Эфраим Севела
Зуб мудрости
Стоит ребенку сказать что-нибудь дельное, мало-мальски толковое, и вокруг сразу ахи да охи.
— Подумать только, он рассуждает совсем как взрослый.
А почему нам не рассуждать как взрослым? Чего вы удивляетесь нашей смышлености, как будто мы безнадежные дебилы из школы для дефективных?
Мы такие же люди. Но почестнее. Только и всего. И ростом меньше. Даже зубов у нас столько же, сколько у вас. Если считать ваши фальшивые зубы.
У вас, правда, есть зубы мудрости.
Ну и что?
Моя мама, хоть и совсем не старая, а уже потеряла два зуба мудрости. Их пришлось удалить вместе с корнями.
От этого она глупее стала?
— Не терпится стать взрослой, — уколол меня папа, застав у зеркала, где я пробовала мамину помаду на своих губах.
— Нисколечко.
— Хочешь остаться маленькой?
— Да. Лилипуткой. Со старушечьим личиком.
— Тогда тебя возьмут в цирк.
— А разве я не в цирке?
Папа с воспитательной целью шлепнул меня по заду.
Меня зовут Ольга. Это красивое русское женское имя, и я его люблю. Хотя я не русская, а еврейка. Вернее, русская еврейка.
Мне тринадцать лет. Прекрасный возраст, не правда ли? Возраст Джульетты, когда она по уши влюбилась в Ромео. Возраст, когда девочка уже не девочка, а девушка. Короче говоря, когда гадкий утенок по мановению палочки превращается в лебедя.
У христиан в тринадцать лет дети проходят в церкви конфирмацию, где в торжественной обстановке под звуки органа в белых платьях с цветами в руках отмечают это чудесное превращение.
У евреев даже раньше, в двенадцать лет, девочка переступает этот порог, и торжественный обряд называется Бат-мицва.
У меня нет религии. Я выросла в коммунистической стране, где религия считается опиумом для народа. Мой собственный отец зарабатывал на жизнь чтением лекций на антирелигиозные темы, и поэтому хлеб, который я ела, никак не мог вызвать у меня любви к Богу.
Я перескочила порог без звуков органа и без пения кантора. Просто на своем дне рождения. И не в Москве, где я родилась и провела одиннадцать лет своей жизни, а в Нью-Йорке, куда мы приехали два года назад эмигрантами, бежавшими от антисемитизма в свое родное еврейское государство, но на полпути свернувшими в совершенно другую сторону, в самый большой город на земле — Нью-Йорк. Где, кстати сказать, евреев живет больше, чем во всем Израиле, и эти евреи (нью-йоркские) очень любят государство Израиль, но переселяться туда не спешат.
Я люблю Москву и вообще Россию (это моя родина), и никогда бы мы оттуда не уехали, если бы евреев там не стали преследовать. Откровенно говоря, мне теперь очень жаль Россию. Ее ожидают большие неприятности в ближайшем будущем. Один умный человек, о котором речь будет ниже, сказал вещие слова по этому поводу:
— История показала, что каждый, кто поднимает руку против евреев, кончает плохо. Так было с египетским фараоном, которого постигли десять напастей. Так было с русским царем, которого свергли и убили большевики. Так было с Гитлером, которого разгромили во второй мировой войне…
Живу я в Нью-Йорке, но, конечно, не в Манхэттене, а в Квинсе. И не в самой лучшей части Квинса. Там, где метро не под землей, а гремит над головами, лязгая колесами по рельсам, уложенным на высоких железных столбах. Ржавых от времени. Соединенных не электросваркой, как это делается сейчас, а старомодными заклепками.
И улицы тут какие-то неопрятные, малоэтажные, как в провинциальном городишке. Население смешанное, как на Ноевом ковчеге. Негры, пуэрториканцы, итальянцы, греки, китайцы, индусы и, конечно, евреи. Которые победнее. Евреи побогаче живут в другой части Квинса — Форрест Хиллс. А еще побогаче живут вообще не в Нью-Йорке, а в его роскошных пригородах: на Лонг-Айленде, в Нью-Джерси, в Коннектикуте. Там живут богатые неевреи тоже.
Когда я еду в метро, и поезд проносится над серыми крышами, грязными дворами и фабричными трубами, и лишь на горизонте вырисовываются серебристые силуэты небоскребов Манхэттена, я смотрю на лица пассажиров и прихожу к удивительному умозаключению. Бедность некрасива. Богатство — элегантно и изящно.
Меня окружают в вагоне, как на подбор, некрасивые лица. Не на ком глаз остановить. Коротконогие бесформенные пуэрториканки с бигуди на головах. Подумать только, появиться на людях в бигуди! На какой низкой стадии развития надо быть, чтоб красоваться в бигуди, то есть как бы выйти в нижнем белье. И никто не обращает внимания. Всем наплевать. В Москве бы такую даму вывели из метро и оштрафовали, чтоб впредь неповадно было.
У китайцев только детишки красивые, а сами они какие-то маленькие, неуклюжие, с плоскими лицами и одеты безвкусно.
Негры толстые, ожиревшие. Даже совсем молодые.
У греков и у итальянцев лица некрасивые, хотя эти-то народы всегда славились хорошей породой. Те, кто живут вокруг нас, исключение из этого правила.
Евреи попадаются редко и обычно это дряхлые старики, со слезящимися глазами и мокрыми носами, одетые неопрятно, как в польском местечке.
Вот такая публика меня окружает, когда я еду в метро. Интернационал бедности и уродства. Бедность никак не красит человека.
Зато в центре, в Манхэттене, на Пятой авеню этих людей не встретишь, словно полиция им туда категорически воспрещает вход. По Пятой авеню мимо роскошных витрин самых дорогих магазинов в мире ходят толпами красивые люди. Одетые, как на картинке. Породистые женщины, холеные мужчины. Одеты они с таким изяществом, с таким вкусом, что красавцы-манекены в витринах кажутся их отражением в зеркальном стекле. Какие носы, глаза, подбородки! Выставка породы.
На Пятой авеню негров мало, но те, которые встречаются там, не уступают белым, а даже превосходят их в стройности и в красоте. И одеты они порой похлеще белых. Потому что эти негры очень богаты. Это актеры, танцовщицы, манекенщицы высшего класса.
Пятая авеню — парад богатства и красоты. Эти люди никогда не опускаются до метро, и живут они не в нашем районе.
Мои соседи по метро — словно человеческие отбросы, некачественный товар. Сливки — на Пятой авеню.
В Москве я такого разделения никогда не замечала. Там в метро ездят все. И красивые, и некрасивые. И у кого больше денег, и у кого меньше денег. Там хоть под землей равенство.
Я сижу на железной скамье, сжатая соседями, в грохочущем вагоне, стены которого разрисованы хулиганскими несмываемыми надписями разного цвета, отчего вагон похож на зебру. Я — в шубке из кроличьего меха, из которой я выросла, и поэтому рукава мне коротки. Шубка облезлая, с залысинами. На коленях — холщовая сумка с книгами. На ногах мамины сапоги на меху — ей они малы. Я еду в школу. И не одна. А в сопровождении взрослого. Из нашей семьи, если так можно выразиться. Меня, созревающую девицу, оберегают от возможного посягательства хулиганов, которых в этом городе, и особенно в метро, больше, чем где-либо в мире.
Сейчас самое время рассказать о нашей семейке. Я живу с мамой. Папа тоже в Нью-Йорке, но живет отдельно. Потому что мой отец — гомосексуалист. Он стал им в Нью-Йорке, уехав из Москвы на два года раньше нас. Дорвался до западной культуры. Выскочил в свободный мир, чтоб вываляться в дерьме.
Но не мне судить его. Я уже свыклась с этим, хотя поначалу чуть не сошла с ума. Когда он меня касался, я брезгливо отстранялась. Сейчас уже не отстраняюсь. Но вся покрываюсь гусиной кожей.
Мама в школу меня отвозить не может — опоздает на работу. Поэтому меня возит папа. Специально приезжает за мной, ждет на нашей станции метро, где мама передает ему меня из рук в руки.
Из школы домой папа не может меня отвозить — в эти часы он работает. А мама еще не освободилась из своей конторы. Кто же меня сопровождает? Умора! Папин любовник по имени Джо. Американец. Он поджидает меня у школы, едет со мной в метро и доводит до самых дверей дома, которые я отпираю ключом, висящим на длинной цепочке у меня на шее.
В дом Джо не входит, а, попрощавшись со мной, спешит на станцию метро. И я его не приглашаю. Потому что в доме находится человек, с которым мне предстоит провести наедине час или полтора до прихода мамы. Тот самый человек, умные слова которого я приводила вначале, когда шла речь о евреях и тех, кто их угнетает. Этого человека я уважаю больше всех в мире. Он немолодой. Намного старше моего отца. Но он — настоящий мужчина. Большой. Огромный, как медведь. С обворожительной улыбкой, перед которой не всякая женщина устоит. С татуировкой на руках, потому что долго служил во флоте. По профессии врач. Хирург. По характеру — горячий спорщик и искатель истины. Эмигрант, как и я. Но не из Москвы, а из Ленинграда. Из бывшей столицы Российской империи. На нас, москвичей, взирает как аристократ на плебеев.
Имени я его называть не хочу. Только инициалы. Б.С. Для этого у меня есть свои причины.
Он живет в нашей квартире, занимая одну комнату, а мы с мамой еще по одной. Гостиная — общая. Он оплачивает половину всех счетов, это очень выручает нас. Иначе не знаю, как бы мы смогли извернуться.
Он не квартирант. Он — больше. Он — мамин любовник. Мама влюблена в него по уши. А он в нее — сомневаюсь. Мама мучительно хочет задержать его, не упустить, чтоб он женился на ней. А вот этого он как раз и не хочет. Он предпочитает спать с мамой, не беря на себя никаких обязательств.
У меня с ним отношения самые странные. Он меня любит. Как ребенка. Даже сажает к себе на колени и щекочет бородой за ухом. Я же его обожаю.
Сколько у ребенка дедушек и бабушек? Я имею в виду нормального обычного ребенка. В нормальной обычной семье. И каждый дурак мне ответит, как дважды два четыре, что такому ребенку положено четыре старших родственника: по две бабушки и по два дедушки. Папины папа и мама. И мамины папа и мама.
А у меня их шесть. И все законные. Никто не примазался. Три бабушки и три дедушки. И еще прадед Лапидус. Самый почетный и заслуженный человек в нашей семье. И во всей Москве тоже. Наш прадед Лапидус лично знал Ленина. Он — старый революционер и своими руками устанавливал советскую власть. И за это не вылезал из Сибири. До революции, при царе. За то, что хотел свергнуть царя и установить советскую власть — власть рабочих и крестьян. И сидел после революции, уже при советской рабоче-крестьянской власти. За что? За то, что установил ее, эту власть. В наш век за такие дела спасибо не говорят, а загоняют за решетку.
Почему у меня с дедушками и бабушками получился перебор? Как шутит мой папа. Он любит играть в карты. И слово «перебор»
— из карточного лексикона. Когда, играя в «очко», набираешь больше, чем надо. Надо «двадцать одно». А набрал, скажем, двадцать два или двадцать три.
Вот и у меня — перебор. Вместо четырех — шесть дедушек и бабушек. И все меня любят. Потому что у них больше никого нет. Я — единственная внучка на шесть стариков. И, как говорит моя мама, из-за меня они все очень подружились и стали как одна семья. Я — как цемент. Скрепляю эту семью. Каково мне? Это — другой вопрос. Когда тебя любят, нельзя устанавливать норму. Чем больше любви, тем лучше. Хотя ею и можно объесться как вареньем. И тогда стошнит.
Я не жалуюсь. Мне повезло с предками. На мою долю досталось больше нормы. А у других детей ни одного нет. Погибли дедушки и бабушки на войне. Или в Сибири, куда их Сталин сослал.
У меня — все живы. Даже два лишних.
Получилось это вот как. Мамин папа — дедушка Сема, у которого — скулы и узкие глаза, отчего его можно принять за китайца, во время войны с немцами пропал без вести. Бабушке Соне — его жене и маме моей мамы, прислали официальное извещение, что он убит, и назначили пенсию. Как вдове солдата. Бабушка Соня погоревала-погоревала. Она и сейчас красивая. У меня ее точеный носик. И встретила человека, который в нее влюбился с первого взгляда. Сошел с ума от любви. Так рассказывает бабушка Соня. Во время войны, когда женщин — пруд пруди, а на мужчин — жуткий дефицит, молодой человек, офицер, влюбляется во вдову с ребенком (моей мамой) на руках и делает предложение. Только полоумная откажется.
Так бабушка Соня вышла замуж за дедушку Степана. За русского человека и немножечко антисемита. Ее бывший муж и мой дедушка Сема, когда в хорошем настроении, любит пошутить в присутствии деда Степана:
— Степан, когда женился на Соне, не был антисемитом. Прожив с ней столько лет, он стал антисемитом и злейшим врагом еврейского народа.
И все смеются. И дедушка Сема. И бабушка Соня. И дедушка Степан тоже.
— Вот дает! — дружелюбно хлопает дедушка Степан дедушку Сему по спине, и дедушка Сема после этого долго кашляет.
Тут, конечно, возникает подозрение, что я немножечко завралась. Откуда взялся дедушка Сема, похожий на китайца и совсем не убитый, а, наоборот, живой? И еще шутит над дедушкой Степаном — мужем своей вдовы бабушки Сони?
К счастью (а я люблю дедушку Сему), будет время, расскажу, почему он не погиб на войне. Попал в плен и остался живым, потому что похож на китайца, и никто не догадался, что он — еврей. Бабушке же Соне сообщили, что он убит, и оформили вдовью пенсию. Бюрократия!
После войны дедушка Сема вернулся домой, а там его ждал сюрприз. У его дочери (моей мамы) уже был отчим. Бабушка Соня поплакала. Дедушка Сема тоже. Дедушка Степан напился как свинья (со слов бабушки). И дедушке Семе ничего лучшего не оставалось, как оставить их в покое. Он подыскал себе новую жену. Тоже военную вдову. Но не липовую, а настоящую. У которой мужа убили не по документам, а на самом деле.
Так у меня появилась еще одна бабушка. Вернее, меня еще тогда на свете не было. Бабушка Сима детей не имела и к моей матери, которая еще была ребенком, проявила настоящую материнскую любовь.
Моя мама сразу обзавелась кроме родных отца с матерью, еще и мачехой и отчимом. Которым всем предстояло в будущем стать моими дедушками и бабушками.
Таким образом, на мою долю выпала участь стать единственной внучкой шести дедушек и бабушек. И я об этом не жалею. Как говорил дедушка Степан, мне здорово повезло в жизни, и я выросла в здоровом советском коллективе. Под этим коллективом он подразумевает нашу семью: девять взрослых людей, считая моих папу с мамой и прадедушку Лапидуса, дружно сплотившихся вокруг меня — единственного ребенка.
По нашей семейке, как говорит мой папа, можно изучать историю России (советский период) и на живых примерах видеть, как советская власть создавалась (прадедушка Лапидус — старый революционер, знал Ленина) и укреплялась (дедушка Лева — инженер, строил Московский метрополитен, самый красивый в мире, бабушка Соня — врач, на войне оперировала раненых солдат и возвращала их в строй, бабушка Люба была директором парфюмерной фабрики, пока не стали коситься на евреев и увольнять их с руководящей работы, а бабушка Сима была инженером-химиком на секретном заводе, который таинственно назывался почтовый ящик номер такой-то, и я полагаю, что там выпускали ракеты, хотя бабушка Сима не подтверждает это, но и не отрицает).
Я сознательно упустила двух дедушек — Сему и Степана. По ним тоже можно изучать историю СССР. Только не самую лучшую ее часть.
Дедушка Лева и все три бабушки были честнейшими людьми и такими коммунистами, каких сейчас уже нет. Я уж не говорю о прадедушке Лапидусе. Он был лично знаком с Лениным, и его можно поставить в музее и показывать посетителям за плату.
Они всю жизнь получали награды за хорошую работу. Ордена и медали. Очень много благодарностей. Которыми можно было обклеить стены в их маленьких тесных квартирках. Но никогда не хитрили и не ловчили. Себе не просили больше, чем другим. Хотя занимали высокие должности. И, конечно же, не воровали. А кто в СССР не ворует? Кроме моей родни, я думаю, воруют почти все. Иначе все население Советского Союза ходило бы разутым и раздетым. И с опухшими от голода лицами.
Но в семье не без урода. Так гласит русская поговорка. Нашим уродом, без которого семьи не бывает, был дедушка Сема. Похожий на китайца. Он единственный не был коммунистом и ни в какие идеалы не верил. Дедушка Сема верил в деньги. И делал их в большом количестве.
Как? Очень просто. Он, в отличие от остальной родни, не учился и не получил высшего образования. Те, с высшим образованием, жили на свое жалкое жалованье, на сухую зарплату, как говорил дедушка Сема. А он не знал счета деньгам. Потому что он заведовал пивным ларьком на Тишинском рынке. Маленький киоск, сбитый из листов фанеры и на скорую руку покрашенный линючей краской. Там стоит большая деревянная бочка с помпой, и дедушка Сема качает эту помпу, и из крана в толстые стеклянные кружки бежит струйка пива, наполняя их доверху пенной шапкой. Все дело в пене. Как объяснял мне дедушка Сема. Полкружки пива, полкружки пены. Пена — чистая прибыль дедушки Семы. Покупатели — народ нетерпеливый. Не ждут, пока пена осядет, а дорываются до пива, как голодные свиньи до свежего дерьма. Я снова цитирую дедушку Сему.
Вторая статья его доходов — ведро или два водопроводной воды, подлитой в бочку. Жаждущий народ не отличает разбавленное пиво от неразбавленного. И снова денежки текут в карман продавцу.
Если отбросить родственные чувства и посмотреть на это со стороны, то дедушка Сема — вор. Самый элементарный вор. Которому место за решеткой. И так на него смотрит остальная родня. Еле скрывая брезгливость.
Но он не просто вор, а выдающийся вор. Потому что ни разу не сидел долго. Если он и попадался, то знал, кого подмазать, кому сунуть взятку, и всегда выходил сухим из воды.
Он — ворюга, спекулянт, аморальный тип, жулик, ловчила, паразит, расхититель социалистической собственности, взяточник, мародер, разрушитель устоев советского государства
— это лишь малая толика кличек, какими его наградила негодующая родня, был самым дружелюбным человеком в нашей семейке. И я его люблю, пожалуй, больше всех остальных. Если не считать прадедушки Лапидуса. Но тот — святой. Он не в счет.
Жулик Сема, разрушитель устоев советского государства, подкармливал, чтоб они не протянули ноги из-за своей честности, всех остальных членов нашей семейки — строителей коммунизма. Ко дням рождения приносил самые дорогие подарки, доставал по блату заграничные пальто и ботинки, которые ни за какие деньги не купишь. Подбрасывал всем в холодильники дефицитные колбасу или копченую рыбу. Давал денег взаймы. И никогда не напоминал о долге.
И у него брали. Хотя и краснели, и клялись, что имеют дело с этим аморальным типом в первый и последний раз. По семейным праздникам, подвыпив, даже целовались с ним и вместе пели революционные песни. Других песен мои предки не знали. Дедушка Сема подпевал им без слов. Мычанием. Потому что он выговорить не мог диковинные слова этих песен. Его тянуло петь на идиш. И в конце ужина ему удавалось спеть соло душераздирающую «песню „Ди идише маме“ — еврейская мама. Наши твердокаменные коммунисты слушали жулика Сему и оттаивали. И даже рыдали, стесняясь своих слез.
Сухими оставались глаза лишь у одного члена нашей семейки
— дедушки Степана. Его «Еврейской мамой» не проймешь. Потому что он — не еврей.
Пожалуй, сейчас не найти еврейской семьи в СССР без русского родственника. У нас таким был дедушка Степан. Муж бабушки Сони. Бывшей жены дедушки Семы.
Как говорил по этому поводу дедушка Сема:
— В нашей семье, слава Богу, теперь есть полный джентльменский набор. Старый большевик, отсидевший при всех властях, жулик, ни разу не сидевший, и свой палач — майор КГБ в отставке, дедушка Степан.
Мои родственники, когда оправдывались друг перед другом, почему терпят в своей кристально чистой среде такого пройдоху, как дедушка Сема, сваливали все на меня:
— Он без ума от Олечки. Он одевает ее, как куколку. Крошка обожает его.
Они, конечно, лицемерили. Дедушку Сему терпели за то, что он всех выручал из беды и давал им, чистоплюям, возможность жить вполне прилично. Не марая собственных ручек. И гордясь своей чистотой.
А я его любила не за то, что он одевал меня, как куколку. А за то, что он — славный. Не лезет с нравоучениями. Не требует благодарности. А просто любит. И еще за то, что у него, жулика, такая добрая, бесхитростная улыбка. Как улыбнется, так его китайская физиономия расползается до ушей, а глазки сначала превратятся в узкие щелочки, а потом совсем исчезнут.
Если все воры и жулики такие, то я бы хотела жить среди них, а не среди честных коммунистов. С постными лицами и всегда испуганными глазами. За исключением, конечно, дедушки Лапидуса. Его бы я прихватила с собой, и он бы стал в царстве жуликов святым, на которого бы они молились и замаливали свои грехи.
В мою душу порой закрадывалось недоумение. Как же это так получается, что честнейшего коммуниста прадедушку Лапидуса советская власть упрятала в Сибирь на двадцать лет, а жуликоватый дедушка Сема — расхититель социалистической собственности, разгуливает на свободе? Моему детскому неокрепшему уму, как выражается бабушка Люба, что-то не совсем понятно.
Вот такова наша семейка. Ее старшее поколение. До мамы с папой я доберусь потом. По моим родственникам, на самом деле, можно изучать историю СССР, как на живых экспонатах.
Но не для школьных экзаменов. Если на экзаменах по истории рассказать про нашу семейку, то я бы немедленно схлопотала самый низкий балл. И, возможно, даже вылетела бы из школы. А нашей семейкой заинтересовались бы органы — щит и меч революции, как говорит дедушка Степан, майор КГБ в отставке. А если уж органы кем-то заинтересуются, то хорошего не жди.
Вот так-то. Так что уж лучше отвечать на экзаменах по истории СССР, как написано в учебнике. А про нашу семейку писать в собственном дневнике. Для личного пользования. И при одном обязательном условии. Когда покинула СССР — и отсюда, из свободного мира, можно советским органам показать язык. Руки, мол, коротки! Мы, слава Богу, по другую сторону железного занавеса.
Когда я была совсем маленькой, еще до школы, то рисовала портреты почти всех людей, кто хоть чем-то привлекал мое внимание. Несколько карандашных штрихов и — портрет готов. Не совсем портрет, а шарж. А иногда и злая карикатура.
Я искала в портрете что-нибудь главное для этого лица. Остальное меня не интересовало.
— Злая вырастет особа, — говорила, поджав губы, бабушка Соня, рассматривая свой портрет моей работы. — Видит в людях только плохое.
А дедушка Степан, человек военный и потому прямой, долго щурился на свой портрет:
— Похож, понимаешь. Ничего не скажешь. Но схватила не главное во мне, а, понимаешь, второстепенное… Я тут смахиваю на алкоголика… А ведь я, понимаешь, борюсь с этим злом. А вот то, что я коммунист, например, не отмечено в портрете… И тридцать лет беспорочной службы, понимаешь, тоже…
Тридцать лет дедушка Степан отслужил в КГБ и настолько беспорочно, что в нашей семье за ним прочно закрепилась кличка «Душегуб».
Иначе рисовать я не умею. Не потому, что я не люблю людей. Просто у меня такой стиль.
Свой автопортрет, который долго висел над родительской кроватью, пока не пожелтел и не свернулся в трубочку, я сделала в той же манере. Два больших глаза покоятся на двух тоненьких длинных ножках. И больше ничего. Один глаз косит. Как у меня.
Все бабушки и все дедушки, и все наши гости (среди них были профессиональные художники) пришли в телячий восторг.
Общее мнение моих критиков было таково:
— Она схватила самую суть. Ребенок худ до безобразия. Одни глаза и ножки. Мы — преступники. Ее надо усиленно кормить. И побольше витаминов.
— А почему рот не нарисовала? — огорчилась бабушка Люба.
— У тебя рот хоть великоват, но сочный. Я бы не стыдилась.
Это точно. Потому что я, по мнению всей родни, унаследовала рот от нее. У нее очень большой рот. А насчет сочности, оставим на ее совести.
Дедушка Степан пытался придать моим занятиям политическую окраску:
— Ты понимаешь, Ольга, этот самый, как их называют? Декадент. Копаешься в черном нутре, а не видишь светлых перспектив. При Сталине, понимаешь, за такие художества по головке не гладили… А ставили к стенке.
Что такое «ставили к стенке», я уже знала в том возрасте. Это означало — расстреливали.
Остальная родня очень не любила, когда «Душегуб» заводил речь на политические темы. Запретить ему нельзя. Во-первых, родственник. А во-вторых, он мог это расценить как неблагонадежность и сообщить куда следует. Ведь он хоть и в отставке, но навык-то остался, и руки скучают по прежней работе. Лучше с ним не связываться.
Все умолкали, когда он затрагивал политику, не отвечали на его вопросы. И тогда весь удар принимала на себя я. Он сажал меня к себе на колени, дышал мне в лицо табаком и спиртом и говорил, поглаживая мою голову дрожащей от старости рукой:
— Только ты меня понимаешь. Ты — наш, советский человек. А они… гнилая интеллигенция. Сталин знаешь, что делал с такими? Ставил к стенке. Без всяких разговоров.
Потом начинал изливать мне душу. О том, что страна потеряла веру. А без веры в вождя народ совсем распустился. При Сталине был порядок. А теперь каждый норовит укусить советскую власть. Мои родственники немели. И только выразительно переглядывались. Наконец бабушка Соня, жена «Душегуба», вмешивалась и отнимала меня у него:
— Хватит, Степан. Высказался — отдохни. Ты замучил ребенка. Посмотри, на кого она похожа?
— Разве больше не о чем поговорить? — осторожно, чтоб не рассердить дедушку Степана, добавлял дедушка Лева. — Давайте поговорим о чем-нибудь веселом. Например, что слышно насчет холеры в Одессе?
Потом я допрыгалась со своими портретами. И если бы не дедушка Степан, я бы полетела из английской школы со скоростью ракеты.
— Подумать только, он рассуждает совсем как взрослый.
А почему нам не рассуждать как взрослым? Чего вы удивляетесь нашей смышлености, как будто мы безнадежные дебилы из школы для дефективных?
Мы такие же люди. Но почестнее. Только и всего. И ростом меньше. Даже зубов у нас столько же, сколько у вас. Если считать ваши фальшивые зубы.
У вас, правда, есть зубы мудрости.
Ну и что?
Моя мама, хоть и совсем не старая, а уже потеряла два зуба мудрости. Их пришлось удалить вместе с корнями.
От этого она глупее стала?
— Не терпится стать взрослой, — уколол меня папа, застав у зеркала, где я пробовала мамину помаду на своих губах.
— Нисколечко.
— Хочешь остаться маленькой?
— Да. Лилипуткой. Со старушечьим личиком.
— Тогда тебя возьмут в цирк.
— А разве я не в цирке?
Папа с воспитательной целью шлепнул меня по заду.
Меня зовут Ольга. Это красивое русское женское имя, и я его люблю. Хотя я не русская, а еврейка. Вернее, русская еврейка.
Мне тринадцать лет. Прекрасный возраст, не правда ли? Возраст Джульетты, когда она по уши влюбилась в Ромео. Возраст, когда девочка уже не девочка, а девушка. Короче говоря, когда гадкий утенок по мановению палочки превращается в лебедя.
У христиан в тринадцать лет дети проходят в церкви конфирмацию, где в торжественной обстановке под звуки органа в белых платьях с цветами в руках отмечают это чудесное превращение.
У евреев даже раньше, в двенадцать лет, девочка переступает этот порог, и торжественный обряд называется Бат-мицва.
У меня нет религии. Я выросла в коммунистической стране, где религия считается опиумом для народа. Мой собственный отец зарабатывал на жизнь чтением лекций на антирелигиозные темы, и поэтому хлеб, который я ела, никак не мог вызвать у меня любви к Богу.
Я перескочила порог без звуков органа и без пения кантора. Просто на своем дне рождения. И не в Москве, где я родилась и провела одиннадцать лет своей жизни, а в Нью-Йорке, куда мы приехали два года назад эмигрантами, бежавшими от антисемитизма в свое родное еврейское государство, но на полпути свернувшими в совершенно другую сторону, в самый большой город на земле — Нью-Йорк. Где, кстати сказать, евреев живет больше, чем во всем Израиле, и эти евреи (нью-йоркские) очень любят государство Израиль, но переселяться туда не спешат.
Я люблю Москву и вообще Россию (это моя родина), и никогда бы мы оттуда не уехали, если бы евреев там не стали преследовать. Откровенно говоря, мне теперь очень жаль Россию. Ее ожидают большие неприятности в ближайшем будущем. Один умный человек, о котором речь будет ниже, сказал вещие слова по этому поводу:
— История показала, что каждый, кто поднимает руку против евреев, кончает плохо. Так было с египетским фараоном, которого постигли десять напастей. Так было с русским царем, которого свергли и убили большевики. Так было с Гитлером, которого разгромили во второй мировой войне…
Живу я в Нью-Йорке, но, конечно, не в Манхэттене, а в Квинсе. И не в самой лучшей части Квинса. Там, где метро не под землей, а гремит над головами, лязгая колесами по рельсам, уложенным на высоких железных столбах. Ржавых от времени. Соединенных не электросваркой, как это делается сейчас, а старомодными заклепками.
И улицы тут какие-то неопрятные, малоэтажные, как в провинциальном городишке. Население смешанное, как на Ноевом ковчеге. Негры, пуэрториканцы, итальянцы, греки, китайцы, индусы и, конечно, евреи. Которые победнее. Евреи побогаче живут в другой части Квинса — Форрест Хиллс. А еще побогаче живут вообще не в Нью-Йорке, а в его роскошных пригородах: на Лонг-Айленде, в Нью-Джерси, в Коннектикуте. Там живут богатые неевреи тоже.
Когда я еду в метро, и поезд проносится над серыми крышами, грязными дворами и фабричными трубами, и лишь на горизонте вырисовываются серебристые силуэты небоскребов Манхэттена, я смотрю на лица пассажиров и прихожу к удивительному умозаключению. Бедность некрасива. Богатство — элегантно и изящно.
Меня окружают в вагоне, как на подбор, некрасивые лица. Не на ком глаз остановить. Коротконогие бесформенные пуэрториканки с бигуди на головах. Подумать только, появиться на людях в бигуди! На какой низкой стадии развития надо быть, чтоб красоваться в бигуди, то есть как бы выйти в нижнем белье. И никто не обращает внимания. Всем наплевать. В Москве бы такую даму вывели из метро и оштрафовали, чтоб впредь неповадно было.
У китайцев только детишки красивые, а сами они какие-то маленькие, неуклюжие, с плоскими лицами и одеты безвкусно.
Негры толстые, ожиревшие. Даже совсем молодые.
У греков и у итальянцев лица некрасивые, хотя эти-то народы всегда славились хорошей породой. Те, кто живут вокруг нас, исключение из этого правила.
Евреи попадаются редко и обычно это дряхлые старики, со слезящимися глазами и мокрыми носами, одетые неопрятно, как в польском местечке.
Вот такая публика меня окружает, когда я еду в метро. Интернационал бедности и уродства. Бедность никак не красит человека.
Зато в центре, в Манхэттене, на Пятой авеню этих людей не встретишь, словно полиция им туда категорически воспрещает вход. По Пятой авеню мимо роскошных витрин самых дорогих магазинов в мире ходят толпами красивые люди. Одетые, как на картинке. Породистые женщины, холеные мужчины. Одеты они с таким изяществом, с таким вкусом, что красавцы-манекены в витринах кажутся их отражением в зеркальном стекле. Какие носы, глаза, подбородки! Выставка породы.
На Пятой авеню негров мало, но те, которые встречаются там, не уступают белым, а даже превосходят их в стройности и в красоте. И одеты они порой похлеще белых. Потому что эти негры очень богаты. Это актеры, танцовщицы, манекенщицы высшего класса.
Пятая авеню — парад богатства и красоты. Эти люди никогда не опускаются до метро, и живут они не в нашем районе.
Мои соседи по метро — словно человеческие отбросы, некачественный товар. Сливки — на Пятой авеню.
В Москве я такого разделения никогда не замечала. Там в метро ездят все. И красивые, и некрасивые. И у кого больше денег, и у кого меньше денег. Там хоть под землей равенство.
Я сижу на железной скамье, сжатая соседями, в грохочущем вагоне, стены которого разрисованы хулиганскими несмываемыми надписями разного цвета, отчего вагон похож на зебру. Я — в шубке из кроличьего меха, из которой я выросла, и поэтому рукава мне коротки. Шубка облезлая, с залысинами. На коленях — холщовая сумка с книгами. На ногах мамины сапоги на меху — ей они малы. Я еду в школу. И не одна. А в сопровождении взрослого. Из нашей семьи, если так можно выразиться. Меня, созревающую девицу, оберегают от возможного посягательства хулиганов, которых в этом городе, и особенно в метро, больше, чем где-либо в мире.
Сейчас самое время рассказать о нашей семейке. Я живу с мамой. Папа тоже в Нью-Йорке, но живет отдельно. Потому что мой отец — гомосексуалист. Он стал им в Нью-Йорке, уехав из Москвы на два года раньше нас. Дорвался до западной культуры. Выскочил в свободный мир, чтоб вываляться в дерьме.
Но не мне судить его. Я уже свыклась с этим, хотя поначалу чуть не сошла с ума. Когда он меня касался, я брезгливо отстранялась. Сейчас уже не отстраняюсь. Но вся покрываюсь гусиной кожей.
Мама в школу меня отвозить не может — опоздает на работу. Поэтому меня возит папа. Специально приезжает за мной, ждет на нашей станции метро, где мама передает ему меня из рук в руки.
Из школы домой папа не может меня отвозить — в эти часы он работает. А мама еще не освободилась из своей конторы. Кто же меня сопровождает? Умора! Папин любовник по имени Джо. Американец. Он поджидает меня у школы, едет со мной в метро и доводит до самых дверей дома, которые я отпираю ключом, висящим на длинной цепочке у меня на шее.
В дом Джо не входит, а, попрощавшись со мной, спешит на станцию метро. И я его не приглашаю. Потому что в доме находится человек, с которым мне предстоит провести наедине час или полтора до прихода мамы. Тот самый человек, умные слова которого я приводила вначале, когда шла речь о евреях и тех, кто их угнетает. Этого человека я уважаю больше всех в мире. Он немолодой. Намного старше моего отца. Но он — настоящий мужчина. Большой. Огромный, как медведь. С обворожительной улыбкой, перед которой не всякая женщина устоит. С татуировкой на руках, потому что долго служил во флоте. По профессии врач. Хирург. По характеру — горячий спорщик и искатель истины. Эмигрант, как и я. Но не из Москвы, а из Ленинграда. Из бывшей столицы Российской империи. На нас, москвичей, взирает как аристократ на плебеев.
Имени я его называть не хочу. Только инициалы. Б.С. Для этого у меня есть свои причины.
Он живет в нашей квартире, занимая одну комнату, а мы с мамой еще по одной. Гостиная — общая. Он оплачивает половину всех счетов, это очень выручает нас. Иначе не знаю, как бы мы смогли извернуться.
Он не квартирант. Он — больше. Он — мамин любовник. Мама влюблена в него по уши. А он в нее — сомневаюсь. Мама мучительно хочет задержать его, не упустить, чтоб он женился на ней. А вот этого он как раз и не хочет. Он предпочитает спать с мамой, не беря на себя никаких обязательств.
У меня с ним отношения самые странные. Он меня любит. Как ребенка. Даже сажает к себе на колени и щекочет бородой за ухом. Я же его обожаю.
Сколько у ребенка дедушек и бабушек? Я имею в виду нормального обычного ребенка. В нормальной обычной семье. И каждый дурак мне ответит, как дважды два четыре, что такому ребенку положено четыре старших родственника: по две бабушки и по два дедушки. Папины папа и мама. И мамины папа и мама.
А у меня их шесть. И все законные. Никто не примазался. Три бабушки и три дедушки. И еще прадед Лапидус. Самый почетный и заслуженный человек в нашей семье. И во всей Москве тоже. Наш прадед Лапидус лично знал Ленина. Он — старый революционер и своими руками устанавливал советскую власть. И за это не вылезал из Сибири. До революции, при царе. За то, что хотел свергнуть царя и установить советскую власть — власть рабочих и крестьян. И сидел после революции, уже при советской рабоче-крестьянской власти. За что? За то, что установил ее, эту власть. В наш век за такие дела спасибо не говорят, а загоняют за решетку.
Почему у меня с дедушками и бабушками получился перебор? Как шутит мой папа. Он любит играть в карты. И слово «перебор»
— из карточного лексикона. Когда, играя в «очко», набираешь больше, чем надо. Надо «двадцать одно». А набрал, скажем, двадцать два или двадцать три.
Вот и у меня — перебор. Вместо четырех — шесть дедушек и бабушек. И все меня любят. Потому что у них больше никого нет. Я — единственная внучка на шесть стариков. И, как говорит моя мама, из-за меня они все очень подружились и стали как одна семья. Я — как цемент. Скрепляю эту семью. Каково мне? Это — другой вопрос. Когда тебя любят, нельзя устанавливать норму. Чем больше любви, тем лучше. Хотя ею и можно объесться как вареньем. И тогда стошнит.
Я не жалуюсь. Мне повезло с предками. На мою долю досталось больше нормы. А у других детей ни одного нет. Погибли дедушки и бабушки на войне. Или в Сибири, куда их Сталин сослал.
У меня — все живы. Даже два лишних.
Получилось это вот как. Мамин папа — дедушка Сема, у которого — скулы и узкие глаза, отчего его можно принять за китайца, во время войны с немцами пропал без вести. Бабушке Соне — его жене и маме моей мамы, прислали официальное извещение, что он убит, и назначили пенсию. Как вдове солдата. Бабушка Соня погоревала-погоревала. Она и сейчас красивая. У меня ее точеный носик. И встретила человека, который в нее влюбился с первого взгляда. Сошел с ума от любви. Так рассказывает бабушка Соня. Во время войны, когда женщин — пруд пруди, а на мужчин — жуткий дефицит, молодой человек, офицер, влюбляется во вдову с ребенком (моей мамой) на руках и делает предложение. Только полоумная откажется.
Так бабушка Соня вышла замуж за дедушку Степана. За русского человека и немножечко антисемита. Ее бывший муж и мой дедушка Сема, когда в хорошем настроении, любит пошутить в присутствии деда Степана:
— Степан, когда женился на Соне, не был антисемитом. Прожив с ней столько лет, он стал антисемитом и злейшим врагом еврейского народа.
И все смеются. И дедушка Сема. И бабушка Соня. И дедушка Степан тоже.
— Вот дает! — дружелюбно хлопает дедушка Степан дедушку Сему по спине, и дедушка Сема после этого долго кашляет.
Тут, конечно, возникает подозрение, что я немножечко завралась. Откуда взялся дедушка Сема, похожий на китайца и совсем не убитый, а, наоборот, живой? И еще шутит над дедушкой Степаном — мужем своей вдовы бабушки Сони?
К счастью (а я люблю дедушку Сему), будет время, расскажу, почему он не погиб на войне. Попал в плен и остался живым, потому что похож на китайца, и никто не догадался, что он — еврей. Бабушке же Соне сообщили, что он убит, и оформили вдовью пенсию. Бюрократия!
После войны дедушка Сема вернулся домой, а там его ждал сюрприз. У его дочери (моей мамы) уже был отчим. Бабушка Соня поплакала. Дедушка Сема тоже. Дедушка Степан напился как свинья (со слов бабушки). И дедушке Семе ничего лучшего не оставалось, как оставить их в покое. Он подыскал себе новую жену. Тоже военную вдову. Но не липовую, а настоящую. У которой мужа убили не по документам, а на самом деле.
Так у меня появилась еще одна бабушка. Вернее, меня еще тогда на свете не было. Бабушка Сима детей не имела и к моей матери, которая еще была ребенком, проявила настоящую материнскую любовь.
Моя мама сразу обзавелась кроме родных отца с матерью, еще и мачехой и отчимом. Которым всем предстояло в будущем стать моими дедушками и бабушками.
Таким образом, на мою долю выпала участь стать единственной внучкой шести дедушек и бабушек. И я об этом не жалею. Как говорил дедушка Степан, мне здорово повезло в жизни, и я выросла в здоровом советском коллективе. Под этим коллективом он подразумевает нашу семью: девять взрослых людей, считая моих папу с мамой и прадедушку Лапидуса, дружно сплотившихся вокруг меня — единственного ребенка.
По нашей семейке, как говорит мой папа, можно изучать историю России (советский период) и на живых примерах видеть, как советская власть создавалась (прадедушка Лапидус — старый революционер, знал Ленина) и укреплялась (дедушка Лева — инженер, строил Московский метрополитен, самый красивый в мире, бабушка Соня — врач, на войне оперировала раненых солдат и возвращала их в строй, бабушка Люба была директором парфюмерной фабрики, пока не стали коситься на евреев и увольнять их с руководящей работы, а бабушка Сима была инженером-химиком на секретном заводе, который таинственно назывался почтовый ящик номер такой-то, и я полагаю, что там выпускали ракеты, хотя бабушка Сима не подтверждает это, но и не отрицает).
Я сознательно упустила двух дедушек — Сему и Степана. По ним тоже можно изучать историю СССР. Только не самую лучшую ее часть.
Дедушка Лева и все три бабушки были честнейшими людьми и такими коммунистами, каких сейчас уже нет. Я уж не говорю о прадедушке Лапидусе. Он был лично знаком с Лениным, и его можно поставить в музее и показывать посетителям за плату.
Они всю жизнь получали награды за хорошую работу. Ордена и медали. Очень много благодарностей. Которыми можно было обклеить стены в их маленьких тесных квартирках. Но никогда не хитрили и не ловчили. Себе не просили больше, чем другим. Хотя занимали высокие должности. И, конечно же, не воровали. А кто в СССР не ворует? Кроме моей родни, я думаю, воруют почти все. Иначе все население Советского Союза ходило бы разутым и раздетым. И с опухшими от голода лицами.
Но в семье не без урода. Так гласит русская поговорка. Нашим уродом, без которого семьи не бывает, был дедушка Сема. Похожий на китайца. Он единственный не был коммунистом и ни в какие идеалы не верил. Дедушка Сема верил в деньги. И делал их в большом количестве.
Как? Очень просто. Он, в отличие от остальной родни, не учился и не получил высшего образования. Те, с высшим образованием, жили на свое жалкое жалованье, на сухую зарплату, как говорил дедушка Сема. А он не знал счета деньгам. Потому что он заведовал пивным ларьком на Тишинском рынке. Маленький киоск, сбитый из листов фанеры и на скорую руку покрашенный линючей краской. Там стоит большая деревянная бочка с помпой, и дедушка Сема качает эту помпу, и из крана в толстые стеклянные кружки бежит струйка пива, наполняя их доверху пенной шапкой. Все дело в пене. Как объяснял мне дедушка Сема. Полкружки пива, полкружки пены. Пена — чистая прибыль дедушки Семы. Покупатели — народ нетерпеливый. Не ждут, пока пена осядет, а дорываются до пива, как голодные свиньи до свежего дерьма. Я снова цитирую дедушку Сему.
Вторая статья его доходов — ведро или два водопроводной воды, подлитой в бочку. Жаждущий народ не отличает разбавленное пиво от неразбавленного. И снова денежки текут в карман продавцу.
Если отбросить родственные чувства и посмотреть на это со стороны, то дедушка Сема — вор. Самый элементарный вор. Которому место за решеткой. И так на него смотрит остальная родня. Еле скрывая брезгливость.
Но он не просто вор, а выдающийся вор. Потому что ни разу не сидел долго. Если он и попадался, то знал, кого подмазать, кому сунуть взятку, и всегда выходил сухим из воды.
Он — ворюга, спекулянт, аморальный тип, жулик, ловчила, паразит, расхититель социалистической собственности, взяточник, мародер, разрушитель устоев советского государства
— это лишь малая толика кличек, какими его наградила негодующая родня, был самым дружелюбным человеком в нашей семейке. И я его люблю, пожалуй, больше всех остальных. Если не считать прадедушки Лапидуса. Но тот — святой. Он не в счет.
Жулик Сема, разрушитель устоев советского государства, подкармливал, чтоб они не протянули ноги из-за своей честности, всех остальных членов нашей семейки — строителей коммунизма. Ко дням рождения приносил самые дорогие подарки, доставал по блату заграничные пальто и ботинки, которые ни за какие деньги не купишь. Подбрасывал всем в холодильники дефицитные колбасу или копченую рыбу. Давал денег взаймы. И никогда не напоминал о долге.
И у него брали. Хотя и краснели, и клялись, что имеют дело с этим аморальным типом в первый и последний раз. По семейным праздникам, подвыпив, даже целовались с ним и вместе пели революционные песни. Других песен мои предки не знали. Дедушка Сема подпевал им без слов. Мычанием. Потому что он выговорить не мог диковинные слова этих песен. Его тянуло петь на идиш. И в конце ужина ему удавалось спеть соло душераздирающую «песню „Ди идише маме“ — еврейская мама. Наши твердокаменные коммунисты слушали жулика Сему и оттаивали. И даже рыдали, стесняясь своих слез.
Сухими оставались глаза лишь у одного члена нашей семейки
— дедушки Степана. Его «Еврейской мамой» не проймешь. Потому что он — не еврей.
Пожалуй, сейчас не найти еврейской семьи в СССР без русского родственника. У нас таким был дедушка Степан. Муж бабушки Сони. Бывшей жены дедушки Семы.
Как говорил по этому поводу дедушка Сема:
— В нашей семье, слава Богу, теперь есть полный джентльменский набор. Старый большевик, отсидевший при всех властях, жулик, ни разу не сидевший, и свой палач — майор КГБ в отставке, дедушка Степан.
Мои родственники, когда оправдывались друг перед другом, почему терпят в своей кристально чистой среде такого пройдоху, как дедушка Сема, сваливали все на меня:
— Он без ума от Олечки. Он одевает ее, как куколку. Крошка обожает его.
Они, конечно, лицемерили. Дедушку Сему терпели за то, что он всех выручал из беды и давал им, чистоплюям, возможность жить вполне прилично. Не марая собственных ручек. И гордясь своей чистотой.
А я его любила не за то, что он одевал меня, как куколку. А за то, что он — славный. Не лезет с нравоучениями. Не требует благодарности. А просто любит. И еще за то, что у него, жулика, такая добрая, бесхитростная улыбка. Как улыбнется, так его китайская физиономия расползается до ушей, а глазки сначала превратятся в узкие щелочки, а потом совсем исчезнут.
Если все воры и жулики такие, то я бы хотела жить среди них, а не среди честных коммунистов. С постными лицами и всегда испуганными глазами. За исключением, конечно, дедушки Лапидуса. Его бы я прихватила с собой, и он бы стал в царстве жуликов святым, на которого бы они молились и замаливали свои грехи.
В мою душу порой закрадывалось недоумение. Как же это так получается, что честнейшего коммуниста прадедушку Лапидуса советская власть упрятала в Сибирь на двадцать лет, а жуликоватый дедушка Сема — расхититель социалистической собственности, разгуливает на свободе? Моему детскому неокрепшему уму, как выражается бабушка Люба, что-то не совсем понятно.
Вот такова наша семейка. Ее старшее поколение. До мамы с папой я доберусь потом. По моим родственникам, на самом деле, можно изучать историю СССР, как на живых экспонатах.
Но не для школьных экзаменов. Если на экзаменах по истории рассказать про нашу семейку, то я бы немедленно схлопотала самый низкий балл. И, возможно, даже вылетела бы из школы. А нашей семейкой заинтересовались бы органы — щит и меч революции, как говорит дедушка Степан, майор КГБ в отставке. А если уж органы кем-то заинтересуются, то хорошего не жди.
Вот так-то. Так что уж лучше отвечать на экзаменах по истории СССР, как написано в учебнике. А про нашу семейку писать в собственном дневнике. Для личного пользования. И при одном обязательном условии. Когда покинула СССР — и отсюда, из свободного мира, можно советским органам показать язык. Руки, мол, коротки! Мы, слава Богу, по другую сторону железного занавеса.
Когда я была совсем маленькой, еще до школы, то рисовала портреты почти всех людей, кто хоть чем-то привлекал мое внимание. Несколько карандашных штрихов и — портрет готов. Не совсем портрет, а шарж. А иногда и злая карикатура.
Я искала в портрете что-нибудь главное для этого лица. Остальное меня не интересовало.
— Злая вырастет особа, — говорила, поджав губы, бабушка Соня, рассматривая свой портрет моей работы. — Видит в людях только плохое.
А дедушка Степан, человек военный и потому прямой, долго щурился на свой портрет:
— Похож, понимаешь. Ничего не скажешь. Но схватила не главное во мне, а, понимаешь, второстепенное… Я тут смахиваю на алкоголика… А ведь я, понимаешь, борюсь с этим злом. А вот то, что я коммунист, например, не отмечено в портрете… И тридцать лет беспорочной службы, понимаешь, тоже…
Тридцать лет дедушка Степан отслужил в КГБ и настолько беспорочно, что в нашей семье за ним прочно закрепилась кличка «Душегуб».
Иначе рисовать я не умею. Не потому, что я не люблю людей. Просто у меня такой стиль.
Свой автопортрет, который долго висел над родительской кроватью, пока не пожелтел и не свернулся в трубочку, я сделала в той же манере. Два больших глаза покоятся на двух тоненьких длинных ножках. И больше ничего. Один глаз косит. Как у меня.
Все бабушки и все дедушки, и все наши гости (среди них были профессиональные художники) пришли в телячий восторг.
Общее мнение моих критиков было таково:
— Она схватила самую суть. Ребенок худ до безобразия. Одни глаза и ножки. Мы — преступники. Ее надо усиленно кормить. И побольше витаминов.
— А почему рот не нарисовала? — огорчилась бабушка Люба.
— У тебя рот хоть великоват, но сочный. Я бы не стыдилась.
Это точно. Потому что я, по мнению всей родни, унаследовала рот от нее. У нее очень большой рот. А насчет сочности, оставим на ее совести.
Дедушка Степан пытался придать моим занятиям политическую окраску:
— Ты понимаешь, Ольга, этот самый, как их называют? Декадент. Копаешься в черном нутре, а не видишь светлых перспектив. При Сталине, понимаешь, за такие художества по головке не гладили… А ставили к стенке.
Что такое «ставили к стенке», я уже знала в том возрасте. Это означало — расстреливали.
Остальная родня очень не любила, когда «Душегуб» заводил речь на политические темы. Запретить ему нельзя. Во-первых, родственник. А во-вторых, он мог это расценить как неблагонадежность и сообщить куда следует. Ведь он хоть и в отставке, но навык-то остался, и руки скучают по прежней работе. Лучше с ним не связываться.
Все умолкали, когда он затрагивал политику, не отвечали на его вопросы. И тогда весь удар принимала на себя я. Он сажал меня к себе на колени, дышал мне в лицо табаком и спиртом и говорил, поглаживая мою голову дрожащей от старости рукой:
— Только ты меня понимаешь. Ты — наш, советский человек. А они… гнилая интеллигенция. Сталин знаешь, что делал с такими? Ставил к стенке. Без всяких разговоров.
Потом начинал изливать мне душу. О том, что страна потеряла веру. А без веры в вождя народ совсем распустился. При Сталине был порядок. А теперь каждый норовит укусить советскую власть. Мои родственники немели. И только выразительно переглядывались. Наконец бабушка Соня, жена «Душегуба», вмешивалась и отнимала меня у него:
— Хватит, Степан. Высказался — отдохни. Ты замучил ребенка. Посмотри, на кого она похожа?
— Разве больше не о чем поговорить? — осторожно, чтоб не рассердить дедушку Степана, добавлял дедушка Лева. — Давайте поговорим о чем-нибудь веселом. Например, что слышно насчет холеры в Одессе?
Потом я допрыгалась со своими портретами. И если бы не дедушка Степан, я бы полетела из английской школы со скоростью ракеты.