Молча они работают до глубокого вечера; разряжают и чистят камеры, проявляют и печатают пленки. Плечо у Гельмута болит, но руки уже не трясутся. Он проявил свои снимки, но не хочет печатать их при Гладигау. Выпив с ним на пару стакан шнапса, хозяин уходит, а Гельмут остается в ателье, до ночи печатая и перепечатывая снимки.
* * *
   Поначалу он может только плакать. Это слезы гнева: ужас сегодняшнего дня сменяется злостью. Злостью на фотографии, на себя, на то, что не удалось заснять увиденное.
 
   Потом он берет себя в руки. Зажигает свет, раскладывает фотографии на полу в темной комнате. Снова наклоняется к ним, представляя, что Гладигау, положив руку ему на плечо, тоже смотрит и комментирует снимки.
 
   Гельмут помнит увиденное, но, глядя на фотографии глазами Гладигау, понимает, что изображение нечеткое. Если судить по этим снимкам, то получается просто, что на каком-то пустыре толкутся какие-то люди. Фотографии не передают тот хаос и ту жестокость, из-за которых тряслись и потели руки, из-за которых он отщелкал почти две кассеты.
 
   Гельмут утешает себя: он не привык фотографировать в таком бешеном темпе. Оживленные улицы, открытие вокзала – все это ему удается потому, что он не спешит, тщательно выбирает место съемки и много раз фотографирует одно и то же. А еще очевидно, что для подобных снимков черно-белая пленка не подходит. На фотографиях разноцветные юбки цыганок выглядят бурыми тряпками, не летят, не развеваются, как тогда днем. Темная эсэсовская форма сливается с угольно-черными зданиями, и ее владельцев почти не видно. Гельмут знает: было слишком далеко, тут уже не до деталей. Он пробует увеличить изображение, но от большого растра сердитые складки на лице того офицера возле джипа сглаживаются, и становится непонятно, что он на самом деле кричит. Гельмут вспоминает, как плакала толпа, как окликала людей в грузовиках, а те тоже плакали и кричали в ответ. А на фотографии люди неподвижны, безмолвны и спокойны до странности, и тянущаяся из окна грузовика рука кажется просто пятнышком на пленке, он и руку-то в нем узнал, лишь рассмотрев негатив под увеличительным стеклом. По женщине – той, которую ударили и она потеряла сознание, – не скажешь, что она убегает, пытается скрыться, к тому же в кадр не попал кинувшийся за ней солдат – слишком Гельмут спешил сделать снимок. Когда ее волокли к машинам, он, наверное, перезаряжал пленку, а вот снимок, где она лежит в грузовике, вышел настолько плохо, что ничего не разобрать.
 
   Он ищет и ищет, но кадра с цыганом, который смотрит прямо в объектив, тычет пальцем и кричит, – так напугавшего его кадра – среди фотографий нет. Нет и среди неразрезанных негативов. Ничего не понимая и опять разозлившись, он швыряет мотки пленки на пол, потом поднимает и просматривает в третий, четвертый раз. Снова берет себя в руки. Пленка закончилась, а он и не знал. Перепугался. Побежал, даже снимка не сделал. Трус.
 
   Гельмут запихивает фотографии и негативы в бумажный пакет; плевать, что они сомнутся, поцарапаются, лишь бы скорее домой. Он знает, что снимки нужно показать Гладигау, отчитаться за день, но ему стыдно. Некоторое время он стоит с пакетом в руках и наконец решается. Ошибка при проявке. Он солжет: скажет, что пленка покрылась вуалью. Расплатится за нее из жалованья, а вместо этих фотографий сделает другие, в другой раз.
 
   В темном дворе возле дома Гельмут выбрасывает пакет и его ненавистное содержимое в мусорный бак.
* * *
   Армия одерживает победы. Одну за другой: Польша уже позади, курс на юг и дальше на восток. Даешь украинский чернозем, каспийскую нефть, степные просторы!
 
   У Гладигау появляется радиоприемник, и теперь они с Гельмутом проявляют, печатают, промывают пленки под бравурные звуки. В красном свете темной комнаты, не отрывая глаз от работы, Гельмут, как и его хозяин, улыбается, слыша новости, громкие голоса, высокопарные фразы и барабанную дробь. Но в одиночестве никогда не включает радио.
 
   Всю весну и лето Гельмут снимает. Он экспериментирует, исправляет, доводит снимки до совершенства. Радует хозяина, радуется его похвалам, да и сам видит, как на глазах улучшаются фотографии.
 
   Дома он встает из-за стола, едва пустеет тарелка. Родители иногда уходят – в гости к соседям или на собрания, но чаще всего проводят вечера дома: мутти вяжет, папи курит и вслух читает газету или издаваемый партией журнал. Когда вечереет, Гельмут забирается в кровать и, пока не уснет, сквозь незашторенное окно смотрит, как на город опускается ночь. За закрытой дверью Гельмуту не слышны слова, только резкие, упрямые нотки в отцовском голосе. Он отмеряет время по проходящим поездам, знакомый перестук колес навевает дремоту, и когда мутти заносит еще одно одеяло, он обычно спит. Утром Гельмут встает рано, часто до рассвета. У кухонного окна, спиной к комнате, глотает завтрак. Только бы не встречаться глазами с отцом, не слышать родительских разговоров, не вскидывать в ответном салюте руку, здороваясь с соседями на лестнице.
 
   С Гладигау он чувствует себя в безопасности. Даже когда родители вдруг переходят на шепот, а соседи отвечают на его молчание сердитыми взглядами. Даже когда осень становится совсем холодной, а слово «Сталинград» произносят уже не с гордостью, а со сдавленным, недоуменным страхом. Даже в те долгие, странные месяцы Гельмут радуется уединению с Гладигау и голосам из радиоприемника. Уверенность в победе, уютный, привычный уклад.
 
   Год сменяется другим, и в глухую зимнюю пору все меняет капитуляция.
* * *
   Настает весна, и Гельмут, видя, как люди открыто уезжают из города, не удивляется – он с самого начала это предчувствовал. Его поражают масштабы: то не тихая струйка льется, а хлещет поток; на вокзале толпы, и с каждым днем отбывает все больше знакомых. За обедом мутти передает приветы от уехавших друзей, и папи коротко кивает, говорит: правильно сделали, женщины и дети должны быть в безопасном месте, а те, кто остался, пусть мужаются. Из окрестных домов постепенно уезжают все ребятишки, и летом во дворе непривычно тихо. Не дожидаясь, когда и впрямь начнутся бомбежки, едут молодые семьи, и однажды сумрачным осенним утром Гладигау вычитывает в газете, что город покинуло свыше миллиона жителей.
 
   Люди по-разному относятся к отъезду. Фотографируя, Гельмут прислушивается к разговорам на перроне, на пустеющих торговых улицах. Некоторые яростно клянутся в преданности Берлину, и Гельмут с удовольствием внимает их красноречию. Другие боятся за свою жизнь, за будущее детей: эти говорят скупо и тихо, высматривают собеседников, шепотом сулят ужасы и беды. Уезжайте, слышит Гельмут урывками. Скорее уезжайте из столицы, из Рура тоже, подальше от больших городов. Когда он проходит мимо, они на мгновение умолкают. Вся Германия – мишень. И для англичан с американцами тоже. Гельмут выуживает из их невнятного бормотка названия городов, которые бомбят или вот-вот начнут бомбить. Ахен, Крефельд, Дуйсбург, Оберхаузен. Рёгенсбург, Дортмунд, Гельзенкирхен, Мюльхайм. Ессен, Вупперталъ, Йена, Мюнстер. Кельн, Киль, Росток, Кассель. Прижимая побелевший палец к губам, люди шепчут: в Гамбурге смерть, пожар и бомбежки. Закрывая глаза, выдыхают свои страхи. Все пропало, доносится до Гельмута. Дальше будет еще хуже. Он не верит им. Лейпциг или Дрезден. Они заблуждаются. Бомбардировщики летят на Берлин.
* * *
   От герра Фридриха, постоянного клиента, Гладигау возвращается поздно. Заходит в темную комнату, где Гельмут смешивает для раствора реактивы, и опускается на высокий табурет. Какое-то время наблюдает за работой своего помощника; Гельмут от его взгляда конфузится и робеет, проливает раствор на стол, и приходится отмерять все заново. Ему становится легче, когда Гладигау наконец нарушает молчание.
 
   Сыновья герра Фридриха погибли в России в начале этого года. Гладигау знал обоих, в объектив своей камеры наблюдал, как они растут. Теперь из Берлина вместе с внуками уехала приемная дочь Фридриха. Пока они в Мекленбурге, но скоро, наверное, будут в Шварцвальде. В любом случае Фридрих поедет к ним. Гладигау рассказывает все это и как бы между делом говорит, что к зиме надо закрывать ателье. Дела идут плохо. У тех клиентов, что еще остались в Берлине, сейчас другие заботы. Пока Гладигау рассуждает вслух, Гельмут вытирает столы, чтобы приступить к печати. Конечно, как только дела пойдут в гору, Гельмут сможет вернуться на прежнее место, да и разве отец не собирается на время отправить их с матерью куда-нибудь в более безопасное место?
 
   Гельмут отрывается от работы и смотрит прямо в лицо хозяину. От этого взгляда в упор Гладигау теряет дар речи, а оскорбленный, сгорающий от стыда Гельмут не отводит глаз, не в силах поверить, что хозяин счел его трусом. Он ведь не ребенок, не женщина. Он не просит защиты и не нуждается в ней. Гельмут тоже оскорбляет Гладигау – спрашивает, верен ли тот Führer’y; и, не говоря больше ни слова, при свете красной лампы они печатают отснятое за день и вдыхают запах серы.
* * *
   Когда начинается второй воздушный налет, Гельмут спит.
 
   В тот вечер родители куда-то уходят. Мутти забегает поцеловать его на прощание, но куда они идут, они не говорят, а Гельмут не спрашивает. В полуоткрытую дверь спальни виден отец, которому не терпится уйти – одной ногой он уже на лестнице. Едва мать выходит из комнаты, Гельмут, невзирая на ранний час, гасит свет.
 
   Пару часов он дремлет, потом просыпается и лежит, пытаясь расслышать громыхание товарняков и вновь погрузиться в сон. Но взамен улавливает слабый, зарождающийся звук, ему незнакомый. Услышав этот звук – далекий, монотонный, – уже нельзя от него избавиться. Гадая, что это за низкий гул, Гельмут лежит не шевелясь, а в небе над Берлином сотни «Ланкастеров» несут свой смертоносный груз.
 
   Завыла сирена, и через мгновение дом оживает. Матери сгребают в охапку детей, старики натягивают теплые носки. На площадке полно людей. Гельмуту слышно, как они бегут в подвал: резкие голоса, быстрый топот ног. Он знает, что нужно пойти с ними, но ему претят их страх и суета, и он остается в постели. Он вспоминает, как описывали зажигательные бомбы: будто с неба падают рождественские елки, освещая цель для бомбардировщиков. Но в окне пока ничего не видно: сверху – черное небо, снизу – темный Берлин. В дверь стучит старший по дому, но Гельмут слышит, как гремят на лестнице сапоги Flackhelfer’a[6], и не отзывается. Мальчишке всего четырнадцать, а он вовсю помогает зенитчикам на крышах. Теперь колотят в дверь и кричат уже двое, но Гельмут не собирается терпеть приказы четырнадцатилетнего юнца. Он подтыкает в ногах одеяло и, только убедившись, что старший по дому и мальчишка ушли, надевает ботинки и пальто и выбирается на лестницу.
 
   Теперь сквозь сирену проступает гул. Нарастает, переходит в рев. Недолго постояв, Гельмут осторожно, сжимая в кармане камеру, начинает спускаться по пустой лестнице.
 
   Первые разрывы застают его на третьем этаже. Бомбы падают не очень близко, но взрывной волной хлещет по ногам. Дом содрогается, и Гельмут теряет равновесие. С потолка сыплется мусор и куски штукатурки, и Гельмут мысленно представляет, как во всех квартирах распахиваются на кухнях буфеты, вываливая содержимое на пол, и тысячи горшков и кастрюль лавиной катятся на него по лестнице.
 
   Ужас, боль. Все вокруг теперь мчится так быстро, что Гельмут не поспевает. Он бежит, но не в подвал. Ноги сами выносят его на улицу. В соседних районах занимаются первые пожары, и Гельмут бежит прочь от жары и света. Но не успевает. Не успевает, потому что бомбардировщики совсем рядом. Рев. Прямо над головой. Огромные, они планируют над домами, пугающе низко летят над стриженой непокрытой Гельмутовой головой.
 
   Он бежит от них, петляя по черным, как колодцы, улицам, из груди рвется крик, он ощущает его, но слышит лишь рев огня, бомб и самолетов.
 
   Откуда-то из глубины земли накатывают взрывные волны, хлещут по бедрам, по позвоночнику. С неба падает черепица, кирпичи, стекла, и Гельмут несется наугад; в ушах, застилая взгляд, сухо трещат зенитки. Он ослеп, но не выдохся. Горло дерет, лицо мокрое, он бежит в темноте, а вокруг дрожат улицы, шатаются здания, и шаги ухают, как бомбы.
 
   Навстречу кто-то бежит, надвигается черной тенью. Ухватив Гельмута за пальто, мужчина сыплет ругательствами, дышит в ухо. Оттаскивает его в сторону, толкает наземь. Бомба. Две руки. Держат крепко. Тащат визжащего, извивающегося Гельмута под землю. Темноту снаружи сменяет такая же оглушительная темнота внутри.
 
   Вместе с незнакомыми людьми он сидит в подвале до конца налета. Все молчат и не двигаются, а он лежит на полу и плачет. Его трясет от перевозбуждения, неудержимо бьет судорогой, от людских взглядов страшно и стыдно.
 
   Когда гул замирает, становится холодно. Мужчина, который приволок Гельмута сюда, говорит, что это хорошо. По крайней мере, до этой части Берлина пожар не дошел. Снова молчание. Возня в темноте. Глаза мокрые.
 
   Гельмут уходит из подвала не попрощавшись. Далеко его занесло, до дома километра четыре-пять. Где он, Гельмут не знает, да и вокруг все изменилось. Кирпичи там, где их не было, вместо стен – провалы. Гельмут ощупью пробирается по первой улице, сворачивает за угол, идет дальше, прокладывая путь между кресел, стекол, оконных рам, пустых разворошенных кроватей. Прыгает с камня на камень, стремясь туда, где должен быть дом. Найти обратную дорогу нелегко. На безлюдных улицах стоит мертвая тишина. Глаза привыкли к темноте, но от тревожного безмолвия кружится голова и тошнота подступает к горлу. Шаги Гельмута громким эхом отражаются от стен домов, и от воспоминаний о минувшей ночи, проведенной в подвале, о тех людях, холодеет внутри.
 
   Начинают показываться люди – карликовые, серые тени на черных стенах домов. Они прибывают и прибывают, запруживая улицы. Люди бегут прочь от разгромленных зданий, потерянно и слепо тычутся в темноте, среди непонятных каменных нагромождений. Небо горит отблесками пожаров, и чем ближе подходит Гельмут к дому, тем на улицах светлее. Звоня в колокольчики, пожарные машины пробираются сквозь толпы растерянных людей в разорванной и обгоревшей одежде; многие из них ходят по развалинам босиком. Куда бы Гельмут ни свернул, всюду слышен детский плач. Теперь в пальто и пижаме Гельмут истекает потом; щурясь от горячего воздуха и копоти, он думает: в Берлине опять стало много людей. Детей много.
 
   Дом на месте, но охвачен огнем. Час или около того Гельмут наблюдает за работой пожарных и ждет. Ни мутти, ни папи. Покалывают щеки, мочки ушей, горло от жары воспалилось и зудит. Из знакомых – никого.
 
   Он ждет уже бог знает сколько времени, а родителей все нет. Не решаясь подойти и спросить, он стоит как вкопанный, смотрит на бывший свой дом и только отходит в сторону, когда его толкают. Во двор – посмотреть, не горит ли его спальня, – Гельмута не пускают, и тогда он идет в ателье к Гладигау.
 
   Во всех магазинах разбиты витрины, а из зеленной на углу с полными руками бегут люди, и карманы у них оттопыриваются. У Гладигау все вверх дном, электричества нет, поэтому первым делом Гельмут отыскивает свечи и как можно лучше загораживает витрину деревяшками и кусками картона. Судя по рассыпанному на полу, пропало немного. Из витрины исчезла стационарная камера, но она давно уже не работала, и еще пропали почти все рамки. Ворам не удалось взломать массивную дверь в темную комнату, хоть и били по ней хорошим креслом Гладигау. Кресло разлетелось в щепки, а на двери и вмятины не осталось. Нашарив в кармане ключи и открыв темную комнату, Гельмут из старых журналов и белого лабораторного халата Гладигау сооружает себе постель. Задувает свечи и укладывается на американок из своих подростковых фантазий, без снов засыпая на их смятых бедрах и маленьких грудях. В темной комнате черно и тихо, как в колодце, и назавтра Гельмут просыпается только к обеду.
* * *
   К удивлению Гельмута, Гладигау не приходит открывать ателье, как обычно. От одежды воняет дымом, лицо воспалилось. Напившись из крана в темной комнате, Гельмут в плотно застегнутом пальто поверх пижамы выходит на улицу. А там люди несут узлы, толкают полные тележки с пожитками. Здание вокзала повреждено, но пути не задеты. Люди стягиваются на платформы, ждут поезда, чтобы ехать из города. Гельмут присматривается, прислушивается, но знакомых не видно.
 
   Мокрые дымящиеся остовы домов еще не остыли, дышат на него теплом, из уцелевших стен сочится дым, а его опустевший дом истекает черной влагой. Гельмут плачет. Кругом тоже плачут, но ему все равно стыдно. Слезы бегут из глаз, обжигая воспаленную кожу, он закрывает лицо руками, смотрит сквозь перепачканные пальцы. Мутти нет, папи нет, Гельмут совсем один.
 
   Они не должны застать его плачущим, ведь он храбрый. Гельмут пытается остановить слезы, но они текут, катятся по щекам, горчат на языке. Гельмут ждет, высматривает родителей, бродит вокруг и снова возвращается к ателье, вокзалу, к пустому месту, где был его дом. Среди плывущих мимо лиц ищет мамино лицо; увидев отца, быстро смахивает малодушные слезы. Вытирает глаза рукавом, выпрямляет спину, оборачивается, но лицо исчезло. Сменилось другим, следующим. Седые бороды, усталые глаза, впавшие щеки. Но это все не папи.
* * *
   Ближе к вечеру Гельмут снова приходит к дому Гладигау. Здесь здания не пострадали. Респектабельные дома из светлого камня, куда выше домов в его родном районе, выстроены четкими, прямыми рядами. Огромная гладь оконных стекол и белоснежные занавески ошеломляют Гельмута. Там, где он живет, все разбито и разрушено, пропитано дымом, копотью, пылью. А на лестнице у Гладигау сухо и прохладно, поблескивают старые деревянные перила, из слухового окошка льется мягкий свет. Переведя дух, Гельмут стучится в дверь. Не уходит до самого вечера, на тот случай, если Гладигау вернется, но никто не входит и не выходит из дома, не слышно кухонных запахов, ни радио, ни шагов в прихожей, ни детского плача.
 
   В полночь Гельмут идет обратно, одинаково страшась тишины и нового налета, и снова ночует один на полу в темной комнате. Тьма кругом колодезная: что закрыть глаза, что открыть – все едино. В полусне-полуяви Гельмут пробирается по развалинам домов и видит родителей, протягивающих к нему руки. Он рвется навстречу, делает шаг вперед – стены рушатся, родителей снова нет.
 
   Снится Гельмуту: щелкнул затвор и посыпались линзы. Разбитое стекло, осколки портрета, снимки, схваченные краешком глаза. Отцовы пальцы, мамины глаза и руки; Гельмут тянется к ним, негативы в руках мнутся, покрывая ладони блестящей черной пылью.
 
   Гельмут в изнеможении мечется на полу и вдруг натыкается на дверь. Снова наступило утро; при свете Гельмут успокаивается и засыпает под прилавком брошенного ателье.
* * *
   Дни идут безмолвные, холодные. На развороченных трамвайных путях открыт пункт раздачи питания и теплой одежды – новых сапог, пальто. Отстирав под краном в темной комнате копоть и пот с пижамы, Гельмут наводит в ателье порядок и, чтобы уберечься от воров, запирает все ценное в темной комнате. Гроссбухи, кассовый аппарат, книги заказов, уцелевшие рамки. Гельмут закрывает ателье, повесив на двери кусок картона с выведенными углем извинениями. Уголь мокнет и размазывается под осенним дождем.
 
   Той зимой он не фотографирует. Камера, пленки, реактивы, бумага надежно спрятаны в темной комнате. Гельмута согревает мысль об этом единственном оставшемся у него среди потерь достоянии. Тоскливо. Неделя за неделей проходят в ледяном одиночестве. Сирены, бомбы, пожары и голод. Видя, как из завалов вытаскивают трупы, Гельмут убегает прочь. Во сне мысли путаются, и, проснувшись, он думает, что с ним рядом снова будет мутти, привычная жизнь, Гладигау, тепло, зажженная отцова трубка. И каждое утро, закрывая лицо руками, плачет.
 
   Сырое дыхание, влажные щеки и ладони, потоки слез.
 
   Днем все снова обретает смысл. Гельмут проверяет, что изменилось в городе. Улицы перегорожены, не хватает многих домов. Там, где некогда жили люди, теперь кратеры и горы. Гельмут чувствует разницу между «тогда» и «теперь»: облик города меняется еженощно, и эти перемены становятся неотделимой частью каждого нового дня. Гельмут смотрит на жителей, которые чертят мелом на выстоявших стенах названия улиц и магазинов и продолжают ходить по дорогам, невзирая на препятствия. Медленно пробираются через завалы, подворачивая ноги, поскальзываясь, проваливаясь по колено в ямы. И все-таки идут.
 
   Проложены новые дорожки, прежнее осталось позади. После разгрома булочной хлеб продают прямо с машины.
* * *
   Не желая уходить далеко от родных улиц, Гельмут подыскивает для ночлега подвал. Место, похоже, безопасное: в глубине маленького дворика, среди пустующих, разрушенных домов. Возле лестницы, ведущей в подвал, Гельмут устанавливает на кирпичах печку, подобранную на развалинах. Снимает с темной комнаты массивный засов и надежно запирает свое жилище.
 
   По ночам, когда падают бомбы, Гельмут лежит без сна и слушает. Если взрывы раздаются близко, он кричит прямо в этот грохот – как в ту ночь, когда он убегал от самолетов. Крик обжигает горло. Ничего, кроме взрывов, не слышно, воздух нашпигован бомбардировщиками и зенитками. От страха Гельмута бросает в жар, а потом – от пота – в холод; на рассвете он разжигает печку и в тихом утреннем свете засыпает. А если бомбы взрываются далеко, удары и рев почти убаюкивают Гельмута, подобно товарнякам, под которые он засыпал подростком.
 
   Лучше этот далекий шум, чем тишина. В безмолвные ночи на Гельмута наваливаются сны, те же, что мучили его в темной комнате, только теперь усугубленные голодом и стужей. Разбитые окна затянуты сверкающей коркой льда, и в ней отражаются мутти и отец, положивший руку ей на плечо. Лед тает, видение от теплого дыхания проступает четче – и снова затуманивается. Рассеивается, смазывается от прикосновения пальцев. Исчезает.
 
   Дни без дела и фотографии кажутся пустыми и долгими, а от голода часы тянутся еще дольше. Гельмут пробует спать, но кошмары гонят его из подвала на улицу, а закоченевшие ноги приносят на вокзал. Там теперь новый охранник, и Гельмут постепенно заводит с ним знакомство, беседует о поездах, как когда-то, мальчишкой, беседовал с прежним охранником. Этому постовому Гельмут не по душе. Настырный, рука скрюченная, пальто грязное. Но когда Гельмут показывает на развалины своего дома, охранник проникается жалостью, вдумчивее слушает и пускает Гельмута на платформу посмотреть на поезда. Иногда в студеные дни он выносит этому странному парню, торчащему возле путей, кружку жидкого супа. Расспрашивает о родных и понимающе кивает, когда Гельмут повествует о работящем папи, преданной мутти и их послушном единственном сыне. Излагая свою историю, Гельмут смотрит на приходящие и отбывающие поезда, голос его течет ровно, он пьет суп, но избегает смотреть на охранника. А тот, догадываясь, что родители Гельмута не эвакуировались, а погибли, предлагает ему постоянную работу – подметать перрон. Платить ему не платят, зато кормят в вокзальной столовой и выдают пальто с форменной бляхой на нагрудном кармане.
 
   С восточного фронта начинают возвращаться демобилизованные: оборванные, покрытые шрамами, безрукие-безногие калеки. Некоторые побираются на перроне: сидят на дырявых одеялах, невозмутимо выставив напоказ свои увечья. Это и стыдно, и запрещено; Гельмут обязательно сообщает о них охране. Он негодует на них за то, что они позорят погоны. Ватное форменное пальто отлично скрывает неровные плечи, и Гельмут наловчился подметать одной левой рукой, закладывая правую в большой нагрудный карман. Он работает метлой сосредоточенно, мелкими сильными взмахами, и охранник не нарадуется на свой перрон. Гельмут рад похвалам и трудится на совесть. Вечером, когда вокзал запирают, он неохотно отдает охраннику свое пальто.
* * *
   В феврале англичане перестают бомбить Берлин, и за дело берутся американцы. Пара налетов – и на день-два движение поездов замирает, пока не починят рельсы. Но и тогда Гельмут ходит на вокзал и, надев пальто, сидит на перроне. После наполненных криком, студеных, голодных ночей он измучен и растерян. В тишине вокзала, под остатками стеклянной крыши, он то и дело проваливается в сон, ему снятся поезда, набитые оцепеневшими людьми, вереницами уезжающие из Берлина на восток. Эти сны не такие страшные, как ночные кошмары, но и они выбивают Гельмута из колеи; он встает и, пока держат голодные ноги, шагает по пустым платформам.
* * *
   Летом сорок четвертого, пока союзники заняты освобождением Франции, бомбежки ненадолго прекращаются. В период затишья Гельмут больше работает на вокзале, убирает не только перрон, но и подсобные помещения. Охранник дает ему с собой картошки или овсяной крупы, и, позаимствовав из вокзальной столовой кастрюлю и миску, Гельмут учится готовить. Ночи становятся короче и теплее, кошмары бледнеют, не снятся иногда по целым неделям. Теперь, когда он не так изможден и сил прибавилось, он снова берется за камеру.
 
   На улице теплынь, летом по утрам и вечерам бывает такой свет, что Гельмуту с его глазом фотографа просто не устоять. Косые лучи солнца золотят стены домов и груды мусора, отбрасывают на развалины, выщербленные площади и мостовые длинные причудливые тени. Гельмут встает рано, до рассвета уходит из подвала, каждый день проделывая один и тот же ритуал. Он отпирает темную комнату и, выбрав камеру и взяв строго ограниченное количество пленки, отправляется в город, чтобы успеть заснять огромную небесную ширь и разрушенный Берлин. Часовую башню, одиноко возвышающуюся над церковью Кайзера Вильгельма, и соседние развалины Тиргартена. Скелеты гранд-отелей на Унтер ден Линден. Обломки люстр, поблескивающие среди складок разорванных, грязных гобеленов. Гельмут хочет украсить гобеленами свой подвал, но от весенних дождей они разбухли, напитались влагой и вонью.