У меня горят уши, когда открывает рот Б.С. Всегда что-то неожиданное и для меня совершенно новое. От него я пополняю свой умственный багаж. Конечно же, не от моего папули или от его друга-подруги, и, конечно же, не от мамы. При всей моей любви к ней, как и родительнице и курице-наседке, охраняющей меня от житейских невзгод, я уже усвоила правило, что от женщин многому не научишься.
   Ибо женщина умна как курица.
   А самая умная — как две курицы.
   Это открытие сделал для меня Б.С. И тут же благородно сослался на подлинного автора — какого-то древнего китайского мудреца.
   Если бы мама узнала, что я записываю некоторые изречения Б.С., она бы этого не одобрила. Потому что, хотя она и спит с ним и боготворит его, как мужчину, все же никак не считает его педагогом и воспитателем подрастающего поколения.
   Зашел к нам как-то вечером один эмигрант. Земляк Б.С. из Ленинграда. То ли журналист, то ли начинающий писатель. Не помню. Но из пишущей братии. Стал жаловаться на трудности, что, мол, никак не может пробиться на литературный рынок, а литература, мол, здесь — дрянь, чтиво для кухарок.
   И Б.С. без улыбки, только в глазах заиграли чертики, и заметила это лишь я, говорит, гостю:
   — На нынешнем литературном безрыбье можно вполне вползти в литературу раком.
   Я чуть не подохла! Как ловко он переделал русскую поговорку «На безрыбье и рак рыба».
   От Б.С. я узнала, откуда появилось выражение «голубая кровь», означающее благородство, аристократичность происхождения. Оказывается, это — медицинский термин. И очень прозаический. Когда в лаборатории делают анализ крови и действуют на нее всякими кислотами и еще там чем-то, чтоб определить, сколько имеется холестерина, то чем меньше этого самого холестерина, тем больше кровь приобретает синеватый оттенок. А меньше этого самого холестерина в крови у людей, питающихся разумно, без излишеств. А это могут себе позволить богатые люди. Бедняки едят грубую пищу. И помногу. У них при анализе кровь не синеет. А у богатых — голубой анализ.
   В другой раз у нас спорили о политике. Б.С. сказал:
   — На Востоке орут истошно «За мир во всем мире!» и этим лозунгом, как фиговым листком, прикрывают подготовку к войне.
   На Западе, раскормленном и безвольном, стонут с одышкой «Следите за своим весом! Соблюдайте диету!». И тоже не верят, что кто-нибудь к этому прислушается.
   К нам заходят разные гости. Из русских эмигрантов. Мама говорит, что эмиграция всех уравняла. Каждый потерял свой привычный круг знакомых и здесь из-за общности языка и эмигрантской судьбы ходит к тем, с кем ему и в голову не пришла бы мысль проводить время там, в России.
   Очень любопытные вещи удается порой услышать. Сидит у нас еврей из Кишинева. Темный, похожий на араба и с толстыми негритянскими губами. Вид у него, как у обиженного ребенка. Говорит по-русски с кишиневским акцентом, от которого коренного москвича или ленинградца может стошнить публично. Представляю, как тошнит стопроцентных американцев при сладких звуках нашей английской речи.
   Этот еврей в Америке всего полгода. По-английски знает только «Здравствуйте», «До свидания» и «Сколько стоит?». Поэтому хоть он инженер, но приходится ему вкалывать простым рабочим. Он не обижен на судьбу. Руки, как он говорит, у него золотые. Хозяин это сразу отметил. Вначале он платил ему по четыре доллара в час, а теперь целых двенадцать долларов. Получает не меньше инженера. Кроме того, хозяин и чисто по-человечески к нему проявил внимание. У еврея заболел ребенок, и хозяин, узнав об этом, тут же позвонил знакомому профессору и добился для него приема вне всякой очереди.
   Наш кишиневский гость очень ему за это признателен. И при этом носит в душе обиду. Почему? За что?
   — И все же он не человек, — жалуется кишиневский гость. — У нас в России так не поступают. Когда пришло время получки, я увидел, что у меня высчитаны деньги за те два часа, что я провел с сыном у профессора.
   — Но ведь вы не работали эти два часа? — спросил Б.С.
   — Ну и что? — сказал еврей. — Он же знает, как я хорошо работаю, как стараюсь. Что значит два часа? Мелкая у него натура. Копеечная. Нет нашей русской широты.
   — Наша русская широта, — сказал Б.С., — часто проявляется не за свой счет, а за государственный. А этот американец платит вам из своего кармана. Сами говорите, платит хорошо. За вашу хорошую работу. Кроме того, судя по вашим словам, он человек внимательный и чуткий. Позвонил знакомому профессору, устроил вашего ребенка без очереди. Но эти два часа, что вы провели не на заводе, а у профессора, он не обязан оплачивать. Поймите, он вам платит только за работу. А вы эти два часа не работали. Это настоящий американский деловой подход. Мне очень нравится ваш хозяин. Он — бизнесмен, и у него при этом хорошее сердце.
   Кишиневский гость не согласился.
   — У нас в России бы так не поступили.
   — Чего же вы оттуда уехали?
   — Ну, это другой вопрос.
   Я — на стороне Б.С. Такую Америку я тоже предпочитаю.
   Другая гостья. Из Москвы. Говорит по-русски с украинским акцентом. У нее от переживаний недавно был сердечный приступ. Инфаркт. Еле выжила. Теперь новая беда. Сломался зубной протез, который она сделала еще в России, а сделать здесь — это страшно дорого. За всю челюсть придется уплатить много-много долларов.
   — Ну, хорошо, я уплачу, — говорит гостья. — Будут у меня красивые зубы. А если повторится сердечный приступ и я умру, зачем мне эти красивые зубы в могиле? Лучше сохранить эти доллары для моих детей.
   — Вы рассуждаете слишком расчетливо, — сказала мама. — Это не по-нашему, а по-американски.
   Я согласна с мамой. Такую Америку я не люблю.
   Я с удовольствием воспроизвожу на бумаге бранные слова, ругательства. Я их читала на стенах общественных уборных и на заборах в Москве по-русски, а сейчас вижу те же слова по-английски в Нью-Йорке. Ничего не изменилось. Только язык. Здесь на такую заборную литературу я натыкаюсь даже чаще, чем в Москве. А говорят, там — социализм, а здесь — капитализм.
   Эти же слова я люблю тихо шептать ночью в постели. Шептать. В темноту. И мне кажется, что я посылаю по невидимым волнам зашифрованный сигнал какому-нибудь своему сверстнику в другой части планеты. Который посылает мне шепотом самые страшные ругательства из своей детской комнаты. А его благопристойные родители похрапывают в соседней, даже не подозревая, какие мерзости срываются с губ их обожаемого отпрыска.
   Моя мама называет это нецензурщиной, нецензурными словами. Нелепость. Как она устарела, моя мама! В каждом втором фильме в Америке герои разговаривают сплошными ругательствами и только местоимения и союзы имеют отношение к нормальной грамматике.
   Когда посмотришь фильм с этим идеалом для дур Джоном Траволтой, которого Б.С. очень точно сравнил с мужским членом, с которого сняли презерватив, то кажется, что английский язык состоит в основном из двух слов: shit и fuck. Все остальные слова — гарнир.
   Моя мама даже слово «жопа» не в состоянии произнести вслух. Она была в Москве учительницей русской литературы и выросла на примерах из классики. И надо же! Ей достался в любовники отчаянный матерщинник. Б.С. — бывший моряк, и его язык украшен ругательствами, как шея светской красавицы бриллиантами. Его ругательства очень сочные и яркие. Произносит он их со вкусом. Глубоким металлическим мужским голосом. И всегда — к месту. Звучит как музыка. Заслушаешься!
   Далеко не каждого природа наделила даром красиво произносить непристойности. Некоторым это настолько не к лицу и делают они это так неумело и неуклюже, что за них становится неловко. И даже стыдно.
   Мой папа, к примеру, никогда не ругается. А однажды, подвыпив и расхрабрившись, он вдруг выругался на людях, и это прозвучало гадко и непристойно, как будто он звучно испортил воздух в комнате. Это, как говорится, не его амплуа. Произносить вкусно ругательства — удел настоящих мужчин. А какой мой отец мужчина? Это мы знаем.
   И вот моя мама-«классик» живет с человеком, изрыгающим ругательства на каждом шагу и по любому поведу. А рядом за стенкой живет созревающая девочка, подросток, с хрупким воображением. С душой, открытой добру и злу в равной степени. Мама имеет в виду меня. Святая простота!
   Она даже поссорилась с Б.С. и в припадке благородного негодования предложила, если он не может прикусить свой язык, искать себе другую квартиру.
   Мама ляпнула это и — осеклась. Это уже был явный перебор. В ее планы никак не входило остаться одной, в скучной вдовьей постели, чтоб отдаться всецело воспитанию дочери.
   За стеной наступила тишина. И я затаила дыхание. А вдруг Б.С. воспользуется этим удобным предлогом и пошлет мою маму к чертовой бабушке и уедет. Как же буду тогда я?
   Мне даже захотелось выскочить к ним, броситься к Б.С., обнять его ноги и запричитать:
   — Миленький, дорогой! Не слушай ее, дуру с классическим образованием! Не уходи! Ты нужен ей! Без тебя она совсем прокиснет! И меня уморит нравоучениями. Пожалей меня, созревающего подростка с хрупким воображением. Я не смогу без тебя! Я не знаю, что сделаю! Если не хочешь спать с ней, спи со мной!
   Я все это выпалила в уме и чуть не захлебнулась от собственной смелости. Выбегать к ним мне не понадобилось. Умный уравновешенный Б.С. великодушно пропустил мимо ушей мамин дерзкий выпад и в знак примирения взял ее за грудь, которая, как у Ахиллеса пята, является ее самым слабым местом. В таких случаях мама сразу теряет контроль над собой. Гнев и самолюбие испаряются. Глаза ее заволакиваются серой пленкой, как у засыпающей курицы, и она начинает возбужденно поскуливать, как щенок.
   Я этого не вижу за стеной, но отчетливо представляю. Потому что не раз подглядывала за ними и знаю, что произойдет дальше. Мама однообразна в своей реакции. Она начинает скулить, сладострастно повизгивать, а Б.С. продолжает катать между пальцев соски ее груди, словно заводя мотор. Скулеж все усиливается по звуку, завывания ускоряются, и начинается «Танец с саблями» из балета «Гаянэ», как очень точно определил это мамино состояние жестокий потрошитель дамских сердец Б.С.
   Спор исчерпан. Как говорит Б.С., «аргументы исчезли, осталась голая физиология».
   Мама, как курица-наседка, хочет прикрыть меня, своего цыпленка, от дурных влияний, от прозы жизни, которая может испепелить «мою нежную неокрепшую душу» (цитата из маминых выкриков в спорах с отцом, и с Б.С.).
   Бедная, бедная наседка! Если тебе попадутся когда-нибудь на глаза мои записки, глаза твои полезут на лоб.
   Мне нравятся ругательства. Я их произношу с наслаждением. Как ты — стихи классических поэтов. Мне кажется, что я из той породы людей, что и Б.С., которым к лицу бранные выражения.
   В области секса я образованней тебя и теоретически подкована так, что мне уже давно пора выдать аттестат зрелости.
   У мамы чуть не случился припадок, когда по моей небрежности она обнаружила в моей школьной сумке порнографический журнал с цветными фотографиями. Журнал был с воплями порван на куски. А был он не моим. Я взяла почитать у школьной подруги. И пришлось ей возвращать стоимость.
   Я дала клятвенное обещание больше подобного не допускать и не брать такую гадость в руки. Мама немножко успокоилась, прижала мою голову к своей груди, я даже почувствовала сосок, но от моего прикосновения она не стала исполнять «Танец с саблями» из балета «Гаянэ», а прочувственно спросила:
   — Почему ты не интересуешься настоящей литературой? Ведь ради тебя я тащила сюда из Москвы всю русскую классическую литературу. Читай! Наслаждайся сладким слогом и высокой поэзией!
   — А зачем? — тихо спросила я.
   — Как зачем? — оттолкнула меня от груди мама. — Чтоб вырасти полноценным человеком. Человеком с большой буквы, как сказал Максим Горький.
   — Зачем с большой буквы? — снова спросила я.
   Мама онемела, и глаза у нее стали круглые, как у птицы. Мне даже стало жаль ее.
   — Я не вырасту, мама.
   — Ты что, останешься карликом?
   — Нет, я просто не успею вырасти и мне не понадобится сладкая поэзия классической литературы, которую ты притащила из Москвы в Нью-Йорк.
   — Почему?
   — Потому что будет атомная война. Из Москвы в Нью-Йорк прилетит ракета с боеголовкой… а дальше ты сама знаешь.
   Ночь. В спальне за стенкой утихли мамины стоны. Они оба сходили в ванную помыться и сейчас лежат, отдыхая и беседуя. В туалете еще продолжает шуметь вода. Мама ищет сочувствия у Б.С. Речь идет обо мне. Мама считает себя опытным психологом и каждый мой поступок анализирует, разбирает по косточкам, словно рассматривает в микроскоп.
   Господи, до чего она меня не понимает!
   Но я лежу и прислушиваюсь. Все же интересно слушать чужие заблуждения. Особенно, если это касается твоей собственной персоны.
   — Она, конечно, не совсем обычный ребенок, — говорит мама мурлыкающим голосом сытой кошки. — Я стараюсь быть объективной. Хотя она моя дочь и самое дорогое существо на земле. И единственное.
   Последнее мама произносит со значением, весьма прозрачно намекая Б.С., что он, изверг, ее недостаточно любит и ценит, и поэтому ей приходится обходиться лишь одной любовью ребенка.
   Б.С. на это реагирует, как только и может реагировать этот человек, не принимающий маму всерьез:
   — Вы отклоняетесь, мадам. Ближе к делу. Значит, у вас не совсем обычный ребенок…
   — Да, не совсем обычный, — вздыхает мама. — Еще в Москве, когда она была крошкой, я наблюдала в ней не совсем обычные проявления… какие-то отклонения от нормы. Она говорила такие вещи, которые ставили нас в тупик, ибо мы не могли понять, откуда это в ней… По крайней мере, ни у нас, ни у наших знакомых она подобному научиться не могла.
   — Конкретней, — поправляет маму Б.С.
   — Ну, взять хотя бы такой случай. Было это в Москве. Она пошла впервые в школу. Совсем крошка. И вот бабушка приводит ее домой. Мы, взрослые, ее окружили, тискаем, целуем, цветы, подарки. Все же такое событие: человек впервые переступил порог школы. «Ну как, деточка, спрашиваем, тебе понравилось в школе? Что произвело на тебя самое большое впечатление?» «Ничто», — отвечает. — «Скучища». Мы обомлели. Это произносит существо, которому еще не исполнилось семи лет.
   — Здоровый скепсис, — бормочет Б.С. — Правда, весьма раннее проявление. Не вижу никакой патологии.
   — Послушай, что дальше произошло. «А как твоя учительница? Понравилась тебе?» — «Почему она должна мне нравиться?» — спрашивает вместо ответа. — «Простая баба. Разговаривает, как деревенская. Вы бы такую за свой стол обедать не посадили».
   Я в своей комнате задрыгала под одеялом ногами от удовольствия. Если мама не врет, не сочиняет, значит, я уже не таким дерьмом была в семь лет. Браво! Кое-что новенькое узнала о себе.
   — Бабушки, дедушки чуть в обморок не попадали, — продолжает мама. — Они у нас — коммунисты старой закалки, искренне верующие во всеобщее равенство и братство. У нас в роду не было богатых, мы выросли в страшной бедности и гордились своим пролетарским происхождением. И тут — на тебе!
   — сноб, баловень, аристократ паршивый, говорящий о простых людях с таким высокомерием и презрением. Откуда это взялось? Где она слышала такое? Она подобному не могла научиться в нашем доме. Ты можешь мне объяснить? Я — педагог, но отказываюсь понимать. Ответь мне ты. Возможно, медицина знает больше.
   — Моя медицина, дорогая, — с откровенной иронией в голосе отвечает Б.С., — такая же слепая и глупая старуха, как и твоя педагогика. Мои скудные познания наводят меня на мысль, что тут все дело в генах. Ваш плебейский род имел в далеком прошлом весьма аристократичных предков, и вот через столько поколений прорвались гены знатного происхождения, опрокинули, смели с пути пролетарские и даже коммунистические гены и явились на свет в образе этого очаровательного юного сноба.
   — Ты серьезно так думаешь? — спросила мама каким-то изменившимся голосом. Ей, кажется, польстила догадка Б.С. о наших благородных предках.
   — Я этого не утверждаю, но допускаю, — невозмутимо ответил Б.С.
   — Второй пример, — сказала мама.
   — Что еще такое? — сонно отозвался Б.С.
   — Ей было, боюсь соврать, годика три или четыре. Зашел к нам как-то сосед и решил пошутить с ребенком. Неумная шутка. Сделал страшное лицо, потянулся руками к шее моего мужа и зловещим таким голосом прохрипел:
   — Я задушу твоего папу.
   Знаешь, что она сделала? Она топнула ножкой, сжала кулачки так, что они побелели, и крикнула соседу, которого она прежде любила и часами сиживала на его коленях:
   — Если ты тронешь папу, я тебя разрежу на мелкие кусочки, пропущу через мясорубку, сделаю котлеты, поджарю, съем и… покакаю. Ты останешься в ночном горшке.
   Б.С. рассмеялся. Я у себя в комнате тоже завизжала, от удовольствия.
   — Что ты об этом думаешь? — спросила мама. — Мне тогда совершенно не было смешно. Откуда в ней столько злости? Как в этой маленькой головке созрел такой изощренный чудовищный план мести?
   — Прелестно, прелестно, — продолжал смеяться Б.С.
   — Ты мне ответишь? — настаивала мама.
   — Завтра, завтра. Пора спать. Я пошел к себе.
   — А поцеловать на прощание? — жалобно протянула мама.
   — Обойдешься. Нельзя все сразу.
   — Свинья.
   — Спокойной ночи.
   Мимо моей двери прозвучали шаги Б.С. по коридору. Доски пола прогибались и скрипели под его весом, хотя он ступал осторожно, чтобы меня не потревожить.
   Я в эту ночь уснула с улыбкой. Узнала кое-что занятное о себе. А еще позлорадствовала, что он ушел, не поцеловав ее.
   Сколько мне суждено прожить, я никогда не забуду сцены прощания в московском аэропорту, когда мы с мамой навсегда покидали Россию. Навсегда, навсегда. Нас не пустят обратно, даже если мы очень будем просить. Потому что в Советской России считается, как неписаный закон, что каждый, кто ее покидает — предатель Родины, отщепенец и негодяй. А уж еврей — тем более.
   Мы прошли таможенный осмотр. И теперь мы уже были одной ногой за границей. В зале, где мы ожидали посадки на самолет, все надписи были по-английски, а в буфете принимали плату в иностранной валюте. Советские деньги тоже принимали, но не так охотно. Мы уже были за границей, но не совсем. Лишь одной ногой. В любой момент нас могли вернуть обратно. В Советский Союз. За стеклянную стену, отделявшую наш зал от всего аэропорта. Они еще могли выкинуть любой трюк, поиздеваться над нами, как захотят. Потому что мы все еще были в их руках. На советской территории. Поэтому все взрослые, и в их числе моя мама, сильно нервничали и все поглядывали на часы и на радиорупор, откуда объявляли посадку на самолеты. По-русски и по-английски. И еще на каком-то иностранном языке, который я не смогла определить.
   Даже дети перестали шалить и вели себя тихо-тихо. Словно боялись потревожить кого-то страшного, навлечь беду на родителей.
   А за стеклянной перегородкой от потолка до пола был Советский Союз. Страна, в которой мы родились и которую мы сейчас покидали навсегда. Через эту стенку было все видно, но ничего не слышно. Она была звуконепроницаемой. И за ней теснились провожающие. Бледные, испуганные люди. Плакавшие и что-то кричавшие. Беззвучно. Как в телевизоре, когда выключишь звук. Шевелили губами, махали руками. Они уже были, как не живые.
   За стеклянной стеной, навсегда от нас отгороженные, стояли плечом к плечу шесть стариков. Единственные люди на этой земле, приходившиеся мне родней. Три бабушки, два дедушки и прадед Лапидус.
   Они казались ужасно маленькими и несчастными. И хоть я не всегда была с ними ласкова, мне очень захотелось погладить каждого и сказать ему в утешение доброе слово.
   Их глаза были устремлены на меня. Не на маму. Словно с моим отъездом для всех для них прерывается нить, связывавшая их с жизнью, и они останутся на земле осиротевшими. Шесть стареньких сироток. У которых больше нет ни детей, ни единственной внучки. И будут хоронить один другого, каждый дожидаясь, когда придет его черед.
   Я уже не буду на их похоронах. И от этого им будет очень тяжело умирать. Как будто они напрасно прожили свои жизни.
   Мы их предали. Мы их бросаем. Одних. Беззащитных. В стране, где не любят евреев.
   — А где их любят? — как любил говорить дедушка Лева.
   Я чувствую, что моя мама совершает страшный грех, бросая этих стариков. Я не в счет. Я не решаю. Меня и увозят, не спросив моего желания. Мама объясняет, что старикам лучше оставаться в Москве. Здесь у них квартиры, пенсии. И друзья, к которым они привыкли. А там? Кому они нужны в чужой стране? Кто их возьмет на содержание? Нельзя их трогать с места. Это лишь ускорит приход смерти.
   Это жестоко, говорит мама, но разумно. А у самой текут слезы.
   Может быть, она думает о том, что когда-нибудь я так же оставлю ее. Одну-одинешеньку. Старенькую и беспомощную.
   Потому что у меня впереди будет жизнь, а у нее — могила.
   И это тоже будет жестоко, но разумно.
   От этих мыслей у меня делалась гусиная кожа. А лица стариков за стеклом, с приплюснутыми носами, расплывались, потому что горючие слезы застилали мне глаза.
   Маме звонит папин друг-подружка Джо. Этот американский гомосексуалист с коровьими моргающими глазами. Жалуется на папу. Тот ему, видать, изменяет. Ну и папашка у меня! Хоть и гомик, а порядочный кобель! Бедняжка Джо! Вот он и ищет утешения у бывшей жены своего любовника в надежде, что она замолвит за него перед папой словечко. Потеха! Как говорила в Москве бабушка Сима: сойти с ума и то мало!
   Мама терпеливо выслушивает в трубке занудное поскуливание своего «соперника-соперницы», даже пытается утешить его по-английски с железным русским произношением, путая времена глаголов и опуская артикли. И обещает поговорить с папой, пристыдить его.
   Б.С. нервно ходит по комнате, краем уха ловя обрывки этой задушевной беседы. Ему нужен телефон. И он злится.
   — Да кончай ты, — говорит он маме в сердцах. — Пошли его в жопу!
   И вначале сам не понял, какой он отвалил каламбур, отправляя гомосексуалиста в жопу. Я пришла ему на помощь:
   — А ему только туда и надо!
   Б, С. глянул на меня, аж разинул рот, когда до него дошло, и расхохотался, сотрясаясь всем своим огромным телом мужчины-быка.
   Мы обменялись взглядами отлично понимающих друг друга единомышленников.
   Мама ничего не расслышала, она все еще кудахтала утешения в трубку и поэтому не была шокирована.
   У меня с прадедушкой Лапидусом свои тайны. Мы с ним играем в свои игры. Чтоб ни мои родители, ни дедушки с бабушками не слышали. А то бы прадедушке влетело за то, что он ребенку забивает голову всякой чепухой. Ребенок — это я. А всякая чепуха — это жизнь прадедушки Лапидуса, по которой можно лучше, чем по школьному учебнику, изучать историю России и революции. С той разницей, что прадедушка от меня ничего не утаивает, а в учебнике, как выражается моя мама, имеются большие пробелы.
   — Старик впал в детство, — сокрушаются наши, видя, как мы с пра гуляем вдвоем и без умолку болтаем. — Что стар, что млад.
   Они завидуют нашей дружбе. Потому что не умеют со мной разговаривать без сюсюканья, на равных. А пра Лапидус только такой разговор и признает.
   Мы играем с пра Лапидусом в Красную Шапочку и Серого Волка. Я — Красная Шапочка, задаю вопросы, а он отвечает.
   Как это в сказке?
   — А скажи, отчего у тебя такие большие уши?
   — Чтоб лучше слышать тебя.
   Так в сказке. А в нашей игре немножко другой текст.
   — А скажи, пра, за что ты сидел при царе?
   — Потому что хотел свергнуть царя и установить советскую власть — власть рабочих и крестьян.
   — А скажи, пра, за что ты сидел в тюрьме при советской власти?
   — Честно сказать? Не знаю. Я только добра хотел советской власти.
   — А скажи, пра, сколько ты сидел в тюрьме при царе?
   — Два года и три месяца. По сравнению с советской эта тюрьма была как курорт. И охраняли нас так, — что даже ребенок мог бы сбежать. Вот я и сбежал, — чтоб свергнуть царя.
   — А скажи, пра, сколько ты сидел при советской власти?
   — Двадцать лет. От звонка до звонка. И если б Сталин не умер, не видать мне свободы никогда.
   — А скажи, пра, тебя пытали в царской тюрьме?
   — Боже сохрани.
   — А скажи, пра, а в советской тюрьме?
   — Охо-хо. Еще как, деточка. До сих пор косточки ноют.
   — А теперь ты ответь мне, пра, зачем же было делать революцию и заменять царя советской властью?
   — Спроси меня что-нибудь полегче, внученька. За что боролись, на то и напоролись. А ты будь умницей. Что я сказал
   — запомни, но никому не говори. В школе на уроке отвечай по учебнику. Там точно сказано, как надо отвечать.
   — Хорошо, пра. Я буду умницей. Честное ленинское! А то тебя за такие разговорчики снова погонят старенького в Сибирь.
   Вот в такие мы игры играем с прадедушкой. В исторические.
   На нашей даче в саду есть беседка. В самом конце сада. Старая беседка, трухлявая. Кустами обросла до крыши. Утонула в кустах. Там удобно хорониться, когда, мы, дети, играем в прятки.
   Эту беседку облюбовали самые старые жители дачного поселка — старые большевики, которые уцелели после сталинских расстрелов и вышли на свободу еле живыми. Человек пять древних дедушек. Для моего поколения — прадедушек. Седых я лысых, сгорбленных, еле ноги передвигающих. Их при Сталине долго таскали по тюрьмам и били. Другие быстро умирали, а эти оказались самыми живучими. Они всех пережили. И царя, и Ленина, и Сталина. И даже Хрущева.
   Самый знаменитый среди них мой пра.
   При царе, когда готовилась революция, они, тогда совсем молодые революционеры, собирались в укромных местах, подальше от полиции и обсуждали положение.