В Нью-Йорке он познакомился с моей мамой. Совершенно случайно. По телефону. Бывает же такое! Мама позвонила своей подруге, а там сидел он. И взял трубку. Мама влюбилась в его голос. Потом переехал жить к нам, что было выгодно и нам и ему: мы оплачивали счета пополам. И засел за учебники. С утра до ночи. Зажав уши руками и бормоча американские названия всяких медицинских слов.
В первый раз он экзамен провалил: не удалось взять штурмом, с ходу. Два дня пил как русский матрос, сошедший на берег. А на третий снова сидел за столом, зажав ладонями уши, и повторно зубрил с самого начала, чтоб еще раз попытать счастья на экзаменах.
В перерывах он или спал с мамой или подтрунивал над ней, порой доводя до слез. Со мной поначалу был нейтрален, почти не замечал. Как комнатную собачонку, которая не лает и не болтается под ногами. Я, вернувшись из школы, закрывалась в своей комнате и выходила, лишь когда он меня звал обедать. Поев, я вежливо благодарила, мыла посуду и снова исчезала за своей дверью.
Потом… Я и сама не заметила, как весь мир для меня сошелся на нем. Я летела из школы домой, чтоб поскорей увидеть его. Когда он сидел с гостями, следила только за ним и при этом страшно боялась, что кто-нибудь заметит.
К счастью, заметил только он сам. И стал относиться ко мне все теплей и теплей. Взгляд его становился трогательно-нежным, когда он смотрел на меня. Это был не отцовский взгляд, а мужской. Такой мужской, что я не находила себе места от незнакомого чувства, охватившего меня.
За очень короткий срок моей жизни в Америке я сменила три школы. Это уже достаточно, чтобы у такого впечатлительного ребенка, как я, мозги свихнулись набекрень. Да при том, что учиться приходится не на родном русском языке, а на английском, который я хоть и неплохо знаю, но он все же чужой. Думать-то я думаю по-русски. Значит, все приходится в уме переводить. А это очень большая нагрузка на хилые мозги нервного впечатлительного ребенка.
Но главное не в этом. За этот жутко короткий срок меня ткнули носом в три абсолютно разные стороны жизни Америки, как в три разные, и к тому же еще враждебные государства. Не получи я советской закалки в раннем детстве, я бы не выдержала.
Сначала была еврейская религиозная школа — ешива, где учитель литературы называл Шекспира гоем, и мы, дети, себя там чувствовали как в гетто, и весь остальной мир нам казался чужим и враждебным. В эту школу меня отдали потому, что, как с эмигрантов, с нас не взяли денег за обучение, и мама думала, что там я буду среди своих.
Не получилось. Я там была белой вороной из совсем другого мира, и после нескольких истерик мама перевела меня. в государственную школу. Тоже бесплатную.
Тут я увидела Америку, по которой проливает слезы советская пропаганда. Америка черных и получерных, т.е. пуэрториканцев, у которых родители или безработные или вообще не хотят работать и сидят на шее у государства. Это — бедная Америка. Злая. Хулиганская. Ненавидящая весь остальной мир. Их учат плохо. И они не очень хотят учиться. Что из них вырастет, можно увидеть в телевизионных новостях, когда показывают убийц и насильников, закованных в наручники.
Меня там не убили и не изнасиловали. Наоборот, даже уважали. Из-за того, что я знаю больше моих соседей по классу. Оттуда меня забрать можно было только в частную школу. Но учиться там стоит очень больших денег, которых, конечно, нет у зеленых эмигрантов.
Выручил случай. Скандал в семье нашей богатой американской родни. Мы с мамой были приглашены туда на ужин. Приехала из Детройта дочь дедушки Сола со своим мужем адвокатом. Ужин был в честь их приезда. Заехал и сын Сола, торгующий автомобилями в Вестчестере — самом роскошном пригороде Нью-Йорка. У этого сына жена — не еврейка. Она — немка. Он на ней женился, когда служил в американской армии в Германией, и привез в Нью-Йорк. Зовут ее Кристина. Представляю, как возликовала вся семейка от такого подарка! Примирились, должно быть, на том, что эта немка приняла иудаизм, а, значит, и дети ее будут евреями. У Кристины два сына, которые учатся в частной и очень дорогой школе.
Возможно, от того, что она мечтала иметь дочь, а рожала только мальчиков, Кристина сразу влюбилась в меня и не отпускала от себя весь вечер. Мне она тоже понравилась. Думаю, потому, что мы обе европейки, а это очень сближает в такой сумасшедшей стране, как Америка.
За ужином болтали о всякий всячине, и мама между делом, без всякой задней мысли, рассказала им о моих школьных проблемах. То, что я учусь с неграми и пуэрториканцами, вызвало за столом поток вздохов и сочувствия. Полувыживший из ума старик Сол сказал, что это безобразие держать такую девочку в государственной школе, ее там испортят нравственно и физически. Ей нужно подыскать хорошую школу, где учатся дети из хороших семей.
Бедный Сол! Он потом и сам не рад был, что затеял этот разговор. На него дружно навалилась его жена и обе дочери и грубо, по-хамски прикрикнули на него, чтоб он свой нос не в свои дела не совал. Они до смерти испугались, что придется заплатить за меня в эту школу, потому что у нас у самих таких денег нет. Жена взяла Сола за руку, как маленького, и увела из-за стола в другую комнату. Представляю, как ему там досталось.
Дочери Сола стали наперебой хвалить бесплатные государственные школы, где учатся миллионы детей, и с ними ничего страшного не случилось. Мы с мамой не знали, куда глаза девать от неловкости, и думали лишь о том, как бы поскорей убраться из этого дома, где денег — миллионы, а человеческого чувства — ни на грош.
Выручила Кристина. То, что случилось за столом, было последней каплей, которая переполнила чашу терпения этой женщины, никак не приспособившейся к своей американской родне. Кристина побледнела, встала и сказала, медленно и четко выговаривая слова с немецким акцентом:
— Оля будет учиться в частной школе! Если у вас не найдется лишнего доллара оплатить ее учебу, тогда я, чужой человек, возьму эту миссию на себя! И чтоб мои дети не стали похожими на вас, я переведу их в христианство!
Это была бомба! Что тут началось. Вопли! Проклятья! Даже обмороки. Потом слезы. Рыдала вся семья, обнимая сыновей Кристины. Кристина тоже плакала, обнимая меня. Заплакала моя мама. Одна я сдержалась. Меня трясло от отвращения.
Господи! Насколько чище и выше моя московская родня. У них нет миллионов. Они много страдали. Но сколько в них доброты и душевности. Вот бы с кем породниться Кристине!
Так я попала в частную и очень дорогую школу. Тут я столкнулась с детьми из хороших семей. То есть из богатых домов. Адвокатов, врачей, бизнесменов. Неплохие дети. Лучше воспитаны, и знаний у них побольше. И тоже будут адвокатами, врачами. Так же, как черные мальчики из государственной школы попадут со временем или в тюрьму, или будут получать унизительное пособие по безработице.
В частной школе все дети были белыми. И всего лишь один черный мальчик. Его отец выбился в адвокаты. На этого мальчика смотрели как на экспонат, обращались с ним так вежливо и предупредительно, что он себя чувствовал неловко и всегда улыбался немного жалкой улыбкой. На наших белых рожах было написано: вот видите, какие мы либералы, мы нисколько не расисты, у нас есть свой черный, и мы с ним ведем себя, как с равным.
Тогда-то я вспомнила, что в привилегированной английской школе в Москве я была единственной еврейкой. Еврейских детей туда на пушечный выстрел не подпускали. Так же, как и в Московский университет. Меня приняли только из-за революционных заслуг прадедушки Лапидуса. Пусть будет одна, решили там, наверху, чтоб никто нас не обвинил в антисемитизме.
Не только евреев, но сына нашей лифтерши тоже в эту школу не приняли. Сказали, слабо подготовлен. А вся слабость — мамина профессия. Это при социализме. Чего же хотят от капиталистов?
Мне нравится в частной школе. Прекрасные классы. Учителя с большими знаниями. Я оттуда выйду хорошо образованной и воспитанной, и передо мной будут все дороги открыты. Но когда я сталкиваюсь в коридоре с единственным черным мальчиком, мое сердце сжимается от боли за тех ребятишек, с которыми я училась в бесплатной школе, и за еврейских детей в России. Мир отвратителен. Что нужно, чтоб его исправить? Еще одну революцию? Еще много-много крови? В России это все уже было. И что толку?
В этом мире не соскучишься. Все время открываешь что-то новое и порой от такого открытия жить не хочется.
Возможно, я — абсолютно испорченный человек и ни капельки не прогрессивная личность. Мне кажется, что я — расист. Я не испытываю большой любви к черным и получерным. Когда я остаюсь одна, окруженная ими, мне становится не по себе, и я глазами ищу какое-нибудь белое лицо и, найдя, вздыхаю с облегчением. Я вообще испытываю теплые чувства к очень ограниченному числу двуногих. Будем считать, что я экономлю свои чувства, не распыляю их, берегу до лучших времен.
От черных я стараюсь держаться подальше, напуганная телевизором, в котором большинство преступников имеют черные лица, а также наставлениями взрослых, желающих мне только добра.
Единственный черный мальчик, который учится в нашей школе, не вызывал у меня никаких эмоций, хотя он довольно смазливый и при этом хорошо воспитан. Он вызывал у меня лишь любопытство, потому что был в единственном числе, а это невольно наводило на мысли о неравноправии и о том, что вообще все далеко от совершенства в этом лучшем из миров — последнем оплоте свободы на земле.
Я даже не здоровалась с ним, сталкиваясь в коридоре, потому что мы в разных классах и даже не знаем друг друга по имени. У него были приятели — белые мальчики. Они вместе шумели на переменках — никаких следов дискриминации.
Однажды, после уроков, когда я направлялась на угол, где меня обычно поджидал папин гомосексуальный друг-подружка Джо, чтоб эскортировать домой, меня остановил этот мальчик.
— Привет, — сказал он. — Меня зовут Питер Лоутон.
— Привет, — ответила я и назвала себя.
— Ты из России?
— Да, — подтвердила я, не намереваясь долго застревать с ним.
— Послушай, — сказал он. — Ты пойдешь ко мне в гости? У меня сегодня — день рождения. Я тебя приглашаю.
Не знаю, какой черт дернул меня за язык, но я тут же согласилась. Хоть я уже твердо знала, что с мужчинами надо быть неуступчивой и, по мере возможности, набивать себе цену, иначе я нарушу кодекс женской чести. Надо было лишь отвязаться от моего конвоира Джо, который ждал за углом, а также объяснить все по телефону маме, чтоб у нее не было сердечного припадка.
Я велела Питеру подождать меня на месте и побежала за угол к Джо. Кто знает, как бы реагировал белый стопроцентный янки, которому доверили меня, если б увидел, к кому я собираюсь в гости. Джо, к моей радости, не стал меня изводить расспросами (должно быть, сам куда-то торопился) и, взяв с меня обещание позвонить маме, отпустил с миром.
Мы с Питером, глупо хохоча без всякой причины, помчались в метро, волоча наши набитые книгами сумки. Поезд, в который мы сели, был почти полностью черный. То есть не сам поезд, а пассажиры. Эта линия вела в Гарлем, и с каждой новой остановкой испарялись последние белые лица. Потом я осталась одна.
Ох, какое это жуткое чувство — быть в абсолютном меньшинстве. Это ощущала не только я, но и весь вагон. На меня смотрели с удивлением, с насмешкой и даже с наглым вызовом.
Питер, умница, взял меня за руку, открыто подчеркивая, что я с ним и он не позволит никому меня обидеть.
Вагон гремел, качался. Порой гас свет и снова загорался. При толчках на меня наваливались чьи-то тела. Питер отталкивал их от меня, словно я была из стекла, и бережно прикрывал собой.
Доехали мы благополучно, без происшествий. Лоутоны жили в самом сердце Гарлема, в довольно приличном доме, вокруг которого теснились дома похуже и попросту трущобы. Тротуары были завалены мешками с мусором. Нью-Йорк не блещет чистотой, но здесь было особенно грязно. Казалось, что обитатели этого района гадят вокруг себя нарочно, что они козыряют грязью и бедностью, чтоб постоянно колоть совесть Америки своим недавним рабством.
У Лоутонов была большая квартира, комнат на шесть. Хорошо и со вкусом обставленная. Отец Питера действительно был адвокатом, а мама — химиком. Оба с университетскими дипломами. Им по карману было снять квартиру в хорошем белом районе, это делают почти все негры, выбившиеся в люди, но они предпочли жить здесь среди своих бедных собратьев. Как Питер не без иронии объяснил мне, адвокат Лоутон делал политическую карьеру, вел в суде дела черных, терял на этом в гонораре, но выигрывал в голосах, которые ему понадобятся на выборах. Все так же, как у белых. И как в Москве, сплошная демагогия. Без различия рас и цвета кожи.
Отец и мать Питера, хоть и были черными, с очень темной кожей, почему-то имели европейские черты. Без негритянских толстых губ и широких носов. Нормальные интеллигентные люди. У них было двое детей, как водится в интеллигентных семьях, а не дюжина будущих преступников, которых плодят назло всему миру нищие негры.
Меня встретили приветливо. Без ломания и ужимок, без маскировочных стандартных улыбок, от которых тошнит с первого дня в Америке. Мне здесь сразу понравилось. И большая библиотека в комнате у Питера и аквариум его младшей сестренки. В гостиной мама Питера, очень похожая на какую-то негритянскую актрису, которую я все силилась вспомнить и так и не вспомнила, накрывала на стол. Я предложила помочь ей, и она без ломания согласилась, блеснув белозубой улыбкой, которая слепила, как вспышка света.
Гости пришли вскоре после нас, и все это были черные мальчики и девочки из этого же дома. Никто из белых школьных приятелей Питера не появился. Возможно, он сам никого не пригласил. А возможно… Я не стала додумывать до конца, чтоб не портить себе настроения. Мне нравилось здесь. Мое любопытство было возбуждено до предела — я впервые видела черных не на улице или в метро, а у них дома, в семейной обстановке, и мне очень интересно было понять, какие они, потому что жить предстояло с ними рядом и надо было хоть немножко знать тех, с кем толкаешься локтями.
Приятели Питера поначалу были скованы, стеснялись меня, а потом разошлись, мы стали хором горланить за столом, объедаясь всякими вкусными вещами, которые здорово приготовила мама именинника.
Моя мама, конечно, разволновалась, когда я позвонила ей и сказала, где нахожусь. Она сказала, что немедленно выезжает за мной, и чтоб я не смела там выходить на улицу до ее приезда. Я попросила привезти что-нибудь в подарок Питеру, и мама сказала ядовито, что о подарках надо думать заранее, а сейчас уже поздно и магазины закрыты.
Душечка-мамочка! Она, конечно, привезла Питеру подарок, от которого все пришли в телячий восторг. Расписную русскую деревянную ложку и игрушечный медный самовар, которые мы привезли из Москвы как сувениры.
Маму усадили к столу, она выпила с дороги и скоро освоилась здесь и болтала вовсю с родителями Питера, не соблюдая правил грамматики и с жутким русским акцентом. Мы с детьми играли в других, комнатах, но я то и дело забегала в гостиную, чтоб проследить, как там моя мамочка.
А за столом пошел разговор такой интересный, что мне расхотелось играть, и я подсела к взрослым послушать. Мама Питера рассказывала, как лет пятнадцать назад она приехала в Нью-Йорк с дипломом инженера-химика и искала работу. Она позвонила по газетному объявлению в одну фирму, и там сказали, что будут рады с ней познакомиться, потому что ищут специалиста именно такого профиля. Она заполнила анкеты, отправила туда и получила приглашение на интервью. По телефону ее снова заверили, что фирма в ней очень заинтересована.
По телефонному разговору и по письму там не определили, конечно, цвета ее кожи, и, когда она пришла, у всех сделались кислые рожи, хотя старались улыбаться и быть вежливыми.
— У вас прекрасные данные, — сказала ей дама, ведшая беседу и лишь поверхностно глянувшая в анкету, — но нам нужны специалисты, имеющие хотя бы несколько лет стажа практической работы.
— А вы потрудитесь посмотреть несколькими строчками ниже в моей анкете, — спокойно сказала мама Питера, которая тогда еще не была даже замужем, — и вы обнаружите, что я проработала два года.
— Ах, да. Совершенно верно. Это прекрасно… И мы бы вас с радостью взяли, если б среди предметов, которые вы изучали, был бы тот, который больше всего интересует нашу фирму, — и дама назвала этот предмет.
— А вы потрудитесь посмотреть еще несколькими строчками ниже, — снова спокойно отвечала мама Питера, — и увидите, что я успешно сдала экзамен по этому предмету.
— Ах, да… Совершенно верно… Но я должна вас огорчить… ровно час тому назад мы приняли на эту должность человека.
— Вы меня не огорчили, — сказала, вставая, мама Питера. — Я бы к вам не пошла работать, даже если б это место оставалось свободным, хотя я уверена, оно не занято до сих пор. Я не люблю расистов.
Моя мама всплеснула руками и, очень волнуясь, рассказала им, что точно такая история случилась с ней в Москве, когда она искала работу. Пока она разговаривала по телефону, все было в порядке, и ее приглашали прийти и заполнить анкету, потому что такие специалисты, как она, им до зарезу нужны. Но стоило ей явиться и продемонстрировать свою еврейскую физиономию, как все волшебным образом менялось. Ей уже в глаза не глядели, отвечали недружелюбно и возвращали документы, не затрудняясь заглянуть в них. К сожалению, говорили ей, отводя глаза, место уже занято.
За столом разгорелся шумный разговор о дискриминации в Америке — негров, а в СССР — евреев. Негры жаловались маме, а мама — им. Потом пришли к заключению, что в Америке дискриминация с каждым годом идет на убыль, а в России, наоборот, усиливается все больше, и кто знает, может быть, завтра там прольется еврейская кровь.
Домой нас отвозили отец Питера и сам Питер. У них был но— вый дорогой автомобиль. Они сидели на переднем сиденье, а мы с мамой — сзади. Питер в зеркальце над ветровым стеклом ловил мой взгляд и подмигивал мне.
Маме понравилась эта семья, и она по-русски сказала мне, что разрешает мне дружить с Питером и чтоб я его пригласила к нам в гости.
— Прелестные люди, — тихо восторгалась мама. — Интеллигентные, умные. И не сытые снобы, как другие американцы. Они знают, что такое страдание. Нам с ними легко найти общий язык! Удивительно приятная семья.
Тут я не устояла и подсунула ей шпильку.
— А что бы ты сказала, мамочка, если б я вздумала выйти замуж, скажем, за Питера?
Мама повернулась ко мне и нахмурила брови.
— Не занимайся провокациями. Я — не расист. Но почему обязательно за него?
— А что, лучше выйти за еврея?
— За еврея ли, за турка — это твое дело. Разве мир сошелся клином только на евреях и черных?
— Значит, ты все же предпочитаешь белого зятя?
Мама промолчала, а потом шепнула мне:
— Я предпочла бы выпороть тебя ремнем за твою манеру разговаривать с матерью.
Когда мы с Б.С. выехали из Нью-Йорка в его старом, купленном по дешевке «Бьюике», я почувствовала, не знаю почему, что меня и его впереди ждут приключения. Во-первых, мы ехали одни, без мамы. Она заболела. Утром проснулась с температурой и головной болью, на работу не пошла, и ей пришлось отказаться от поездки, которую отменить уже было поздно. Б.С. пригласил на ужин американец-дантист с большими связями в медицинском мире. Ради него дантист с женой оставили этот вечер свободным и в своем загородном доме приготовили ужин. Подвести их, не приехать, как условились заранее, было равносильно разрыву отношений, в которых нуждался не хозяин, а гость.
Кончилось тем, что мама, наглотавшись аспирина, осталась дома, а я поехала с Б.С. в качестве его дамы — он был приглашен с дамой. Я на радостях даже хотела чуть-чуть подвести глаза и подкрасить скулы, но схлопотала от мамы по рукам со строгим предупреждением, что имею шанс вообще никуда не поехать и остаться ухаживать за больной матерью, как и подобает хорошей дочери. Пришлось исслюнявить мамино лицо поцелуями и, задобрив ее таким образом, получить разрешение на поездку.
Конечно, я ехала не в качестве дамы, а как дочь дамы сердца Б.С. Об этом хозяева были предупреждены по телефону. Они только спросили у Б.С., полагая, что я старше, чем на самом деле, что, мол, пьет юная особа, на что Б.С. ответил кратко:
— Молоко.
И тем не менее я чувствовала себя как Наташа Ростова из «Войны и мира», отправлявшаяся на свой первый бал. В гости меня брали и раньше. Но впервые я ехала без мамы, одна, и сопровождала лучшего из всех мужчин в мире, одного взгляда которого было достаточно, чтоб у меня задрожали колени.
Я люблю ездить с Б.С. Когда он за рулем, чувствуешь себя в полной безопасности, как за каменной стеной. Его большие руки с крепкими пальцами хирурга и с синим вытатуированным якорем между большим и указательным, лежат на руле прочно, уверенно, и мне кажется, что он ведет не автомобиль, а танк, и, как перышки, сметает с пути все встречные машины. В зеркальце я вижу часть его лица. Нос и лоб. И, конечно, глаза. Так как он сосредоточен на дороге, я могу, не стесняясь, разглядывать его в зеркальце. А если он перехватит мой взгляд, отвести глаза на ветровое стекло и сделать вид, что смотрю на впереди идущие машины.
Пока мы выбирались из города к мосту Джорджа Вашингтона на реке Хадсон, Б.С., как равной, давал мне информацию о людях, к кому мы едем. Чтоб я мотала на ус и знала, как себя вести. Душечка Б.С.! Только с ним я себя чувствовала не ребенком, а взрослой женщиной, и сердце мое сладко ныло от несказанной радости.
Дантиста звали мистер Крацер, а жену его, соответственно
— миссис Крацер. Они были людьми старыми или, как выразился Б.С., пожилыми. Это значит, старше его лет на десять-пятнадцать. А ему самому уже пятьдесят.
Б.С. не любит их. И от меня не скрывает этого. Но они ему нужны. У них — связи. Без этих связей ему будет очень трудно. Даже когда он сдаст экзамен и будет искать, куда устроиться. Он терпеть не может это слово «связи». Но такова жизнь. Особенно здесь. И он не хочет нарушать ее законы, если не желает быть раздавленным. Гадко, а приходится глотать.
Мистер Крацер по московским и ленинградским стандартам — невежественный человек, которому диплом дантиста не прибавил культурного лоска. Б.С. не ручается, прочитал ли он больше двух книг. Всю жизнь он делал деньги. Любым способом. И на зубной боли пациентов. И спекуляцией земельными участками. Построил большой дом за городом, вышел в отставку и поселился там. У него три сына. Взрослых. Живут отдельно и не радуют отцовское сердце.
Мистер Крацер лезет из кожи вон, чтобы изобразить из себя преуспевающего человека, влиятельную персону и надо ему потакать, польстив его болезненному самолюбию нищего местечкового еврея, выбившегося в богачи. Он взялся покровительствовать Б.С. не от доброго сердца, а чтоб показать свое влияние в медицинском мире.
— Цирк, — горько усмехнулся Б.С. — Так что, девочка, не обессудь, когда увидишь, что и я ломаю комедию. Ты же умница. Подыгрывай мне.
Я обожаю мост Джорджа Вашингтона — эту подвесную железную махину, на макушке которой горят красные сигнальные огни, чтоб пролетающие самолеты не зацепились. Река здесь широкая, в скалистых берегах. Мост висит высоко-высоко над водой, и внизу корабли выглядят заводными игрушками.
Когда мы подъехали к мосту, еще был день, но пасмурный, мглистый, и у автомобилей были зажжены фары. По мосту двигались в двух направлениях два широких потока огней: один — сплошь белые огни, другой — красные. Тысячи движущихся огней. Похлеще любой иллюминации.
Мы влились в эти огни, добавив к ним две рубиновые звездочки.
Дальше пошли голые леса, вцепившиеся корнями в камень, и дома, дома, дома. Кажется, что в Америке нет пустых мест: все заселено и застроено. Дома стоят у дороги и в лесу. Дома повсюду. Почти одинаковые. Похожие автомобили, как домашние псы, стоят у порогов. И почти на всех домах подвешено по одному зеленому венку с лентой. словно вся страна погрузилась в траур.
Ничего подобного! Стоят рождественские дни, и венки вовсе не траурные, а, наоборот, оповещают о празднике. Только на еврейских домах нет венков. У евреев нет Рождества, нет новогодних елок и Деда Мороза с подарками, которого здесь называют Санта Клаус. Но у евреев тоже праздник в эти дни, называемый Ханука, и в окнах еврейских домов горят семь цветных лампочек на семисвечнике — меноре. Случись в Америке погром, лучшего времени не придумать: найти, где живут евреи, не составит особого труда.
Перед домами установлено выкрашенное в белый цвет тележное колесо. Колесо от обычной телеги, которую тащит лошадь, что еще очень часто можно встретить на дорогах России, но никак не в Америке. Я ни разу не видела в Америке телеги. А живую лошадь, только лишь когда в Манхэттене выезжали бравые молодцы из конной полиции, и это больше похоже на маскарад. Тележные колеса выставлены перед домами, да так назойливо, что сразу понимаешь — это символ чего-то, чем гордятся обитатели дома.
В первый раз он экзамен провалил: не удалось взять штурмом, с ходу. Два дня пил как русский матрос, сошедший на берег. А на третий снова сидел за столом, зажав ладонями уши, и повторно зубрил с самого начала, чтоб еще раз попытать счастья на экзаменах.
В перерывах он или спал с мамой или подтрунивал над ней, порой доводя до слез. Со мной поначалу был нейтрален, почти не замечал. Как комнатную собачонку, которая не лает и не болтается под ногами. Я, вернувшись из школы, закрывалась в своей комнате и выходила, лишь когда он меня звал обедать. Поев, я вежливо благодарила, мыла посуду и снова исчезала за своей дверью.
Потом… Я и сама не заметила, как весь мир для меня сошелся на нем. Я летела из школы домой, чтоб поскорей увидеть его. Когда он сидел с гостями, следила только за ним и при этом страшно боялась, что кто-нибудь заметит.
К счастью, заметил только он сам. И стал относиться ко мне все теплей и теплей. Взгляд его становился трогательно-нежным, когда он смотрел на меня. Это был не отцовский взгляд, а мужской. Такой мужской, что я не находила себе места от незнакомого чувства, охватившего меня.
За очень короткий срок моей жизни в Америке я сменила три школы. Это уже достаточно, чтобы у такого впечатлительного ребенка, как я, мозги свихнулись набекрень. Да при том, что учиться приходится не на родном русском языке, а на английском, который я хоть и неплохо знаю, но он все же чужой. Думать-то я думаю по-русски. Значит, все приходится в уме переводить. А это очень большая нагрузка на хилые мозги нервного впечатлительного ребенка.
Но главное не в этом. За этот жутко короткий срок меня ткнули носом в три абсолютно разные стороны жизни Америки, как в три разные, и к тому же еще враждебные государства. Не получи я советской закалки в раннем детстве, я бы не выдержала.
Сначала была еврейская религиозная школа — ешива, где учитель литературы называл Шекспира гоем, и мы, дети, себя там чувствовали как в гетто, и весь остальной мир нам казался чужим и враждебным. В эту школу меня отдали потому, что, как с эмигрантов, с нас не взяли денег за обучение, и мама думала, что там я буду среди своих.
Не получилось. Я там была белой вороной из совсем другого мира, и после нескольких истерик мама перевела меня. в государственную школу. Тоже бесплатную.
Тут я увидела Америку, по которой проливает слезы советская пропаганда. Америка черных и получерных, т.е. пуэрториканцев, у которых родители или безработные или вообще не хотят работать и сидят на шее у государства. Это — бедная Америка. Злая. Хулиганская. Ненавидящая весь остальной мир. Их учат плохо. И они не очень хотят учиться. Что из них вырастет, можно увидеть в телевизионных новостях, когда показывают убийц и насильников, закованных в наручники.
Меня там не убили и не изнасиловали. Наоборот, даже уважали. Из-за того, что я знаю больше моих соседей по классу. Оттуда меня забрать можно было только в частную школу. Но учиться там стоит очень больших денег, которых, конечно, нет у зеленых эмигрантов.
Выручил случай. Скандал в семье нашей богатой американской родни. Мы с мамой были приглашены туда на ужин. Приехала из Детройта дочь дедушки Сола со своим мужем адвокатом. Ужин был в честь их приезда. Заехал и сын Сола, торгующий автомобилями в Вестчестере — самом роскошном пригороде Нью-Йорка. У этого сына жена — не еврейка. Она — немка. Он на ней женился, когда служил в американской армии в Германией, и привез в Нью-Йорк. Зовут ее Кристина. Представляю, как возликовала вся семейка от такого подарка! Примирились, должно быть, на том, что эта немка приняла иудаизм, а, значит, и дети ее будут евреями. У Кристины два сына, которые учатся в частной и очень дорогой школе.
Возможно, от того, что она мечтала иметь дочь, а рожала только мальчиков, Кристина сразу влюбилась в меня и не отпускала от себя весь вечер. Мне она тоже понравилась. Думаю, потому, что мы обе европейки, а это очень сближает в такой сумасшедшей стране, как Америка.
За ужином болтали о всякий всячине, и мама между делом, без всякой задней мысли, рассказала им о моих школьных проблемах. То, что я учусь с неграми и пуэрториканцами, вызвало за столом поток вздохов и сочувствия. Полувыживший из ума старик Сол сказал, что это безобразие держать такую девочку в государственной школе, ее там испортят нравственно и физически. Ей нужно подыскать хорошую школу, где учатся дети из хороших семей.
Бедный Сол! Он потом и сам не рад был, что затеял этот разговор. На него дружно навалилась его жена и обе дочери и грубо, по-хамски прикрикнули на него, чтоб он свой нос не в свои дела не совал. Они до смерти испугались, что придется заплатить за меня в эту школу, потому что у нас у самих таких денег нет. Жена взяла Сола за руку, как маленького, и увела из-за стола в другую комнату. Представляю, как ему там досталось.
Дочери Сола стали наперебой хвалить бесплатные государственные школы, где учатся миллионы детей, и с ними ничего страшного не случилось. Мы с мамой не знали, куда глаза девать от неловкости, и думали лишь о том, как бы поскорей убраться из этого дома, где денег — миллионы, а человеческого чувства — ни на грош.
Выручила Кристина. То, что случилось за столом, было последней каплей, которая переполнила чашу терпения этой женщины, никак не приспособившейся к своей американской родне. Кристина побледнела, встала и сказала, медленно и четко выговаривая слова с немецким акцентом:
— Оля будет учиться в частной школе! Если у вас не найдется лишнего доллара оплатить ее учебу, тогда я, чужой человек, возьму эту миссию на себя! И чтоб мои дети не стали похожими на вас, я переведу их в христианство!
Это была бомба! Что тут началось. Вопли! Проклятья! Даже обмороки. Потом слезы. Рыдала вся семья, обнимая сыновей Кристины. Кристина тоже плакала, обнимая меня. Заплакала моя мама. Одна я сдержалась. Меня трясло от отвращения.
Господи! Насколько чище и выше моя московская родня. У них нет миллионов. Они много страдали. Но сколько в них доброты и душевности. Вот бы с кем породниться Кристине!
Так я попала в частную и очень дорогую школу. Тут я столкнулась с детьми из хороших семей. То есть из богатых домов. Адвокатов, врачей, бизнесменов. Неплохие дети. Лучше воспитаны, и знаний у них побольше. И тоже будут адвокатами, врачами. Так же, как черные мальчики из государственной школы попадут со временем или в тюрьму, или будут получать унизительное пособие по безработице.
В частной школе все дети были белыми. И всего лишь один черный мальчик. Его отец выбился в адвокаты. На этого мальчика смотрели как на экспонат, обращались с ним так вежливо и предупредительно, что он себя чувствовал неловко и всегда улыбался немного жалкой улыбкой. На наших белых рожах было написано: вот видите, какие мы либералы, мы нисколько не расисты, у нас есть свой черный, и мы с ним ведем себя, как с равным.
Тогда-то я вспомнила, что в привилегированной английской школе в Москве я была единственной еврейкой. Еврейских детей туда на пушечный выстрел не подпускали. Так же, как и в Московский университет. Меня приняли только из-за революционных заслуг прадедушки Лапидуса. Пусть будет одна, решили там, наверху, чтоб никто нас не обвинил в антисемитизме.
Не только евреев, но сына нашей лифтерши тоже в эту школу не приняли. Сказали, слабо подготовлен. А вся слабость — мамина профессия. Это при социализме. Чего же хотят от капиталистов?
Мне нравится в частной школе. Прекрасные классы. Учителя с большими знаниями. Я оттуда выйду хорошо образованной и воспитанной, и передо мной будут все дороги открыты. Но когда я сталкиваюсь в коридоре с единственным черным мальчиком, мое сердце сжимается от боли за тех ребятишек, с которыми я училась в бесплатной школе, и за еврейских детей в России. Мир отвратителен. Что нужно, чтоб его исправить? Еще одну революцию? Еще много-много крови? В России это все уже было. И что толку?
В этом мире не соскучишься. Все время открываешь что-то новое и порой от такого открытия жить не хочется.
Возможно, я — абсолютно испорченный человек и ни капельки не прогрессивная личность. Мне кажется, что я — расист. Я не испытываю большой любви к черным и получерным. Когда я остаюсь одна, окруженная ими, мне становится не по себе, и я глазами ищу какое-нибудь белое лицо и, найдя, вздыхаю с облегчением. Я вообще испытываю теплые чувства к очень ограниченному числу двуногих. Будем считать, что я экономлю свои чувства, не распыляю их, берегу до лучших времен.
От черных я стараюсь держаться подальше, напуганная телевизором, в котором большинство преступников имеют черные лица, а также наставлениями взрослых, желающих мне только добра.
Единственный черный мальчик, который учится в нашей школе, не вызывал у меня никаких эмоций, хотя он довольно смазливый и при этом хорошо воспитан. Он вызывал у меня лишь любопытство, потому что был в единственном числе, а это невольно наводило на мысли о неравноправии и о том, что вообще все далеко от совершенства в этом лучшем из миров — последнем оплоте свободы на земле.
Я даже не здоровалась с ним, сталкиваясь в коридоре, потому что мы в разных классах и даже не знаем друг друга по имени. У него были приятели — белые мальчики. Они вместе шумели на переменках — никаких следов дискриминации.
Однажды, после уроков, когда я направлялась на угол, где меня обычно поджидал папин гомосексуальный друг-подружка Джо, чтоб эскортировать домой, меня остановил этот мальчик.
— Привет, — сказал он. — Меня зовут Питер Лоутон.
— Привет, — ответила я и назвала себя.
— Ты из России?
— Да, — подтвердила я, не намереваясь долго застревать с ним.
— Послушай, — сказал он. — Ты пойдешь ко мне в гости? У меня сегодня — день рождения. Я тебя приглашаю.
Не знаю, какой черт дернул меня за язык, но я тут же согласилась. Хоть я уже твердо знала, что с мужчинами надо быть неуступчивой и, по мере возможности, набивать себе цену, иначе я нарушу кодекс женской чести. Надо было лишь отвязаться от моего конвоира Джо, который ждал за углом, а также объяснить все по телефону маме, чтоб у нее не было сердечного припадка.
Я велела Питеру подождать меня на месте и побежала за угол к Джо. Кто знает, как бы реагировал белый стопроцентный янки, которому доверили меня, если б увидел, к кому я собираюсь в гости. Джо, к моей радости, не стал меня изводить расспросами (должно быть, сам куда-то торопился) и, взяв с меня обещание позвонить маме, отпустил с миром.
Мы с Питером, глупо хохоча без всякой причины, помчались в метро, волоча наши набитые книгами сумки. Поезд, в который мы сели, был почти полностью черный. То есть не сам поезд, а пассажиры. Эта линия вела в Гарлем, и с каждой новой остановкой испарялись последние белые лица. Потом я осталась одна.
Ох, какое это жуткое чувство — быть в абсолютном меньшинстве. Это ощущала не только я, но и весь вагон. На меня смотрели с удивлением, с насмешкой и даже с наглым вызовом.
Питер, умница, взял меня за руку, открыто подчеркивая, что я с ним и он не позволит никому меня обидеть.
Вагон гремел, качался. Порой гас свет и снова загорался. При толчках на меня наваливались чьи-то тела. Питер отталкивал их от меня, словно я была из стекла, и бережно прикрывал собой.
Доехали мы благополучно, без происшествий. Лоутоны жили в самом сердце Гарлема, в довольно приличном доме, вокруг которого теснились дома похуже и попросту трущобы. Тротуары были завалены мешками с мусором. Нью-Йорк не блещет чистотой, но здесь было особенно грязно. Казалось, что обитатели этого района гадят вокруг себя нарочно, что они козыряют грязью и бедностью, чтоб постоянно колоть совесть Америки своим недавним рабством.
У Лоутонов была большая квартира, комнат на шесть. Хорошо и со вкусом обставленная. Отец Питера действительно был адвокатом, а мама — химиком. Оба с университетскими дипломами. Им по карману было снять квартиру в хорошем белом районе, это делают почти все негры, выбившиеся в люди, но они предпочли жить здесь среди своих бедных собратьев. Как Питер не без иронии объяснил мне, адвокат Лоутон делал политическую карьеру, вел в суде дела черных, терял на этом в гонораре, но выигрывал в голосах, которые ему понадобятся на выборах. Все так же, как у белых. И как в Москве, сплошная демагогия. Без различия рас и цвета кожи.
Отец и мать Питера, хоть и были черными, с очень темной кожей, почему-то имели европейские черты. Без негритянских толстых губ и широких носов. Нормальные интеллигентные люди. У них было двое детей, как водится в интеллигентных семьях, а не дюжина будущих преступников, которых плодят назло всему миру нищие негры.
Меня встретили приветливо. Без ломания и ужимок, без маскировочных стандартных улыбок, от которых тошнит с первого дня в Америке. Мне здесь сразу понравилось. И большая библиотека в комнате у Питера и аквариум его младшей сестренки. В гостиной мама Питера, очень похожая на какую-то негритянскую актрису, которую я все силилась вспомнить и так и не вспомнила, накрывала на стол. Я предложила помочь ей, и она без ломания согласилась, блеснув белозубой улыбкой, которая слепила, как вспышка света.
Гости пришли вскоре после нас, и все это были черные мальчики и девочки из этого же дома. Никто из белых школьных приятелей Питера не появился. Возможно, он сам никого не пригласил. А возможно… Я не стала додумывать до конца, чтоб не портить себе настроения. Мне нравилось здесь. Мое любопытство было возбуждено до предела — я впервые видела черных не на улице или в метро, а у них дома, в семейной обстановке, и мне очень интересно было понять, какие они, потому что жить предстояло с ними рядом и надо было хоть немножко знать тех, с кем толкаешься локтями.
Приятели Питера поначалу были скованы, стеснялись меня, а потом разошлись, мы стали хором горланить за столом, объедаясь всякими вкусными вещами, которые здорово приготовила мама именинника.
Моя мама, конечно, разволновалась, когда я позвонила ей и сказала, где нахожусь. Она сказала, что немедленно выезжает за мной, и чтоб я не смела там выходить на улицу до ее приезда. Я попросила привезти что-нибудь в подарок Питеру, и мама сказала ядовито, что о подарках надо думать заранее, а сейчас уже поздно и магазины закрыты.
Душечка-мамочка! Она, конечно, привезла Питеру подарок, от которого все пришли в телячий восторг. Расписную русскую деревянную ложку и игрушечный медный самовар, которые мы привезли из Москвы как сувениры.
Маму усадили к столу, она выпила с дороги и скоро освоилась здесь и болтала вовсю с родителями Питера, не соблюдая правил грамматики и с жутким русским акцентом. Мы с детьми играли в других, комнатах, но я то и дело забегала в гостиную, чтоб проследить, как там моя мамочка.
А за столом пошел разговор такой интересный, что мне расхотелось играть, и я подсела к взрослым послушать. Мама Питера рассказывала, как лет пятнадцать назад она приехала в Нью-Йорк с дипломом инженера-химика и искала работу. Она позвонила по газетному объявлению в одну фирму, и там сказали, что будут рады с ней познакомиться, потому что ищут специалиста именно такого профиля. Она заполнила анкеты, отправила туда и получила приглашение на интервью. По телефону ее снова заверили, что фирма в ней очень заинтересована.
По телефонному разговору и по письму там не определили, конечно, цвета ее кожи, и, когда она пришла, у всех сделались кислые рожи, хотя старались улыбаться и быть вежливыми.
— У вас прекрасные данные, — сказала ей дама, ведшая беседу и лишь поверхностно глянувшая в анкету, — но нам нужны специалисты, имеющие хотя бы несколько лет стажа практической работы.
— А вы потрудитесь посмотреть несколькими строчками ниже в моей анкете, — спокойно сказала мама Питера, которая тогда еще не была даже замужем, — и вы обнаружите, что я проработала два года.
— Ах, да. Совершенно верно. Это прекрасно… И мы бы вас с радостью взяли, если б среди предметов, которые вы изучали, был бы тот, который больше всего интересует нашу фирму, — и дама назвала этот предмет.
— А вы потрудитесь посмотреть еще несколькими строчками ниже, — снова спокойно отвечала мама Питера, — и увидите, что я успешно сдала экзамен по этому предмету.
— Ах, да… Совершенно верно… Но я должна вас огорчить… ровно час тому назад мы приняли на эту должность человека.
— Вы меня не огорчили, — сказала, вставая, мама Питера. — Я бы к вам не пошла работать, даже если б это место оставалось свободным, хотя я уверена, оно не занято до сих пор. Я не люблю расистов.
Моя мама всплеснула руками и, очень волнуясь, рассказала им, что точно такая история случилась с ней в Москве, когда она искала работу. Пока она разговаривала по телефону, все было в порядке, и ее приглашали прийти и заполнить анкету, потому что такие специалисты, как она, им до зарезу нужны. Но стоило ей явиться и продемонстрировать свою еврейскую физиономию, как все волшебным образом менялось. Ей уже в глаза не глядели, отвечали недружелюбно и возвращали документы, не затрудняясь заглянуть в них. К сожалению, говорили ей, отводя глаза, место уже занято.
За столом разгорелся шумный разговор о дискриминации в Америке — негров, а в СССР — евреев. Негры жаловались маме, а мама — им. Потом пришли к заключению, что в Америке дискриминация с каждым годом идет на убыль, а в России, наоборот, усиливается все больше, и кто знает, может быть, завтра там прольется еврейская кровь.
Домой нас отвозили отец Питера и сам Питер. У них был но— вый дорогой автомобиль. Они сидели на переднем сиденье, а мы с мамой — сзади. Питер в зеркальце над ветровым стеклом ловил мой взгляд и подмигивал мне.
Маме понравилась эта семья, и она по-русски сказала мне, что разрешает мне дружить с Питером и чтоб я его пригласила к нам в гости.
— Прелестные люди, — тихо восторгалась мама. — Интеллигентные, умные. И не сытые снобы, как другие американцы. Они знают, что такое страдание. Нам с ними легко найти общий язык! Удивительно приятная семья.
Тут я не устояла и подсунула ей шпильку.
— А что бы ты сказала, мамочка, если б я вздумала выйти замуж, скажем, за Питера?
Мама повернулась ко мне и нахмурила брови.
— Не занимайся провокациями. Я — не расист. Но почему обязательно за него?
— А что, лучше выйти за еврея?
— За еврея ли, за турка — это твое дело. Разве мир сошелся клином только на евреях и черных?
— Значит, ты все же предпочитаешь белого зятя?
Мама промолчала, а потом шепнула мне:
— Я предпочла бы выпороть тебя ремнем за твою манеру разговаривать с матерью.
Когда мы с Б.С. выехали из Нью-Йорка в его старом, купленном по дешевке «Бьюике», я почувствовала, не знаю почему, что меня и его впереди ждут приключения. Во-первых, мы ехали одни, без мамы. Она заболела. Утром проснулась с температурой и головной болью, на работу не пошла, и ей пришлось отказаться от поездки, которую отменить уже было поздно. Б.С. пригласил на ужин американец-дантист с большими связями в медицинском мире. Ради него дантист с женой оставили этот вечер свободным и в своем загородном доме приготовили ужин. Подвести их, не приехать, как условились заранее, было равносильно разрыву отношений, в которых нуждался не хозяин, а гость.
Кончилось тем, что мама, наглотавшись аспирина, осталась дома, а я поехала с Б.С. в качестве его дамы — он был приглашен с дамой. Я на радостях даже хотела чуть-чуть подвести глаза и подкрасить скулы, но схлопотала от мамы по рукам со строгим предупреждением, что имею шанс вообще никуда не поехать и остаться ухаживать за больной матерью, как и подобает хорошей дочери. Пришлось исслюнявить мамино лицо поцелуями и, задобрив ее таким образом, получить разрешение на поездку.
Конечно, я ехала не в качестве дамы, а как дочь дамы сердца Б.С. Об этом хозяева были предупреждены по телефону. Они только спросили у Б.С., полагая, что я старше, чем на самом деле, что, мол, пьет юная особа, на что Б.С. ответил кратко:
— Молоко.
И тем не менее я чувствовала себя как Наташа Ростова из «Войны и мира», отправлявшаяся на свой первый бал. В гости меня брали и раньше. Но впервые я ехала без мамы, одна, и сопровождала лучшего из всех мужчин в мире, одного взгляда которого было достаточно, чтоб у меня задрожали колени.
Я люблю ездить с Б.С. Когда он за рулем, чувствуешь себя в полной безопасности, как за каменной стеной. Его большие руки с крепкими пальцами хирурга и с синим вытатуированным якорем между большим и указательным, лежат на руле прочно, уверенно, и мне кажется, что он ведет не автомобиль, а танк, и, как перышки, сметает с пути все встречные машины. В зеркальце я вижу часть его лица. Нос и лоб. И, конечно, глаза. Так как он сосредоточен на дороге, я могу, не стесняясь, разглядывать его в зеркальце. А если он перехватит мой взгляд, отвести глаза на ветровое стекло и сделать вид, что смотрю на впереди идущие машины.
Пока мы выбирались из города к мосту Джорджа Вашингтона на реке Хадсон, Б.С., как равной, давал мне информацию о людях, к кому мы едем. Чтоб я мотала на ус и знала, как себя вести. Душечка Б.С.! Только с ним я себя чувствовала не ребенком, а взрослой женщиной, и сердце мое сладко ныло от несказанной радости.
Дантиста звали мистер Крацер, а жену его, соответственно
— миссис Крацер. Они были людьми старыми или, как выразился Б.С., пожилыми. Это значит, старше его лет на десять-пятнадцать. А ему самому уже пятьдесят.
Б.С. не любит их. И от меня не скрывает этого. Но они ему нужны. У них — связи. Без этих связей ему будет очень трудно. Даже когда он сдаст экзамен и будет искать, куда устроиться. Он терпеть не может это слово «связи». Но такова жизнь. Особенно здесь. И он не хочет нарушать ее законы, если не желает быть раздавленным. Гадко, а приходится глотать.
Мистер Крацер по московским и ленинградским стандартам — невежественный человек, которому диплом дантиста не прибавил культурного лоска. Б.С. не ручается, прочитал ли он больше двух книг. Всю жизнь он делал деньги. Любым способом. И на зубной боли пациентов. И спекуляцией земельными участками. Построил большой дом за городом, вышел в отставку и поселился там. У него три сына. Взрослых. Живут отдельно и не радуют отцовское сердце.
Мистер Крацер лезет из кожи вон, чтобы изобразить из себя преуспевающего человека, влиятельную персону и надо ему потакать, польстив его болезненному самолюбию нищего местечкового еврея, выбившегося в богачи. Он взялся покровительствовать Б.С. не от доброго сердца, а чтоб показать свое влияние в медицинском мире.
— Цирк, — горько усмехнулся Б.С. — Так что, девочка, не обессудь, когда увидишь, что и я ломаю комедию. Ты же умница. Подыгрывай мне.
Я обожаю мост Джорджа Вашингтона — эту подвесную железную махину, на макушке которой горят красные сигнальные огни, чтоб пролетающие самолеты не зацепились. Река здесь широкая, в скалистых берегах. Мост висит высоко-высоко над водой, и внизу корабли выглядят заводными игрушками.
Когда мы подъехали к мосту, еще был день, но пасмурный, мглистый, и у автомобилей были зажжены фары. По мосту двигались в двух направлениях два широких потока огней: один — сплошь белые огни, другой — красные. Тысячи движущихся огней. Похлеще любой иллюминации.
Мы влились в эти огни, добавив к ним две рубиновые звездочки.
Дальше пошли голые леса, вцепившиеся корнями в камень, и дома, дома, дома. Кажется, что в Америке нет пустых мест: все заселено и застроено. Дома стоят у дороги и в лесу. Дома повсюду. Почти одинаковые. Похожие автомобили, как домашние псы, стоят у порогов. И почти на всех домах подвешено по одному зеленому венку с лентой. словно вся страна погрузилась в траур.
Ничего подобного! Стоят рождественские дни, и венки вовсе не траурные, а, наоборот, оповещают о празднике. Только на еврейских домах нет венков. У евреев нет Рождества, нет новогодних елок и Деда Мороза с подарками, которого здесь называют Санта Клаус. Но у евреев тоже праздник в эти дни, называемый Ханука, и в окнах еврейских домов горят семь цветных лампочек на семисвечнике — меноре. Случись в Америке погром, лучшего времени не придумать: найти, где живут евреи, не составит особого труда.
Перед домами установлено выкрашенное в белый цвет тележное колесо. Колесо от обычной телеги, которую тащит лошадь, что еще очень часто можно встретить на дорогах России, но никак не в Америке. Я ни разу не видела в Америке телеги. А живую лошадь, только лишь когда в Манхэттене выезжали бравые молодцы из конной полиции, и это больше похоже на маскарад. Тележные колеса выставлены перед домами, да так назойливо, что сразу понимаешь — это символ чего-то, чем гордятся обитатели дома.