Страница:
Обыкновенно я исполнял скромную роль "друга дома" по имени Федор, который музицирует в свободное от работы время и сегодня совершенно случайно зашел "на огонек". Репертуар мой был утвержден высшим начальством: "Камаринская", "Очи черные", "Подмосковные вечера".
Я тогда придумал для себя спасительную игру: как будто Федор - не я, а существо с истуканьей выдержкой, "мотофозо".
...Все было: и по плечу хлопали панибратски, и сувенирчики в руку совали, и за стол хозяйский сажали, и подкрадывался сзади официант, мурлыча еле слышно: "Что желаете? Есть осетринка, икорка зернистая. Кулебяки-с..."
Однажды был куртаг в "доме" престарелой поэтессы. Начальство мое, упустив из виду то обстоятельство, что и хозяйка, и гости (включая иностранцев) - глухонемые, вменило мне в обязанность весь вечер играть на флейте.
Отсвистав "Камаринскую", я незаметно вышел в малую гостиную. Там сидел респектабельный пожилой господин с интересными ушами - они у него были, как вялые капустные листья. Он рассматривал богатую, на всю стену, коллекцию распятий. Внимание его отвлекали часто выбегавшие в гостиную глухонемые (из соотечественников): остановившись на пороге, они быстро и оживленно жестикулировали, будто жаловались или ябедничали. Это было таинственно, и я с интересом присматривался к господину.
Когда мы остались одни, он указал мне пальцем на низко висевшее крошечное черное распятие. Я вгляделся и тотчас узнал вещь Дзанни - он продал ее во время безработицы.
- Давайте познакомимся, - вдруг заговорил глухонемой. - Дормидошин.
Он был человек загадочной профессии и представился мне как "старшой". От него я узнал, что половина присутствующих гостей - нормальные люди. Открытие развеселило меня и сделало общительным.
- Эта, штучка, Федор, напоминает мне юность, - доверительно сказал Дормидошин, вновь указывая на распятие.
- Мне тоже, - сострил я.
- Она принадлежала циркачу Дзанни, Никколо Дзанни. Был такой номер "Воздушный флейтист".
- Я сам Флейтист! - вырвалось у меня.
- Возможно, но вы не Дзанни, а Федор.
- Я не... - начал я, но прикусил язык.
Дормидошин вышел на минуту за дверь и тотчас вернулся с довольным видом - глухонемые, очевидно, вели себя хорошо.
- Вы... работали вместе с этим, как его, Дзанни? - осторожно поинтересовался я.
- Имел честь, - кивнул "старшой". - Это давно было, до войны. Жил я в заштатном городишке, и однажды к нам на гастроли приехал цирк. Я устроился туда на сезон униформистом и собственными глазами видел каждый вечер, как Дзанни ходил по воздуху, аки по земле, ходил и играл на флейте...
- Говорите, говорите! - воскликнул я с волнением. - Что дальше? Вы его сейчас видели? Он в цирке коверным работает!
Дормидошин горестно ухмыльнулся и сказал.
- Дзанни нельзя увидеть по той простой причине, что он умер.
- К-как?!!
- Увы, расстрелян тогда же.
Я дребезжаще рассмеялся: "старшой"-то сумасшедший!
- Именно расстрелян, - обиделся он. - Вне всяких сомнений.
За дверью раздалось тихое сигнальное мычание. Дормидошин исчез, как дух, но появился снова, посуровевший и высокомерный.
- Нуте-с, о чем мы? Да, о Дзанни. Поверьте, это чистая правда. А ваш коверный, наверное, однофамилец или родственник.
- Другого Дзанни быть не может!
- Отчего же, Федя? Что значит имя? Ничего. Вот вы ведь на самом деле не Федя, а почему бы артисту не назваться именем Дзанни, если хочется?
- Чем вы докажете, что его расстреляли? - с отчаянием спросил я.
- У меня в городе сосед был по дому, Юрий Милых, адвокат, что ли, не помню. Словом, он со мной иногда откровенничал. История банальная, Феденька: доносная бумага (мол, болтал чего-то там недозволенное), арест, расстрел. В ходе следствия выяснилось, что Дзанни - агент Муссолини. Эта история определила мою судьбу. Я опасно заболел страхом - боялся говорить. Слова, человеческая речь казались мне страшнее чумных микробов. Ну и решил изучать язык глухонемых, чтобы вслух болтать поменьше. Потом - тысяча пертурбаций, и вот я сижу здесь в качестве "старшого", и еще, представьте, не желаю думать, что жизнь прошла.
- Донос, донос... - горестно пробормотал я. - Как же это, а? Как?
- Донос как донос, - пожал плечами Дормидошин, и уши его задрожали. Стойте, Федяша, я ведь даже имя помнил, которым донос был подписан. Бе... Безбородов! Точно Безбородов...
...Как покойно, тепло было под птичьим крылом... А сейчас - словно еду в трамвае через бесконечный мост. С обеих сторон вода. Зябко. Входят и выходят люди. Один я никуда не выхожу. Я живу в трамвае и назойливо пристаю к пассажирам с вопросами: "Скажите, в "ОВУХ" - это на какой остановке?", "А Безбородов не там, случайно, работает?", "А хотите, я вам на флейте сыграю? Клянусь тусклым светом Невы, мне от вас ничего не надо, граждане пассажиры, - ни денег, ни славы. Мне бы только играть...", "Скажите, а скажите..." Вот и Дормидошин сошел. Кто войдет в вагон следующим?
- Щуров Осип Петрович, новый директор цирка, - объявляет водитель трамвая.
Щуров входит, за ним прыгают в вагон артисты. По-е-е-ха-ли-и!..
Назначение Щурова совпало с новыми веяниями в общей системе руководства искусством. Панические слухи о том, что правофланговыми теперь будут затюканные ранее таланты, как буря, проносились тут и там. Загнанными талантами были готовы признать себя все и спорили только о том, кто больше перенес гонений, чей челн сильнее потрепали житейские бури. Ждали также репрессий, сокращения штатов, крайне суровой переаттестации и катастрофического уменьшения окладов.
Щуров был солидным, почтенного возраста начальником. Неброский костюм, папка для бумаг, валидол в кармашке, большой носовой платок, ручка с золотым пером - джентльменский набор всякого руководителя со стажем. Говорил он тихо, но властно. Казался любезным, но без панибратства. Тревожные опасения артистов были напрасны - никого он не увольнял и не переаттестовывал, о возвышении загнанных талантов тоже не заикался. Видимо, веяния времени обошли его стороной или он сумел их обойти неважно. Свое назначение к нам Щуров, видимо, расценивал как опалу. Вне всякого сомнения, ему хотелось возглавить нечто большее - главк или министерство. Эта тайная мысль ясно читалась на его лице, раз и навсегда принявшем обиженное выражение.
Административная хватка у О.Щурова была железная. Первым делом он провел ремонт здания, затем купил новые барабаны для оркестра и распорядился ввинтить стосвечовые лампочки в гримуборных. После этих свершений Щуров начал осыпать благодеяниями непосредственно коллектив доставал путевки в санатории, устраивал детей артистов в ясли, для слабого желудком Жени Савельева выхлопотал талоны на спецпитание и, как венец всего, пробил три отдельные квартиры для особо ценных сотрудников.
Миф о Щурове как о закоренелом альтруисте потерял свою силу, когда он начал добиваться для цирка заграничных гастролей, и не куда-нибудь, а в Италию, даже больше - в Рим! Стало очевидно, что, возвышая коллектив, директор не прочь возвыситься сам. Но это было не суть важно. Слово "Рим", как гром, прогремело над церковью, ввергнув коллектив в состояние восторженной паники. Интеллектуальный центр группы, лилипут Женя распространял слух о том, что на представление в Риме придет сам папа римский, обожающий цирк. Новость повергла в трепет артистов. Убежденный безбожник Сурен Гарун вызвался сделать антиклерикальный иллюзион "Монах и послушница", но был с гневом осужден товарищами. Особенно неистовствовал лилипут, у которого были свои планы насчет папы римского. Хотелось побеседовать со стариком о возможности существования души отдельно от тела.
Единственную преграду на пути к Вечному городу представлял худсовет по приему программы. Я со злорадством узнал об этом. Мне, слава богу, худсовет не грозил. В цирке я уже два года не работал и вообще начал постепенно привыкать к своему второму имени "Федор".
...Дзанни пришел вчера, впервые за годы нашей размолвки. Не сняв пальто, он остановился на пороге комнаты и властно объявил:
- Я принес твой костюм: кафтан и парик. Завтра ты будешь показывать наш номер. Худсовет предупрежден.
Он умолк, в упор глядя на меня, и добавил с морозной вежливостью:
- Перфаворе, мио каро, не упрямься.
- Перфаворе, перфаворе! - взорвался я. - Не нужно мне ничего! Я устал от всего, устал! "ОВУХ", понимаете? Аппарат Судьбы. Я же сто раз вам говорил о нем. Все уже предрешено, и это не мои фантазии.
- Какой дремучий фатализм! - пожал плечами Дзанни и сел на стул, демонстрируя своею позой, что уйдет нескоро и вряд ли побежденным.
Я визгливо, по-старушечьи засмеялся и тоже сел. Дуэль!
- Вот скажите мне, Николай Козимович, зачем вы со мной мучаетесь? Неужели вы с вашим опытом житейским не поняли, что я не тот, на кого можно ставить? Я не "мотофозо". И вообще, - я развязно подмигнул Дзанни, - у меня теперь все другое: жизнь, интересы, знакомые, даже имя...
- Я ручаюсь за успех, - сказал он.
- А-а, вы решили предпринять обходные маневры! Понимаю: вы купили членов худсовета! Вы купили их! - вскричал я, любуясь собой.
- Я просто хорошо знаком со Щуровым.
- С этой старой чиновничьей крысой? Хо-ро-шие у вас знакомые!
- Он хуже, чем просто крыса, - Дзанни моргнул по-птичьи и вдруг улыбнулся: - Он - убийца.
- Здравствуйте! - я развеселился по-настоящему. - И руки по локоть в крови?
- Как это ни банально звучит, но ты прав.
- И, значит, перед убийцей я завтра должен кривляться?
Он молчал, ожидая услышать вслед за этим нечто заветное, взлелеянное. И я спросил:
- Вы не знаете такого... Безбородова? Если бы от него зависело что-то, вы бы меня и перед ним заставили Моцарта играть?
Ничего не случилось - Дзанни не изменился в лице, не побледнел, и я сразу почувствовал робость.
- Кто рассказал тебе о Безбородове?
- Никто, - глупо соврал я. - Считайте, что я был в "ОВУХе" и мне ваше "Дело" показывали. Там все написано: и про город N, и про Безбородова, и про черненькое распятие, которое у вас было...
- Распятие? Ах да, распятие... Я тогда очень верил в Бога, я считал себя божьим любимцем. Но Бог никак не сумел помочь мне, когда надо было. Когда молчит Бог, появляется Безбородов.
Дзанни качнулся на стуле и вдруг закричал тонко и хрипло:
- Ты - предатель! Все, чему я тебя учил, ты умудрился опошлить. А причина сажая простая: внутри тебя гниет честолюбие, но из уродливой гордыни ты не даешь ему выхода. И все унижения, о которых ты говорил, брехня трусливого, малокровного неудачника. Прего, открой мне дверь. Я больше не приду сюда. Никогда!
Не глядя на меня, Дзанни встал. Я почувствовал, как невидимый поводок сдавил мою шею. Но не хотел я покоряться Дзанни, не хотел!
- Слушайте, слушайте! - забормотал я, заступая ему дорогу. - За что вы мучаете меня? За что унижаете? Что я вам сделал плохого?! Поймите, поймите, я не могу продавать себя, не могу кривляться!
Он обрадовался - в глазах появился ртутный блеск, на щеках - румянец. Он ждал этих моих слов, чтобы бросить в ответ:
- А разве ты не продаешь себя, когда кривляешься в угоду иностранцам?
- Но ведь это вы учили меня лицедействовать, вы приучили меня играть перед любой публикой! Правда, вы меня в драму прочили, а на деле вышел грубый фарс и роль Федора.
- Какая же у тебя цель, Федя? Объедки с вельможных столов собирать? Ты сошел с ума.
Дзанни попытался отстранить меня брезгливым жестом. Я схватил его руку в кожаной перчатке и начал трясти ее, крича:
- Оставь-те ме-ня в по-кое! От-пус-ти-те ме-ня!!!
Он вырвал руку. Я загородил ему путь.
- Простите меня, поймите: я ведь... эмигрант. Вот, вы удивились, наконец! Представьте, что вы лишены родины, что больны ностальгией до кровавой рвоты, до желания застрелиться в нужнике... Наконец вам позволяют поехать домой на короткое время. Эмигрант счастлив, но счастье это отравлено мыслью о том, что придется возвращаться и, быть может, навсегда... И только что землю родную завидит во мраке ночном...
- ...Опять его сердце трепещет, и очи пылают огнем. И что все сие означает?
- А то, что я - эмигрант. Мне страшно не по воздуху ходить - там моя родина, и я не боюсь смерти. Мне страшно вернуться на землю.
- Несчастный дурак... Ты боишься спуститься, хотя у тебя есть возможность взлететь снова... Щенок! Что бы ты сказал, если б не мог взлететь уже никогда? И я был Флейтистом и ходил над землей... И моя флейта пела голосок веселым и свежим, как у античной богини. Все это я потерял и один день - когда мне переломали ребра...
Дзанни вдруг замычал не по-человечески и, глотнув воздух, продолжал уверенно:
- Завтра мы выиграем, Флейтист. Щуров мне мно-о-го должен. И пусть попробует сделать не так, как надо. Я все ему вспомню: как по роже бил, и как сутками без сна держал, и лагерь для уголовников тоже вспомню.
- Щуров?!
- Их двое было, следователей моих: Щуров - добряк, рубаха-парень, чаевник и помощник его, Ванечка Киселев. Этот - зверь был. Он мне одним ударом челюсть раскрошил - хряк, и нету зубов. А на следующий день отвели меня к Щурову, и он сочувственно тик спрашивает: "Что, бил тебя Киселев?" - "Бил", - говорю, и в слезы. Сами текут. "Сильно бил?" - "Сильно", отвечаю. "А как? - спрашивает. - Так, что ли?" - и локтем очень ловко выбивает оставшиеся зубы... Он меня расстрелять хотел, а я сбежал. Не мог смерть от них принять.
- А как же слух был, что вас...
- Ну, так и расстреляли, ко другого вместо меня, одного цыгана-уголовника. Щуров обманул свое начальство: нельзя же было вывести в расход меньше преступников, чем полагалось! Я про это много позже узнал.
- Но как он не узнал вас сейчас? - вскричал я.
- У него таких, как я, много было, всех не упомнить.
Дзанни вдруг поднял воротник и посмотрел на меня, как птица из гнезда, с мольбой - не делай мне больно, не делай, не делай!
- Хорошо, я буду выступать завтра, - сказал я. - Буду.
Наутро, в назначенный час, загримированный и одетый, я поднялся под купол цирка. Это неожиданное появление было впечатляющим - все давно забили о Флейтисте - и я почувствовал себя Гришкой Отрепьевым, претендующим на царский трон.
Я вынул флейту, стараясь думать только о Машетте, но, на свое горе, взглянул вниз...
...Дзанни, не сняв фрака, не смыв грима, стоял за спиной Щурова. На выбеленном его лице шевелились красные губы. Что он говорил своему убийце - должно быть, обо мне что-то? Щуров внимал с сановной важностью.
Постыло блестели лысины комиссии, белели аккуратные бумажки, незыблемо сверкал графин. Вид походной этой канцелярии впервые не ужаснул, а рассмешил меня. Должно быть, так заседают в "ОВУХе" демоны-канцеляристы: со скукой выносят решения и накладывают резолюции. Полноте, подумал я, что это со мной? Почему вдруг мне стали одинаково смешны и Дзанни, и Щуров, и скатерть на столе, и даже моя флейта? А-а-а, должно быть, я сумел-таки все на свете обесценить, и этот гаденький смех есть - веселие души? В "ОВУХе" мое "Дело" давно стоит на полке...
- "ОВУХ"! - вырвалось у меня. - "ОВУХ"!
Лысины недоуменно зашевелились.
Я поспешно поднес флейту к губам:
- ...И-и-звест-ный все-ем я...
Смех начал рвать мне горло. Флейта закашлялась и взвизгнула:
- Фир-лю-лю-у-у-у!
В этот миг Флейтист умер.
Занавес опускается. На просцениум выходят маски.
1-й ПЬЕРО. Как тебе это понравится, дружище? Этот тип решил пролезть за границу, не имея на то никаких оснований!
2-й ПЬЕРО. Не волнуйся, мой друг, ничего у него не вышло. Комиссия не прощает оскорблений!
1-й ПЬЕРО. Он крикнул ей: "Олух! Олух!", и это надо понимать как "осел".
2-й ПЬЕРО. Но комиссия была отомщена, дружище. Великолепный Щуров разделал негодяя Флейтиста под орех. Я сам слышал, как он кричал на него, как грозил ему пальцем!
1-й ПЬЕРО. "Чтобы духу твоего в цирке не было! - кричал ему он. - А то я сделаю тебе такое, что ты и на том свете вспомнишь!"
ОБЕ МАСКИ. (ХОРОМ, ШУТОВСКИ). И-хи-хи-хи-хи!
Удаляются, комически загребая ногами и напевая в ритме канкана:
По синим волнам океана,
Лишь звезды блеснут в небесах,
Корабль одинокий несется,
Несется на всех парусах!
Я упал на дно той ямы, куда летел так долго, вспоминая свою жизнь. Я упал плашмя и застонал от боли...
Была ночь. Месяц на небе вышивал какую-то кружевную дрянь. Что-то надо было делать. Я решил утопить вещи Флейтиста в Неве-реке и увязал в один узел кафтан, парик, флейту. Пошел открывать дверь, но тут зазвонил телефон. Я испугался, но трубку взял.
- Сергей Васильевич... - простонал знакомый голос. - Тру-у-дно мне...
Пауза. Я молчал.
- О-о-о... Утренний инцидент надо... о-о-о... признать ошибочным... о господи... в разрезе общей... борьбы... за выявление талантов...
Я узнал Щурова, но притворно дунул в трубку и крикнул:
- Алле, кто это? Кто? Плохо слышно!
Щуров застонал снова, с мукой, тонко, как ребенок.
- Сергей Васильевич... вы пое-де-те в, Рим... А заявление на имя Безбородова я написал... как велено было... М-м-м...
Я бросил трубку. На улицу идти не смог - решил дожидаться утра. Всю ночь просидел в коридоре на узле, прислушиваясь к малейшим шорохам. Эта шуршащая темнота и холод не давали уснуть. Я стал думать о Машетте, вспоминать какие-то смешные ее словечки, сильные и упругие движения молодой красавицы, глаза - как павлиньи перья на снегу.
Ма белль Машетт... Так звал ее Дзанни. Я подумал: почему его нет со мной сейчас? Где он? И тотчас я вскочил с узла - словно тень летучей мыши промелькнула в темноте.
- Машетта! - громко, не своим голосом позвал я. - Машетта!
...Утром вновь позвонили. Неизвестный выпалил два слова:
- Щуров умер!
...Я решил бежать. Куда угодно, хоть в другой город. Вытащил чемодан с антресолей, начал кидать туда одежду, но вдруг услышал, как в замке входной двери тяжело поворачивается ключ. Я ждал, прижав к себе чемодан, не знаю чего.
Но на пороге возник всего лишь Вадик Тырков, жизнерадостный, румяный, громогласный.
- Привет, боярин!
Я уронил чемодан.
- Чего ты смурной такой? - захохотал Тырков. - Тебе гоголем ходить надо! Лебедью белой! Ну-ка, иди сюда, брат, почеломкаемся, что ли!
Он надвинулся на меня и, несмотря на сопротивление, троекратно расцеловал. Вслед за этим потащил меня в комнату, бросил на диван и объявил:
- Значит, ситуация тебе вкратце ясна. Щуров умер. Главное - не допустить кремации.
После этого сообщения Вадик выудил из бездонного кармана большое яблоко и сжевал его.
- Яблоки для здоровья - первое дело! Пять килограммов в сутки. К этому - стакан нарзану. До ста лет доживешь.
Я не понимал ни слова, а только с ужасом смотрел, как челюсти акробата с хрустом перемалывают пищу.
Тырков по-хозяйски рылся в буфете и зачем-то считал стаканы и вилки. Я ждал, чем все кончится. Он долго гремел кастрюлями на кухне, включал и выключал воду, наконец занялся телефоном.
- Вадим, что ты делаешь? - слабо спросил я, когда Тырков начал рвать провод могучими руками.
- Не боись, боярин. Ремонт за мой счет. Дела у нас, сам понимаешь, секретные. Государственные, можно сказать, дела. Дай-ка ножницы, руками несподручно.
Разделавшись с телефоном, Валик застегнул на мне пальто, сунул в руку трешку и велел:
- Дуй в булочную. Купишь чаю и сахару. И диетический хлебец для лилипута.
- К-какого лилипута?
- Для нашего лилипута, для Женьки. У него желудок слабый, сам знаешь.
Он вытолкнул меня на площадку и закрыл дверь. Конечно, я никуда не потел, остался стоять в подъезде под лестницей. Почему, не знаю. Стоял так минут сорок, а мимо один за другим проходили знакомые люди: Гинтаревич, супруги Петровы, Сурен Гарун с Люськой, Шаранский, Пашка Сидоров, закутанный в енотовую шубку лилипут Женя Савельев. Наконец, кашляя, шаркая и пыхтя, по лестнице взобрался сам Николай Иванович, комендант цирка, "серый кардинал", как его называли. Последнее видение несказанно удивило меня - Николай Иванович появлялся на посиделках артистов в экстраординарных случаях. "Да и посиделки ли это? - засомневался я. - Нет, здесь что-то другое. Похоже на собрание". Одолжив у соседей чай и сахар, я тихо вошел в квартиру.
Из комнаты доносилось звонкое верещание лилипута. По-видимому, это была уже середина речи.
- ...Не согласен. Решение мы вынесли правильное. Мудрое решение. Есть в нем некая аура. И, несмотря на весь сюрреалистический нонсенс сложившейся ситуации, я предлагаю как наиболее оптимальную кандидатуру именно Похвиснева и никого другого.
С кульками в руках я вошел в комнату. Собрание замерло, странно, оценивающе меряя меня взглядами.
- Вот и чаек пришел! - потер руки Тырков. - Чайничек я уже поставил. Иди заваривай.
- Могу узнать, что здесь происходит? - поинтересовался я. - Заседание месткома, что ли? Или заговор?
- Серьезность вопроса исключает краткость ответа, - объяснил Женя.
- А-а, - кивнул я. - Умно.
- Всякое шутовство, - погрозил пальчиком лилипут, - совершенно неуместно в сложившейся беспрецедентной ситуации. Уж вам, Сергей Васильевич, как никому другому, следовало бы знать, что покойник сейчас лежит в морге, но в любую минуту положение это может измениться.
Собрание зашевелилось, как многоголовая гидра, издало взволнованные звуки, из которых выделялся страстный дискант Вадика Тыркова:
- Только бы не кремировали, господи! Тогда все пропало! И Рим, и новая квартира, и путевка в санаторию высшей категории!
Я очутился в самом центре кворума. В руки мне дали бумагу следующего содержания:
В "ОВУХ" (Организация по учету, хранению
и ведению "Дел". Аппарат Судьбы.)
тов. Безбородову
от покойного О.П.Щурова
ЗОЯВЛЕНИЕ.
Ввиду того, что я, ныне уже покойный Щуров О.П., проявил в своей жизни многие заслуги: в административной, личной и интиликтуальной ипостасях, покорнейше прошу рассмотреть наличие возможности передачи моей душе нового подходящего тела для продления моего существования в материальном мире, который первичен с точки зрения официальной идеологии. Моей нижайшей просьбе прошу не отказать.
О.П.Щуров.
- "Заявление" пишется через "а", - заметил я. - А "интеллектуальный" через "е" и с двумя "л".
Очевидно было, что Щуров перед смертью спятил. Но причем тут Безбородов и мой "ОВУХ"? И зачем он звонил мне ночью?
Из бессвязных реплик собрания удалось составить приблизительную картину происшедшего. После моего вчерашнего провала Щуров задержался в цирке до поздней ночи - дел было невпроворот. Уборщица мыла пол в коридоре, когда из дальней гримуборной вдруг вышел Осип Петрович в пальто, шляпе, с портфелем. Уборщица поклонилась ему, он милостиво ответствовал: "Доброй вам ночи, старушка". После этого Щуров проследовал в свой кабинет и закрыл дверь. Уборщица старательно драила коридор и вдруг заметила в гримуборной свет. Зайдя туда, она увидела труп все того же Осипа Петровича! Душа, видимо, отделилась от тела, надела его пальто, шляпу, взяла портфель и в таком виде покинула здание, растворившись в эфире. Тело же, по заключению медиков, скончалось от инфаркта. Весь этот рассказ можно было бы принять за бред подвыпившей старушки-уборщицы, но наутро на столе в кабинете директора вместе с приказом о включении моего номера в гастрольную программу лежало заявление на имя Безбородова.
- Научные законы отрицают существование души отдельно от тела, сказал я, зная, что очень разозлю этим коллектив.
Так и случилось. Заговорили все разом, гневно, пылко, вывалили целый ушат сведений: о филиппинских хилерах, о зомби, о летающих тарелках, о вещих снах, о цыганских гаданиях, с беспроигрышных картах, которыми можно сорвать любой банк. Старый Гинтаревич поведал невнятную историю о некой графине Буристон, которая в 1909 году умерла, а буквально на днях воплотилась в образ чемпионки по теннису, победительницы Уимблдонского турнира. Заключил весь этот сумбур крик Жени Савельева:
- А я лично всегда верил в бессмертие души! И я не боюсь сказать это даже при нашем дорогом Николае Ивановиче! Слышите, Николай Иванович! Это говорю вам я, Е.Савельев, - душа бессмертна!!!
Все посмотрели на Николая Ивановича. Комендант сановито напыжился и резюмировал:
- Тук. Тук. Тук.
И, подумав, добавил:
- Тук.
Эта речь означала: "Идея, конечно, смелая, даже в чем-то фрондерская. Но известная доля свободомыслия в кулуарных беседах допустима".
Я пошел заваривать чай, не имея больше сил смотреть на все происходящее. Но и на кухне меня не оставили в покое. Явился Гарун, закурил длинную черную сигарету и задумчиво-небрежно спросил:
- Слушай, труп в морге сколько лежать можна? Я тут справку наводил, понимаешь. Слушай, безобразий какой - никто точный ответ не дает! Такой, слушай, безответственность везде!
- Сроки пребывания трупа в морге зависят от исправности холодильника.
- Вай! Наши холодильники - дрянь! - закачался Гарун, после чего быстро ушел, и я услышал, как он передал полученную информацию всей компании.
Раздались горестные стоны, затем все стихло, и в этой тишине мне почудилось что-то заговорщицкое, подлое.
Собрание встретило меня стоя. Один Николай Иванович сидел. Ему было можно. Тырков принял из моих рук чайник, обнял за плечи и усадил на почетное место во главе стола. Вперед выступил Женя Савельев.
- Флейтист! Дорогой наш Флейтист! Не побоюсь сказать, гениальный Флейтист! Прости нас.
- Ну? - выжидательно спросил я. - Что надо?
- Мы все полны благородных воспоминаний о нашем Осипе Петровиче Щурове! - запел лилипут. - У него было сердце исполина и такой же могучий ум! Что были мы без него? Маленькая труппка с неблагополучной судьбой. Жалкие, загнанные, никем не оцененные, влачили мы свое существование без надежды на хотя бы ма-аленький просвет. И вот пришел он, Щуров, и наша труппа, по выражению поэта, поднялась и расцвела! Сколько надежд, сколько чистых побуждений, сколько возвышенных мечтаний пробудил в нас покойник! И вот величественный силуэт Вечного города, я разумею Рим с его Ватиканом, Колизеем и Фонтаном Треви, смутно маячит на нашем творческом горизонте. Мы едем в Рим!!!
Я тогда придумал для себя спасительную игру: как будто Федор - не я, а существо с истуканьей выдержкой, "мотофозо".
...Все было: и по плечу хлопали панибратски, и сувенирчики в руку совали, и за стол хозяйский сажали, и подкрадывался сзади официант, мурлыча еле слышно: "Что желаете? Есть осетринка, икорка зернистая. Кулебяки-с..."
Однажды был куртаг в "доме" престарелой поэтессы. Начальство мое, упустив из виду то обстоятельство, что и хозяйка, и гости (включая иностранцев) - глухонемые, вменило мне в обязанность весь вечер играть на флейте.
Отсвистав "Камаринскую", я незаметно вышел в малую гостиную. Там сидел респектабельный пожилой господин с интересными ушами - они у него были, как вялые капустные листья. Он рассматривал богатую, на всю стену, коллекцию распятий. Внимание его отвлекали часто выбегавшие в гостиную глухонемые (из соотечественников): остановившись на пороге, они быстро и оживленно жестикулировали, будто жаловались или ябедничали. Это было таинственно, и я с интересом присматривался к господину.
Когда мы остались одни, он указал мне пальцем на низко висевшее крошечное черное распятие. Я вгляделся и тотчас узнал вещь Дзанни - он продал ее во время безработицы.
- Давайте познакомимся, - вдруг заговорил глухонемой. - Дормидошин.
Он был человек загадочной профессии и представился мне как "старшой". От него я узнал, что половина присутствующих гостей - нормальные люди. Открытие развеселило меня и сделало общительным.
- Эта, штучка, Федор, напоминает мне юность, - доверительно сказал Дормидошин, вновь указывая на распятие.
- Мне тоже, - сострил я.
- Она принадлежала циркачу Дзанни, Никколо Дзанни. Был такой номер "Воздушный флейтист".
- Я сам Флейтист! - вырвалось у меня.
- Возможно, но вы не Дзанни, а Федор.
- Я не... - начал я, но прикусил язык.
Дормидошин вышел на минуту за дверь и тотчас вернулся с довольным видом - глухонемые, очевидно, вели себя хорошо.
- Вы... работали вместе с этим, как его, Дзанни? - осторожно поинтересовался я.
- Имел честь, - кивнул "старшой". - Это давно было, до войны. Жил я в заштатном городишке, и однажды к нам на гастроли приехал цирк. Я устроился туда на сезон униформистом и собственными глазами видел каждый вечер, как Дзанни ходил по воздуху, аки по земле, ходил и играл на флейте...
- Говорите, говорите! - воскликнул я с волнением. - Что дальше? Вы его сейчас видели? Он в цирке коверным работает!
Дормидошин горестно ухмыльнулся и сказал.
- Дзанни нельзя увидеть по той простой причине, что он умер.
- К-как?!!
- Увы, расстрелян тогда же.
Я дребезжаще рассмеялся: "старшой"-то сумасшедший!
- Именно расстрелян, - обиделся он. - Вне всяких сомнений.
За дверью раздалось тихое сигнальное мычание. Дормидошин исчез, как дух, но появился снова, посуровевший и высокомерный.
- Нуте-с, о чем мы? Да, о Дзанни. Поверьте, это чистая правда. А ваш коверный, наверное, однофамилец или родственник.
- Другого Дзанни быть не может!
- Отчего же, Федя? Что значит имя? Ничего. Вот вы ведь на самом деле не Федя, а почему бы артисту не назваться именем Дзанни, если хочется?
- Чем вы докажете, что его расстреляли? - с отчаянием спросил я.
- У меня в городе сосед был по дому, Юрий Милых, адвокат, что ли, не помню. Словом, он со мной иногда откровенничал. История банальная, Феденька: доносная бумага (мол, болтал чего-то там недозволенное), арест, расстрел. В ходе следствия выяснилось, что Дзанни - агент Муссолини. Эта история определила мою судьбу. Я опасно заболел страхом - боялся говорить. Слова, человеческая речь казались мне страшнее чумных микробов. Ну и решил изучать язык глухонемых, чтобы вслух болтать поменьше. Потом - тысяча пертурбаций, и вот я сижу здесь в качестве "старшого", и еще, представьте, не желаю думать, что жизнь прошла.
- Донос, донос... - горестно пробормотал я. - Как же это, а? Как?
- Донос как донос, - пожал плечами Дормидошин, и уши его задрожали. Стойте, Федяша, я ведь даже имя помнил, которым донос был подписан. Бе... Безбородов! Точно Безбородов...
...Как покойно, тепло было под птичьим крылом... А сейчас - словно еду в трамвае через бесконечный мост. С обеих сторон вода. Зябко. Входят и выходят люди. Один я никуда не выхожу. Я живу в трамвае и назойливо пристаю к пассажирам с вопросами: "Скажите, в "ОВУХ" - это на какой остановке?", "А Безбородов не там, случайно, работает?", "А хотите, я вам на флейте сыграю? Клянусь тусклым светом Невы, мне от вас ничего не надо, граждане пассажиры, - ни денег, ни славы. Мне бы только играть...", "Скажите, а скажите..." Вот и Дормидошин сошел. Кто войдет в вагон следующим?
- Щуров Осип Петрович, новый директор цирка, - объявляет водитель трамвая.
Щуров входит, за ним прыгают в вагон артисты. По-е-е-ха-ли-и!..
Назначение Щурова совпало с новыми веяниями в общей системе руководства искусством. Панические слухи о том, что правофланговыми теперь будут затюканные ранее таланты, как буря, проносились тут и там. Загнанными талантами были готовы признать себя все и спорили только о том, кто больше перенес гонений, чей челн сильнее потрепали житейские бури. Ждали также репрессий, сокращения штатов, крайне суровой переаттестации и катастрофического уменьшения окладов.
Щуров был солидным, почтенного возраста начальником. Неброский костюм, папка для бумаг, валидол в кармашке, большой носовой платок, ручка с золотым пером - джентльменский набор всякого руководителя со стажем. Говорил он тихо, но властно. Казался любезным, но без панибратства. Тревожные опасения артистов были напрасны - никого он не увольнял и не переаттестовывал, о возвышении загнанных талантов тоже не заикался. Видимо, веяния времени обошли его стороной или он сумел их обойти неважно. Свое назначение к нам Щуров, видимо, расценивал как опалу. Вне всякого сомнения, ему хотелось возглавить нечто большее - главк или министерство. Эта тайная мысль ясно читалась на его лице, раз и навсегда принявшем обиженное выражение.
Административная хватка у О.Щурова была железная. Первым делом он провел ремонт здания, затем купил новые барабаны для оркестра и распорядился ввинтить стосвечовые лампочки в гримуборных. После этих свершений Щуров начал осыпать благодеяниями непосредственно коллектив доставал путевки в санатории, устраивал детей артистов в ясли, для слабого желудком Жени Савельева выхлопотал талоны на спецпитание и, как венец всего, пробил три отдельные квартиры для особо ценных сотрудников.
Миф о Щурове как о закоренелом альтруисте потерял свою силу, когда он начал добиваться для цирка заграничных гастролей, и не куда-нибудь, а в Италию, даже больше - в Рим! Стало очевидно, что, возвышая коллектив, директор не прочь возвыситься сам. Но это было не суть важно. Слово "Рим", как гром, прогремело над церковью, ввергнув коллектив в состояние восторженной паники. Интеллектуальный центр группы, лилипут Женя распространял слух о том, что на представление в Риме придет сам папа римский, обожающий цирк. Новость повергла в трепет артистов. Убежденный безбожник Сурен Гарун вызвался сделать антиклерикальный иллюзион "Монах и послушница", но был с гневом осужден товарищами. Особенно неистовствовал лилипут, у которого были свои планы насчет папы римского. Хотелось побеседовать со стариком о возможности существования души отдельно от тела.
Единственную преграду на пути к Вечному городу представлял худсовет по приему программы. Я со злорадством узнал об этом. Мне, слава богу, худсовет не грозил. В цирке я уже два года не работал и вообще начал постепенно привыкать к своему второму имени "Федор".
...Дзанни пришел вчера, впервые за годы нашей размолвки. Не сняв пальто, он остановился на пороге комнаты и властно объявил:
- Я принес твой костюм: кафтан и парик. Завтра ты будешь показывать наш номер. Худсовет предупрежден.
Он умолк, в упор глядя на меня, и добавил с морозной вежливостью:
- Перфаворе, мио каро, не упрямься.
- Перфаворе, перфаворе! - взорвался я. - Не нужно мне ничего! Я устал от всего, устал! "ОВУХ", понимаете? Аппарат Судьбы. Я же сто раз вам говорил о нем. Все уже предрешено, и это не мои фантазии.
- Какой дремучий фатализм! - пожал плечами Дзанни и сел на стул, демонстрируя своею позой, что уйдет нескоро и вряд ли побежденным.
Я визгливо, по-старушечьи засмеялся и тоже сел. Дуэль!
- Вот скажите мне, Николай Козимович, зачем вы со мной мучаетесь? Неужели вы с вашим опытом житейским не поняли, что я не тот, на кого можно ставить? Я не "мотофозо". И вообще, - я развязно подмигнул Дзанни, - у меня теперь все другое: жизнь, интересы, знакомые, даже имя...
- Я ручаюсь за успех, - сказал он.
- А-а, вы решили предпринять обходные маневры! Понимаю: вы купили членов худсовета! Вы купили их! - вскричал я, любуясь собой.
- Я просто хорошо знаком со Щуровым.
- С этой старой чиновничьей крысой? Хо-ро-шие у вас знакомые!
- Он хуже, чем просто крыса, - Дзанни моргнул по-птичьи и вдруг улыбнулся: - Он - убийца.
- Здравствуйте! - я развеселился по-настоящему. - И руки по локоть в крови?
- Как это ни банально звучит, но ты прав.
- И, значит, перед убийцей я завтра должен кривляться?
Он молчал, ожидая услышать вслед за этим нечто заветное, взлелеянное. И я спросил:
- Вы не знаете такого... Безбородова? Если бы от него зависело что-то, вы бы меня и перед ним заставили Моцарта играть?
Ничего не случилось - Дзанни не изменился в лице, не побледнел, и я сразу почувствовал робость.
- Кто рассказал тебе о Безбородове?
- Никто, - глупо соврал я. - Считайте, что я был в "ОВУХе" и мне ваше "Дело" показывали. Там все написано: и про город N, и про Безбородова, и про черненькое распятие, которое у вас было...
- Распятие? Ах да, распятие... Я тогда очень верил в Бога, я считал себя божьим любимцем. Но Бог никак не сумел помочь мне, когда надо было. Когда молчит Бог, появляется Безбородов.
Дзанни качнулся на стуле и вдруг закричал тонко и хрипло:
- Ты - предатель! Все, чему я тебя учил, ты умудрился опошлить. А причина сажая простая: внутри тебя гниет честолюбие, но из уродливой гордыни ты не даешь ему выхода. И все унижения, о которых ты говорил, брехня трусливого, малокровного неудачника. Прего, открой мне дверь. Я больше не приду сюда. Никогда!
Не глядя на меня, Дзанни встал. Я почувствовал, как невидимый поводок сдавил мою шею. Но не хотел я покоряться Дзанни, не хотел!
- Слушайте, слушайте! - забормотал я, заступая ему дорогу. - За что вы мучаете меня? За что унижаете? Что я вам сделал плохого?! Поймите, поймите, я не могу продавать себя, не могу кривляться!
Он обрадовался - в глазах появился ртутный блеск, на щеках - румянец. Он ждал этих моих слов, чтобы бросить в ответ:
- А разве ты не продаешь себя, когда кривляешься в угоду иностранцам?
- Но ведь это вы учили меня лицедействовать, вы приучили меня играть перед любой публикой! Правда, вы меня в драму прочили, а на деле вышел грубый фарс и роль Федора.
- Какая же у тебя цель, Федя? Объедки с вельможных столов собирать? Ты сошел с ума.
Дзанни попытался отстранить меня брезгливым жестом. Я схватил его руку в кожаной перчатке и начал трясти ее, крича:
- Оставь-те ме-ня в по-кое! От-пус-ти-те ме-ня!!!
Он вырвал руку. Я загородил ему путь.
- Простите меня, поймите: я ведь... эмигрант. Вот, вы удивились, наконец! Представьте, что вы лишены родины, что больны ностальгией до кровавой рвоты, до желания застрелиться в нужнике... Наконец вам позволяют поехать домой на короткое время. Эмигрант счастлив, но счастье это отравлено мыслью о том, что придется возвращаться и, быть может, навсегда... И только что землю родную завидит во мраке ночном...
- ...Опять его сердце трепещет, и очи пылают огнем. И что все сие означает?
- А то, что я - эмигрант. Мне страшно не по воздуху ходить - там моя родина, и я не боюсь смерти. Мне страшно вернуться на землю.
- Несчастный дурак... Ты боишься спуститься, хотя у тебя есть возможность взлететь снова... Щенок! Что бы ты сказал, если б не мог взлететь уже никогда? И я был Флейтистом и ходил над землей... И моя флейта пела голосок веселым и свежим, как у античной богини. Все это я потерял и один день - когда мне переломали ребра...
Дзанни вдруг замычал не по-человечески и, глотнув воздух, продолжал уверенно:
- Завтра мы выиграем, Флейтист. Щуров мне мно-о-го должен. И пусть попробует сделать не так, как надо. Я все ему вспомню: как по роже бил, и как сутками без сна держал, и лагерь для уголовников тоже вспомню.
- Щуров?!
- Их двое было, следователей моих: Щуров - добряк, рубаха-парень, чаевник и помощник его, Ванечка Киселев. Этот - зверь был. Он мне одним ударом челюсть раскрошил - хряк, и нету зубов. А на следующий день отвели меня к Щурову, и он сочувственно тик спрашивает: "Что, бил тебя Киселев?" - "Бил", - говорю, и в слезы. Сами текут. "Сильно бил?" - "Сильно", отвечаю. "А как? - спрашивает. - Так, что ли?" - и локтем очень ловко выбивает оставшиеся зубы... Он меня расстрелять хотел, а я сбежал. Не мог смерть от них принять.
- А как же слух был, что вас...
- Ну, так и расстреляли, ко другого вместо меня, одного цыгана-уголовника. Щуров обманул свое начальство: нельзя же было вывести в расход меньше преступников, чем полагалось! Я про это много позже узнал.
- Но как он не узнал вас сейчас? - вскричал я.
- У него таких, как я, много было, всех не упомнить.
Дзанни вдруг поднял воротник и посмотрел на меня, как птица из гнезда, с мольбой - не делай мне больно, не делай, не делай!
- Хорошо, я буду выступать завтра, - сказал я. - Буду.
Наутро, в назначенный час, загримированный и одетый, я поднялся под купол цирка. Это неожиданное появление было впечатляющим - все давно забили о Флейтисте - и я почувствовал себя Гришкой Отрепьевым, претендующим на царский трон.
Я вынул флейту, стараясь думать только о Машетте, но, на свое горе, взглянул вниз...
...Дзанни, не сняв фрака, не смыв грима, стоял за спиной Щурова. На выбеленном его лице шевелились красные губы. Что он говорил своему убийце - должно быть, обо мне что-то? Щуров внимал с сановной важностью.
Постыло блестели лысины комиссии, белели аккуратные бумажки, незыблемо сверкал графин. Вид походной этой канцелярии впервые не ужаснул, а рассмешил меня. Должно быть, так заседают в "ОВУХе" демоны-канцеляристы: со скукой выносят решения и накладывают резолюции. Полноте, подумал я, что это со мной? Почему вдруг мне стали одинаково смешны и Дзанни, и Щуров, и скатерть на столе, и даже моя флейта? А-а-а, должно быть, я сумел-таки все на свете обесценить, и этот гаденький смех есть - веселие души? В "ОВУХе" мое "Дело" давно стоит на полке...
- "ОВУХ"! - вырвалось у меня. - "ОВУХ"!
Лысины недоуменно зашевелились.
Я поспешно поднес флейту к губам:
- ...И-и-звест-ный все-ем я...
Смех начал рвать мне горло. Флейта закашлялась и взвизгнула:
- Фир-лю-лю-у-у-у!
В этот миг Флейтист умер.
Занавес опускается. На просцениум выходят маски.
1-й ПЬЕРО. Как тебе это понравится, дружище? Этот тип решил пролезть за границу, не имея на то никаких оснований!
2-й ПЬЕРО. Не волнуйся, мой друг, ничего у него не вышло. Комиссия не прощает оскорблений!
1-й ПЬЕРО. Он крикнул ей: "Олух! Олух!", и это надо понимать как "осел".
2-й ПЬЕРО. Но комиссия была отомщена, дружище. Великолепный Щуров разделал негодяя Флейтиста под орех. Я сам слышал, как он кричал на него, как грозил ему пальцем!
1-й ПЬЕРО. "Чтобы духу твоего в цирке не было! - кричал ему он. - А то я сделаю тебе такое, что ты и на том свете вспомнишь!"
ОБЕ МАСКИ. (ХОРОМ, ШУТОВСКИ). И-хи-хи-хи-хи!
Удаляются, комически загребая ногами и напевая в ритме канкана:
По синим волнам океана,
Лишь звезды блеснут в небесах,
Корабль одинокий несется,
Несется на всех парусах!
Я упал на дно той ямы, куда летел так долго, вспоминая свою жизнь. Я упал плашмя и застонал от боли...
Была ночь. Месяц на небе вышивал какую-то кружевную дрянь. Что-то надо было делать. Я решил утопить вещи Флейтиста в Неве-реке и увязал в один узел кафтан, парик, флейту. Пошел открывать дверь, но тут зазвонил телефон. Я испугался, но трубку взял.
- Сергей Васильевич... - простонал знакомый голос. - Тру-у-дно мне...
Пауза. Я молчал.
- О-о-о... Утренний инцидент надо... о-о-о... признать ошибочным... о господи... в разрезе общей... борьбы... за выявление талантов...
Я узнал Щурова, но притворно дунул в трубку и крикнул:
- Алле, кто это? Кто? Плохо слышно!
Щуров застонал снова, с мукой, тонко, как ребенок.
- Сергей Васильевич... вы пое-де-те в, Рим... А заявление на имя Безбородова я написал... как велено было... М-м-м...
Я бросил трубку. На улицу идти не смог - решил дожидаться утра. Всю ночь просидел в коридоре на узле, прислушиваясь к малейшим шорохам. Эта шуршащая темнота и холод не давали уснуть. Я стал думать о Машетте, вспоминать какие-то смешные ее словечки, сильные и упругие движения молодой красавицы, глаза - как павлиньи перья на снегу.
Ма белль Машетт... Так звал ее Дзанни. Я подумал: почему его нет со мной сейчас? Где он? И тотчас я вскочил с узла - словно тень летучей мыши промелькнула в темноте.
- Машетта! - громко, не своим голосом позвал я. - Машетта!
...Утром вновь позвонили. Неизвестный выпалил два слова:
- Щуров умер!
...Я решил бежать. Куда угодно, хоть в другой город. Вытащил чемодан с антресолей, начал кидать туда одежду, но вдруг услышал, как в замке входной двери тяжело поворачивается ключ. Я ждал, прижав к себе чемодан, не знаю чего.
Но на пороге возник всего лишь Вадик Тырков, жизнерадостный, румяный, громогласный.
- Привет, боярин!
Я уронил чемодан.
- Чего ты смурной такой? - захохотал Тырков. - Тебе гоголем ходить надо! Лебедью белой! Ну-ка, иди сюда, брат, почеломкаемся, что ли!
Он надвинулся на меня и, несмотря на сопротивление, троекратно расцеловал. Вслед за этим потащил меня в комнату, бросил на диван и объявил:
- Значит, ситуация тебе вкратце ясна. Щуров умер. Главное - не допустить кремации.
После этого сообщения Вадик выудил из бездонного кармана большое яблоко и сжевал его.
- Яблоки для здоровья - первое дело! Пять килограммов в сутки. К этому - стакан нарзану. До ста лет доживешь.
Я не понимал ни слова, а только с ужасом смотрел, как челюсти акробата с хрустом перемалывают пищу.
Тырков по-хозяйски рылся в буфете и зачем-то считал стаканы и вилки. Я ждал, чем все кончится. Он долго гремел кастрюлями на кухне, включал и выключал воду, наконец занялся телефоном.
- Вадим, что ты делаешь? - слабо спросил я, когда Тырков начал рвать провод могучими руками.
- Не боись, боярин. Ремонт за мой счет. Дела у нас, сам понимаешь, секретные. Государственные, можно сказать, дела. Дай-ка ножницы, руками несподручно.
Разделавшись с телефоном, Валик застегнул на мне пальто, сунул в руку трешку и велел:
- Дуй в булочную. Купишь чаю и сахару. И диетический хлебец для лилипута.
- К-какого лилипута?
- Для нашего лилипута, для Женьки. У него желудок слабый, сам знаешь.
Он вытолкнул меня на площадку и закрыл дверь. Конечно, я никуда не потел, остался стоять в подъезде под лестницей. Почему, не знаю. Стоял так минут сорок, а мимо один за другим проходили знакомые люди: Гинтаревич, супруги Петровы, Сурен Гарун с Люськой, Шаранский, Пашка Сидоров, закутанный в енотовую шубку лилипут Женя Савельев. Наконец, кашляя, шаркая и пыхтя, по лестнице взобрался сам Николай Иванович, комендант цирка, "серый кардинал", как его называли. Последнее видение несказанно удивило меня - Николай Иванович появлялся на посиделках артистов в экстраординарных случаях. "Да и посиделки ли это? - засомневался я. - Нет, здесь что-то другое. Похоже на собрание". Одолжив у соседей чай и сахар, я тихо вошел в квартиру.
Из комнаты доносилось звонкое верещание лилипута. По-видимому, это была уже середина речи.
- ...Не согласен. Решение мы вынесли правильное. Мудрое решение. Есть в нем некая аура. И, несмотря на весь сюрреалистический нонсенс сложившейся ситуации, я предлагаю как наиболее оптимальную кандидатуру именно Похвиснева и никого другого.
С кульками в руках я вошел в комнату. Собрание замерло, странно, оценивающе меряя меня взглядами.
- Вот и чаек пришел! - потер руки Тырков. - Чайничек я уже поставил. Иди заваривай.
- Могу узнать, что здесь происходит? - поинтересовался я. - Заседание месткома, что ли? Или заговор?
- Серьезность вопроса исключает краткость ответа, - объяснил Женя.
- А-а, - кивнул я. - Умно.
- Всякое шутовство, - погрозил пальчиком лилипут, - совершенно неуместно в сложившейся беспрецедентной ситуации. Уж вам, Сергей Васильевич, как никому другому, следовало бы знать, что покойник сейчас лежит в морге, но в любую минуту положение это может измениться.
Собрание зашевелилось, как многоголовая гидра, издало взволнованные звуки, из которых выделялся страстный дискант Вадика Тыркова:
- Только бы не кремировали, господи! Тогда все пропало! И Рим, и новая квартира, и путевка в санаторию высшей категории!
Я очутился в самом центре кворума. В руки мне дали бумагу следующего содержания:
В "ОВУХ" (Организация по учету, хранению
и ведению "Дел". Аппарат Судьбы.)
тов. Безбородову
от покойного О.П.Щурова
ЗОЯВЛЕНИЕ.
Ввиду того, что я, ныне уже покойный Щуров О.П., проявил в своей жизни многие заслуги: в административной, личной и интиликтуальной ипостасях, покорнейше прошу рассмотреть наличие возможности передачи моей душе нового подходящего тела для продления моего существования в материальном мире, который первичен с точки зрения официальной идеологии. Моей нижайшей просьбе прошу не отказать.
О.П.Щуров.
- "Заявление" пишется через "а", - заметил я. - А "интеллектуальный" через "е" и с двумя "л".
Очевидно было, что Щуров перед смертью спятил. Но причем тут Безбородов и мой "ОВУХ"? И зачем он звонил мне ночью?
Из бессвязных реплик собрания удалось составить приблизительную картину происшедшего. После моего вчерашнего провала Щуров задержался в цирке до поздней ночи - дел было невпроворот. Уборщица мыла пол в коридоре, когда из дальней гримуборной вдруг вышел Осип Петрович в пальто, шляпе, с портфелем. Уборщица поклонилась ему, он милостиво ответствовал: "Доброй вам ночи, старушка". После этого Щуров проследовал в свой кабинет и закрыл дверь. Уборщица старательно драила коридор и вдруг заметила в гримуборной свет. Зайдя туда, она увидела труп все того же Осипа Петровича! Душа, видимо, отделилась от тела, надела его пальто, шляпу, взяла портфель и в таком виде покинула здание, растворившись в эфире. Тело же, по заключению медиков, скончалось от инфаркта. Весь этот рассказ можно было бы принять за бред подвыпившей старушки-уборщицы, но наутро на столе в кабинете директора вместе с приказом о включении моего номера в гастрольную программу лежало заявление на имя Безбородова.
- Научные законы отрицают существование души отдельно от тела, сказал я, зная, что очень разозлю этим коллектив.
Так и случилось. Заговорили все разом, гневно, пылко, вывалили целый ушат сведений: о филиппинских хилерах, о зомби, о летающих тарелках, о вещих снах, о цыганских гаданиях, с беспроигрышных картах, которыми можно сорвать любой банк. Старый Гинтаревич поведал невнятную историю о некой графине Буристон, которая в 1909 году умерла, а буквально на днях воплотилась в образ чемпионки по теннису, победительницы Уимблдонского турнира. Заключил весь этот сумбур крик Жени Савельева:
- А я лично всегда верил в бессмертие души! И я не боюсь сказать это даже при нашем дорогом Николае Ивановиче! Слышите, Николай Иванович! Это говорю вам я, Е.Савельев, - душа бессмертна!!!
Все посмотрели на Николая Ивановича. Комендант сановито напыжился и резюмировал:
- Тук. Тук. Тук.
И, подумав, добавил:
- Тук.
Эта речь означала: "Идея, конечно, смелая, даже в чем-то фрондерская. Но известная доля свободомыслия в кулуарных беседах допустима".
Я пошел заваривать чай, не имея больше сил смотреть на все происходящее. Но и на кухне меня не оставили в покое. Явился Гарун, закурил длинную черную сигарету и задумчиво-небрежно спросил:
- Слушай, труп в морге сколько лежать можна? Я тут справку наводил, понимаешь. Слушай, безобразий какой - никто точный ответ не дает! Такой, слушай, безответственность везде!
- Сроки пребывания трупа в морге зависят от исправности холодильника.
- Вай! Наши холодильники - дрянь! - закачался Гарун, после чего быстро ушел, и я услышал, как он передал полученную информацию всей компании.
Раздались горестные стоны, затем все стихло, и в этой тишине мне почудилось что-то заговорщицкое, подлое.
Собрание встретило меня стоя. Один Николай Иванович сидел. Ему было можно. Тырков принял из моих рук чайник, обнял за плечи и усадил на почетное место во главе стола. Вперед выступил Женя Савельев.
- Флейтист! Дорогой наш Флейтист! Не побоюсь сказать, гениальный Флейтист! Прости нас.
- Ну? - выжидательно спросил я. - Что надо?
- Мы все полны благородных воспоминаний о нашем Осипе Петровиче Щурове! - запел лилипут. - У него было сердце исполина и такой же могучий ум! Что были мы без него? Маленькая труппка с неблагополучной судьбой. Жалкие, загнанные, никем не оцененные, влачили мы свое существование без надежды на хотя бы ма-аленький просвет. И вот пришел он, Щуров, и наша труппа, по выражению поэта, поднялась и расцвела! Сколько надежд, сколько чистых побуждений, сколько возвышенных мечтаний пробудил в нас покойник! И вот величественный силуэт Вечного города, я разумею Рим с его Ватиканом, Колизеем и Фонтаном Треви, смутно маячит на нашем творческом горизонте. Мы едем в Рим!!!