшая публика знает, верно, что такое чичисбей. Я мог бы выразиться проще: любовник, сожитель, но это звучит слишком обыденно. Чичисбей - слово более ридикюльное, пакостное, поэтому я выбираю его. Оно идеально отражает мою роль в маленькой пьеске, которую срежиссировал Дзанни. Сверхзадача маэстро была проста - сделать своему любимому ученику "паблисити" с помощью видного театрального критика, фамилии которого сейчас не помню. Он был весьма похож на скунса - не только внешним обликом, но и своим духовным миром.
   У скунса имелась жена, скунсиха лет пятидесяти. Для характеристики этой женщины могу сказать одно - она носила нижнее белье "Триумф" оранжевого цвета. В определенных кругах было известно, что путь к сердцу критика лежит через спальню его супруги. Дзанни в простых, общедоступных выражениях обрисовал мне ситуацию и примерный план действий. Здесь я слышу ханжеские восклицания дам из публики: "Как вы могли пойти на это! Какой позор!" Что ж, есть у нас еще такие высоконравственные женщины, и это радует. Представьте, мадам, Дзанни меня уговорил. И, кроме гадливости, скажу вам честно, я чувствовал интерес, низменный, поганенький, острый. Приятно удивленный согласием, Дзанни придумал мне достаточно привлекательную внешность: белоснежный костюм из рытого бархата, что было модно в те годы, шейный платок, завязанный а ля Гейне, и, как последний гениальный мазок, завершающий общую гармонию, бакенбарды в форме аккуратных полумесяцев.
   Прожил я с женой скунса полгода, но никакого поворота к лучшему не произошло. У скунса был затяжной творческий кризис, и он безвыездно жил в Ялте, в Доме творчества. Дзанни на чем свет стоит ругал меня за то, что я не умею обделывать делишки подобного рода, что не могу потребовать на правах чичисбея: "А ну-ка, милая, изволь выполнять обещанное. Иначе только ты меня и видела!" Скунсиха была психологически гораздо сильнее меня и умело этим пользовалась. Единственное, чего я от нее добился, это однокомнатной квартиры на Моховой улице, переделанной из бывшей графской кухни, маленькой, но со всеми удобствами.
   Связь наша оборвалась внезапно - скунс скончался в Ялте, полагаю, от творческой импотенции. Пришлось провожать вдову на похороны, что обошлось мне в копеечку, если учесть стоимость билетов туда и обратно и покупку одинаковых черных костюмов - для себя и для покойника. После этой истории Дзанни перестал разговаривать со мной, только прислал телеграмму: "Тряпка. Слюнтяй. Ничтожество".
   Сделался я униформистам, за неимением иной работы в цирке. Напрасно считают, что работа униформиста скучна и не дает пищи для ума. Я получал эту пищу в изобилии каждый вечер. Без зависти, без ехидства я смотрел представление и старался найти хоть малейшее оправдание тому, что эти артисты выступают на арене, для меня недоступной.
   Цирк наш назывался "Малая арена". Это объясняет многое и в репертуаре, и в подборе исполнителей. В Большом цирке выступают именитые, у нас - люди попроще, за исключением Дзанни. В представлении он выглядит инородным телом и даже нарушает гармонию дурной богемности, царящей здесь.
   Эта пошлая богемность заявляет о себе сразу, с выхода на арену шпрехшталмейстера Эрика Шаранского. Он объявляет номера в стихах, всем своим видом как бы заявляя миру: "Жизнь - сволочь, а я не гордый". Седые локоны, великоватые для его ротика челюсти, румянец - все у него искусственное, все, кроме стихов. Он их пишет сам и от души.
   Эксцентриков на свете много,
   И, чтоб не усомнились в том,
   Я объявляю с наслажденьем:
   Семья Сантуцци. Це-ли-ком!
   Номер семьи Сантуцци (Петровы) называется "Мамина радость". Мама (Милица Аркадьевна, 55 лет) оставляет дома детей без присмотра. Они устраивают дебош (легкая клоунада, прыжки, антипод). Инициатор мерзости малютка с лицом закоренелого уголовника (Виктор Сергеевич, 60 лет). Мама возвращается, журит детей (прыжки с подкидной доски), и они все вместе занимаются домашним хозяйством, то есть играют каждый на своем инструменте: Виктор Сергеевич на тарелках и жбанах, Эмилия Викторовна с мужем Степаном - на стиральных досках, Милица Аркадьевна - соло на молочных бутылках.
   Номер хорош, но это лишь начало. Шаранский поправляет за кулисой челюсть и вновь выпрыгивает на арену:
   Античный торс, веселый взгляд
   Был Гинтаревича наряд.
   Любимец хижин, враг дворцов
   Вот Гинтаревич был каков!
   Век минул, зрители сменились,
   Теперь и вы в него влюбились.
   Античный торс, веселый взгляд
   Он передал сынам, а им сам черт не брат!
   "Сыны" шествуют упругой походкой молодых барсов. Их пятнадцать человек. Возраст примерно одинаков, сходства - никакого, и это приводит публику в игривое замешательство. От их прыжков и гиканья церковь содрогается. Старый Гинтаревич не делает ровно ничего - он лишь наблюдает. Но им невольно любуешься. Он в полосатом трико, нарумянен и зловещ.
   Публика ослабевает от рукоплесканий, но неугомонный Шаранский вновь тут как тут. Приплясывая на полусогнутых ножках, он кричит:
   Верблюд и кот, объединившись дружно,
   Являют истину, что непреложна:
   Чтоб зверь работал образцово,
   Необходим ему наш Сидоров Паоло!
   Пашка Сидоров вооружен так, как будто укрощает саблезубых тигров, бич, пистолет в кобуре, вилы. Под его суровым взглядом пожилой, видавший виды кот Евлампий в чалме и парчовых шальварах с дыркой для хвоста объезжает несколько раз арену, пришпоривая верблюда Сулеймана. Малолетние зрители кричат: "Кис-кис!" и "Брысь!", но Евлампий на них - ноль внимания.
   После Евлампия на арене расставляют разноцветные кабинки, весьма похожие на душевые для лилипутов. Шаранский придает своему лицу выражение крайней неги и объявляет с приторным восточным акцентом:
   Кудэсник, маг, шютник, колдун
   Вот он каков, Сурэн Гарун!
   Открою вам: чудэс в нем прорва,
   Гдэ прячет женщину, оттуда выползает кобра.
   Все это только слова, слова, слова, потому что иллюзион "Женщина-кобра" - сплошное надувательство. Женщины нету вообще, а вместо ядовитой кобры - деревянная, грубо раскрашенная змея, которой манипулирует спрятанный в кабинке лилипут Женя Савельев.
   ...Сколько раз я воображал, как появляюсь на этой неказистой арене под троекратный выклик Шаранского: "Флейтист! Флейтист! Флейтист!" Но, видно, Аппарат Судьбы не предусмотрел такого - не было в моем "Деле" листа с одобрительной резолюцией...
   Я бы еще долго служил униформистом, но случилась новая история. Машетта, начинающая гротеск-наездница, уличила нашего директора в том, что он, оставшись в цирке ночью вместе с "друзьями юности", напоил ради смеха кобылу Цирцею шампанским. Дзанни, опасаясь, как бы разъяренная Машетта не наделала глупостей, заставил ее подать заявление об уходе. Вскоре она уехала работать в Саратовский цирк.
   Я очень переживал разлуку с Машеттой, но Дзанни уверял, что ее уход временный и что он еще всем покажет, а кое-кому - особенно. Глядя на его лицо, я в этом не сомневался. Но я не мог простить легкости, с которой он отправил девчонку неизвестно куда! И хотя Дзанни по-своему любил дочь, и я знал это, душа моя противилась его трезвой жестокости. Цирк опустел без гротеск-наездницы с сине-зелеными глазами. Я ушел из него с отвращением.
   ...Долгие странствия его высочества: ресторанные оркестры, школьные кружки, студенческая самодеятельность... Леди Судьба грубо толкала меня в спину, и я с сомнамбулическим покорством шел зарабатывать деньги куда глаза глядят. Даже в похоронных оркестрах играл. Однажды на кладбище случай свел меня с деловым, влиятельным человеком. Благодаря ему я попал в элиту элит сферы обслуживания. Есть такие счастливцы, которые обслуживают иностранцев, посещающих наших соотечественников дома. Но, как правило, соотечественники живут не в тех условиях, которые не стыдно показывать иностранцам. И вот чья-то умная голова придумала держать для всяческих фриштиков и куртагов казенные, специально обставленные квартиры в центре города: мебель "барокко", хрусталь, полный Брокгауз и Евфрон. "Хозяев дома" привозили за два часа до начала действа, чтобы они успели привыкнуть к богатству и запомнить, где у них что лежит.