Мама, опустив глаза, смотрит, что делает банщица, и внимательно слушает, что она говорит.
Две женщины позади горящей свечи выхвачены из полумрака ореолом света. Два склоненных друг к другу, сияющих белизной, словно очищенных для жертвоприношения лица.
Обработав ногти у мамы на ногах, старая банщица поднимает голову и тихо произносит:
- Теперь - омовение. Идем в микву, Алта.
Мама выслушивает эти слова, будто великий секрет, не дыша. Обе медленно поднимаются на ноги, выпрямляют спины, глубоко вздыхают и переводят дух. Можно подумать, готовятся переступить порог Святого святых. И наконец две белые тени углубляются во мглу.
Мне всегда было страшно туда ходить. Потому что идти надо было через парилку, где распростертые на длинных лежанках люди терпят страшные муки. Их хлещут дымящимися вениками, капли кипятка брызжут с листьев им на спину. Женщины натужно дышат, будто жарятся на раскаленных углях. Жар обжигает мне рот, сжимает сердце.
"Наверное, это ад для великих грешниц", - думаю и, проскакивая следом за мамой в микву.
И попадаю в темное, как тюремная камера, помещение.
Старая банщица стоит на лесенке. Одной рукой она держит зажженную свечу, с другой свисает белая простыня.
Мама - мне так страшно за нее - спокойно сходит по четырем скользким ступенькам и по шею погружается в воду.
Старуха возносит хвалу Всевышнему, а мама собирается с духом. Наконец с решительным видом закрывает глаза, зажимает рукой ноздри и опускается под воду с головой, ныряет в вечность.
- Ко-о-о-шер! - голосом пророка выкрикивает банщица.
Я вздрагиваю, как от громового раската. И с трепетом жду - сейчас неминуемо с черного потолка ударит молния и убьет нас на месте. Или, может, из стен хлынет потоп и утопит нас в бассейне для омовений.
- Ко-о-о-шер! - снова восклицает банщица.
Вдруг кажется, что вода разверзлась. Показывается мамина голова. Она отряхивается, будто восстала со дна морского.
Трижды голосит банщица, и трижды погружается в черную воду мама.
Она уже устала. С мокрых волос, с ушей течет. Но она улыбается. Тело ее исходит восторгом.
Выходит она омытой, очищенной - впору засветится.
Банщица костлявыми длинными руками высоко поднимает простынку. Мама набрасывает ее на себя, словно надевает пару белоснежных крыльев, и улыбается мне, как светлый ангел.
Я жду ее, разгоряченная, но уже одетая, и жую свое мороженое яблоко, давно раскисшее в тепле.
Мама вдруг начинает торопиться, внезапно вспомнив, что сегодня будний день и магазин еще открыт.
Вся святость и банная истома слетает с нее. Она спешит скорее одеться. Одна банщица протягивает ей платье, другая подает ботинки, и обе тараторят про свои самые последние беды. Как будто боятся, что с маминым уходом до следующего четверга останутся с не до конца излитой душой.
Дрожащими руками они заворачивают наше белье, а потом упаковывают, как тюк, и меня.
Я еле дышу и не могу повернуться. А мама раздает женщинам чаевые и снова выслушивает многословные благословения, которыми они нас провожают:
- На здоровье, Алтенька! Бог даст, до следующего четверга! Доброго пути! Будь здорова, Башенька! Всего хорошего!
Последнее пожелание они выкрикивают особенно громко, а затем живо, как по команде, накрываются платками.
Наружная дверь распахивается словно сама собой. На миг мы застываем на пороге. Холодина!
С черного неба падает снег. Все блестит: звезды, снежинки.
Что это день или ночь? Перед глазами белая стужа.
Наш кучер с лошадью успели вырасти с большую снежную гору. Может, замерзли? Но нет, кучер улыбается. Мокрые усы разъезжаются. С густых бровей сыплются снежные комочки.
Заждавшаяся лошадь ржет.
- Счастливого пути! - слышится из банного заведения.
Сани трогаются. Кучер стегает худую конягу.
Назад через прихожую мама бежит еще быстрее, чем когда мы уезжали, бросает сверток с бельем. Ее подстегивает запах дома, магазина.
- Бог весть, что тут без меня творится!
С виноватым видом она ополаскивает раскрасневшееся лицо - и скорее за прилавок, занять свое место.
Баня, тепло - как жаль, что все так быстро кончилось!
ШАБАТ
Пятница - день особый, с самого утра. К завтраку на широком подоконнике выставлены, кроме обычных лепешек, пирожки, печенье и пирамида цибульников.
Горячего в пятницу не готовят. Вместо этого каждому в руку цибульник большой, похожий на разинутое печное жерло с раскаленными углями, щедро начиненный жареным луком пирожок. Не перекидывая ладошки на ладошку, не удержишь - обожжешься.
Откусишь - и больше не лезет. Тесто застревает в горле, пока не запьешь молоком.
Ничего-ничего, доедай! - заставляет меня Саша. До вечера проголодаешься...
И канун субботы в доме весь день кипит работа. С самого утра начинают рубить лук. На кухне будто машина крутится. Гудит плита. Хая работает как заведенная. Лепит плетеные халы, ощипывает цыплят.
Мелкий пух оседает на ее переднике, облаком вьется вокруг головы, будто вспархивают из-под рук птенчики. И снова она шинкует в миске целую горку чищеного лука пока не превращает его в кашицу. Из глаз катятся слезы. И все в доме, кажется, пропахли луком. Кухонные запахи, один резче другого, накатывают волнами.
На дне таза бьется здоровенная рыбина. Раздувает жабры и с трудом втягивает капли воды. Из последних сил хлопает хвостом. Наконец, расплескав всю воду и судорожно дернувшись, стихает с открытым ртом. Взгляд притягивают острые плавники.
Кажется, тут не одна рыба, а множество - целый невод опростали на пол, - и все норовят ухватить и укусить нас за ноги.
Кухарка подступает к распростертой рыбе, как палач. Блестят мокрые чешуйки. Хая берет рыбину за скользкий хвост. Шмякает на влажную доску. Вспарывает ножом толстое брюхо.
Выползают сгустки крови. Рыбина мигом сдувается. Хая безжалостно рассекает ее на куски. Сдирает шкуру и снимает с костей мякоть. А потом рыба заново наполняется рубленым луком и размоченным хлебом. Нафаршированные и сбрызнутые водой куски выглядят почти как живая плоть. Чуть не сами собой они прыгают в медный котелок и долго томятся на огне, пока не станут охристо-красными. Пряный аромат щекочет ноздри - это первое предвестие Шабата.
Никто не сидит на месте. Братья с ребе торопятся в баню. Саша носится по столовой, роется в посудных шкафах, шпыняет замешкавшегося братишку.
- Хватит наливаться чаем! Мне надо начистить самовар. Ты что, забыл наступает Шабат!
- Ну и что? Стакан чаю выпить не дает! Новый пророк объявился!
Саша служит в доме столько лет, что приучилась строго соблюдать правила кошерности и к Шабату относится с таким же благоговением, как к своему воскресенью.
Ни слова не говоря, она поворачивается спиной к братишке, хватает длинный поднос с самоваром и подставленной под кран миской, вырывает из рук мальчика сахарницу и ложку. Нагруженная, как осел, тащит все это на кухню чистить и драить до блеска.
Навстречу ей, тяжело переступая грузными ногами, топает Хая. Обеими руками она держит огромную доску, как будто отодрала кусок пола! На посыпанной мукой поверхности красуются две или три золотистые халы. Рядом разложены хлебцы попроще с поджаристыми змейками вдоль верхней корочки.
На самом краю доски еле держится маленькая халочка, сплетенная специально для меня из остатков теста. Все только что из печки, лоснится румяными, как раскрасневшиеся на солнце щечки, боками.
Кухарка оглядывает их с гордостью. Жаль из рук выпускать.
- Слава Богу, хлеб удался!
Она так и сияет улыбкой.
Хая осторожно стряхивает хлебцы на застеленный полотенцем подоконник, сверху накрывает их другим полотенцем, будто бережет от дурного глаза.
Они пышут жаром, упревают и понемногу остывают.
Откуда ни возьмись появляется папа. Садится за стол, достает из кармана перочинный ножик - ножик у папы? вот это да! - и разворачивает кусок шелковистой бумаги.
Положив руки на стол, он принимается стричь ногти. Срезает медленно, аккуратными полумесяцами. Слышно, как обрезки падают на бумагу, папа заворачивает их и, бормоча молитву, бросает в печку. Потом, постояв минутку и поглядев, как горит маленький сверток, снова уходит в магазин.
В кухонную дверь просовывается еврейка-нищенка.
- Подай хлебушка, Хая!
Она одета в лохмотья. Один драный платок на голове, другой на плечах. Личико все в морщинах, как юбка в сборку. Из-под закрывающего низкий лоб платка выбиваются пыльно-серые патлы. И только глаза блестят сквозь это серое облако, точно догорающие угли под слоем пепла.
Нищенка топчется на пороге, заслоняет свет. Она знает, что опоздала, боится кухарки и тихонько вздыхает.
- О! Проснулась! Еще одну Бог послал! Да разве на всех напасешься? И что это сегодня стряслось? Новолуние, что ли? Со всего города попрошайки сбегаются!
Нищенка стоит, виновато понурившись.
- Раньше прийти не могла? Скоро уж свечи благословлять! Ну, на, держи! Все равно до исхода субботы зачерствеет.
И Хая, ворча, сует нищенке за пазуху половину хлеба.
Знаете, - доверительно говорю я бедняге, - там, перед входом в магазин раздают милостыню.
Та бросает на меня выразительный взгляд - наверняка она уже там побывала, не зря же каждую пятницу является - и молча выходит из кухни.
Саша тут же хватается за ведро, как будто после нищенки обязательно надо вымыть пол.
Тащит его первым делом в столовую, скидывает старые тапки и босиком выходит на середину комнаты осматривается - направо, налево, - подтыкает юбки, встряхивает мокрую тряпку и давай шуровать по всему полу. Вода выплескивается из ведра, течет, забрызгивает белые Сашины ноги.
- Саша, постой! Ты тут целую реку устроила! Дай я по твоей спине переберусь, как по мосту!
- Башка, с ума сошла! Слезай сейчас же! Весь пол испачкаешь! Слышишь? Или такую шлепку у меня получишь... Ай! Что ты делаешь! Не щекочись! Да она еще царапается, как кошка!
Саша рывком разгибается, и я растягиваюсь на мокром полу.
- Ага! Попалась! Помоги-ка мне лучше раздвинуть стол. Уже темнеет, видишь?
Мы раздвигаем большой стол и укладываем вставные доски. Стол становится таким длинным, что я, сколько ни растягиваю руки, не могу дотянуться от начала до конца. С хрустом расправляется блестящая скатерть и накрывает всю поверхность. В один миг скрываются ножки. Края скатерти опускаются, как шлейфы, и ниспадают складками.
- Башутка, что ты там замешкалась? - торопит меня Саша. - На! Развесь полотенца - каждое на свой гвоздь.
- Вот еще салфетки. Что с ними делать?
- Одну положи на папину халу.
Я подхожу к папиному месту и, как фату на невесту, набрасываю салфетку на субботний хлеб.
На другом, мамином, конце стола уже стоит массивный серебряный пятиствольный подсвечник. Еще две ветви прибавлены по бокам до положенного числа. В семи розетках держатся длинные белые свечи. Мамина менора, конечно, затмевает мой маленький подсвечник, подарок папы. Рельефная серебряная ножка украшена тонкой, как паутина, сквозной резьбой. Сверху стеклянная чашечка, куда скоро капля за каплей будет стекать воск.
Стол, похожий на занесенный снегом замок, словно чего-то ждет. Вдруг бахрома на скатерти зашевелилась. Донесся какой-то шум. Слышно, как упала металлическая штора в витрине магазина. Проскрежетало ржавое железо. Слава Богу - закрывают! Доносятся голоса спешащих поскорее уйти служащих.
- Ладно, брось! - говорит мама кассирше, которая живет на другом конце города и дольше всех задерживается на работе. - На трамвай опоздаешь!
Вот, наконец, и папа.
Я встречаю его как дорогого гостя.
- Не знаешь, Башка, где раздобыть чистый воротничок и пару манжет?
- Вон они, на туалетном столике.
Над столиком зеркало, папа быстро отворачивается, но все-таки успевает наткнуться на свое отражение.[В субботу правоверным евреям запрещено смотреться в зеркало.]
- Да что такое! Петли так туго накрахмалены, что пуговицу не проденешь...
Папа отдувается - ему тесно в новом воротничке.
- Хочешь, я спрошу у Саши другой?
- Нет времени. Уже пора в синагогу.
Саша вносит самовар, зажигает лампу. Начищенный до блеска самовар бурлит и кипит - прямо паровоз! Вспыхивает лампа под абажуром. Тепло и свет разлились по комнате. Папа сел за стол и спокойно прихлебывает сладкий чай с вареньем.
Последней отрывается от магазина мама. Проверяет перед уходом, все ли заперто.
Так и слышу ее меленькие шаги. Вот она закрыла желтую дверь. Вот шуршит платье. Изящные ботинки, легко ступая, приближаются к столовой. На пороге мама на миг застывает, будто ослепленная видом белоснежного стола и серебряных подсвечников. Но медлить некогда!
Она споласкивает водой лицо и руки, поправляет свой любимый кипенно-белый кружевной воротничок к, преобразившись, другим человеком подходит к свечам. Чиркает спичкой и зажигает их одну за другой. Семь свечей оживают, разгораются и ярко освещают мамино лицо. Она завороженно опускает глаза. Медленно, три раза подряд обхватывает огни кольцом рук, будто включает свое сердце в эту оправу. И все будничные дела и заботы тают вместе со свечным воском.
Мама произносит благословение над субботними свечами. Молитвенный шепот струится из-под приложенных к лицу ладоней и еще сильнее разжигает язычки пламени. Мамины руки над свечами светятся, как скрижали Завета над священным ковчегом.
Я подхожу к маме и заглядываю ей в лицо. Мне самой хочется попасть под благодать ее рук. Хочется увидеть мамины глаза. Но они прикрыты растопыренными пальцами.
От маминой Меноры я зажигаю свою маленькую свечку и тоже поднимаю руки и посылаю ей сквозь изгородь из пальцев обрывки перехваченных на лету молитв. Чуть запылав, свечечка начинает капать. Я обнимаю ее ладонями, чтобы унять слезы.
В мамином шепоте то и дело проскальзывают имена. Она вспоминает папу, детей, своего отца, мать... Вот и мое имя падает в свечной костер. Что-то обжигает мне горло.
- Господи, благослови их! - Мама наконец опускает руки.
И я выдыхаю в ладони:
- Аминь!
- Шабат шолом! - громко возвещает мама.
Открывшееся лицо ее засияло новой чистотой, словно вобрало в себя свет субботних свечей.
- Шабат шолом! - отвечает с другого конца стола папа и встает, чтобы идти в синагогу.
- Шабат шолом! - кричит Хая с порога кухни. Она тоже достала с этажерки пару медных подсвечников и вставила в них две короткие свечки. Старый стол прикрыт белой скатеркой - обычной кухонной суеты как не бывало. Два белых столбика на белой глади льна смирили ее.
Вся утварь расставлена и развешана по местам. Даже плита накрыта черным железным листом. Ни горшков на печке, ни кучи дров на полу. Влажный пар не замутняет белизну стен. Все вылизано, вымыто. Хая сидит за столом и не знает, куда девать праздные руки. Ей становится горько. Хочется тоже хоть немного почувствовать себя хозяйкой.
- Саша, выйди на минутку! - Она указывает русской служанке глазами на дверь и, оставшись одна, зажигает свечи.
Она выросла и много лет прожила среди чужих людей и вдруг вспомнила, что и у нее были отец, мать, отчий дом.
- Благословен Ты, Господь Бог наш! Ты не пожелал дать мне семью, о Боже... За грехи мои, не иначе... - Хая роняет слезу. Глаза ее наливаются влагой, как лунки свечей. - Но, хвала Господу, я живу у хороших людей, в благочестивом доме. Да и сама как-никак еврейка... Где-то был же у меня молитвенник. Куда я его засунула? Эх, никогда-то не помолишься, день и ночь якшаешься с этой дурехой, как еще в ослицу не превратилась!
Вот он, молитвенник, нашелся. Хая листает его и громким голосом читает благословение над свечами.
Все ушли в синагогу. Дома остались только мы с мамой. Белый стол с подсвечниками сияет для нас одних. Кажется, само небо глядит через окно на огоньки и греется. Потрескивает лампа с висячим абажуром, мама сидит под ней и тихо молится. Слова молитв монотонно роятся. Иногда вдруг вздохнет какая-нибудь из свечей. А моя свечечка совсем догорает.
Почти уткнувшись в стенку, я читаю хвалебные гимны.
А стенка дышит, дышит, как живая. Хочется разрастись в ее величину. И страшно коснуться ее, даже раскрытым молитвенником.
Наконец в прихожей слышны голоса. Вернулись из синагоги братья. Толкаются в дверях, орут наперебой:
- Ну как тебе чтец? Мчался как на пожар!
- А ты хоть "Шмоне эсре" прочитал?
- Я? Я сидел рядом с дядей Бере... А он так брызгается слюной!
- Фу, Израиль, невежа! Лучше помоги мне вытащить руку из рукава, подкладка вывернулась - прямо турецкий полумесяц!
- Давай же! Шевелись! Ишь скроил рожу!
Мальчишки кидают друг в друга пальто.
Мендель мечтательно вздыхает.
- Вот бы меня вызвали завтра читать Тору...
- И ты бы трясся как осиновый лист... - подкалывает его Абрашка.
- Тихо! - осаживает их вошедший следом ребе. Вам бы только насмешничать, ничего святого! Разбойники! Хоть бы "Шабат шолом" сказали!
Ребе отчитывает их тихим, ровным голосом, притушив в честь субботы свою обычную гневливость.
Почему это мои братцы всегда приходят из синагоги такими взбудораженными? Туда их чуть ли не гнать приходится. "Уже поздно! Пора в синагогу!" Возвращается же веселее некуда. А уж тем для разговоров хватает на целую неделю. Что там такое происходит, в синагоге? И что так долго делает там папа? Он каждый раз приходит самым последним. Наверное, ему мешают молящиеся во весь голос евреи, и он принимается возносить славословия Богу, когда все расходятся. Даже в пятницу вечером задерживается один допоздна. Кругом тишина. Только редкие мухи кружат вокруг светильников и жужжат.
Папа, стоя на своем месте, лицом на восток, раскачивается из стороны в сторону, как колеблемое ветром дерево за окном.
Отрешившись от мира, с закрытыми глазами, он молится, тихонько и нараспев. Пропетые стихи парят и трепещут вокруг него. Издали поглядывает шамес, маленький, тщедушный, совсем крохотный рядом с толстенными фолиантами на столике. [Шамес - синагогальный служка.]
Шамес уже давно завершил свои молитвы. Он все же кончает первым, чтобы почтенным людям не пришлось его дожидаться. И теперь сидит, молчит, как, и ждет папу. А папа все раскачивается. Шамес в своем углу - тоже. Папа вздыхает. Шамес - тоже. Заслышав мягкие папины шаги, встает. Папа отходит от стены, шамес отрывается от скамейки, радуясь, что папа наконец закончил свои "Восемнадцать благословений" и можно отдохнуть.
- Шабат шолом! - приветствует его еще не спустившийся на землю папа, брызгая слюной во все стороны. Шамес помогает ему надеть пальто.
- Реб Шмуль-Ноах! - шепчет шамес. - Во дворе перед синагогой остались два солдата из еврейских семей. Бедняжки! Им некуда податься...
- Что ты говоришь? - вскидывается папа. - Поди скажи им, что я прошу их не уходить, пусть идут со мной. Еврейское дитя, в Шабат, без трапезы! Боже милостивый!
И папа спешит домой: нехорошо, что он так задержался.
- Шабат шолом! Алта, - говорит он маме, показывая на солдат, которые остаются робко стоять в дверях, - я привел двоих славных парнишек, из приличных семей. Зови их за стол.
Братья притихли и смотрят на гостей. Абрашка не выдерживает и бросается к ним. Он ослеплен блеском военных пуговиц и не может совладать с собой. Ему непременно надо все-все потрогать.
- Можно мне примерить ваш ремень? А где ваша винтовка?
Мальчишки тянут солдат на свой конец стола. Папа омывает руки. Трижды обливает каждую водой из тяжелого медного кувшина, а затем медленно вытирает по одному пальцу. То же самое делают братья. Каждый старается, чтобы последняя капля воды досталась ему полотенце выдирают друг у друга из рук.
Загрохотали стулья - мальчишки шумно рассаживаются.
- Тише! - прикрикивает папа. - Что за возня в субботний вечер? Как не стыдно перед гостями! Прекратите!.. - Он указывает на полную до краев стопку. - Благословение над вином!
Все встают. За столом тишина. Кухарка Хая застывает на пороге. Папа медлит, словно собираясь с духом. Серебряная с чернеными цветочками стопка-ведрышко подрагивает в его руке. Вино выплескивается на пальцы, капает и расплывается пятном на белой скатерти. Папа берет стопку покрепче, сжимая всей пятерней. Медленно раскачиваясь из стороны в сторону, он начинает благословение. Глаза его закрыты, кажется, прежде чем выговорить слова, он вдыхает их вместе с ароматом вина. Широкий лоб его собирается складками. Крепнущий от перелива к переливу голос словно пропитывается вином, вино же от пения сгущается до гранатового цвета. Протяжный речитатив усыпляет.
- Аминь! - восклицает наконец папа, подносит стопку к губам и, не поднимая век, отпивает глоток.
- Аминь! - вторим мы громким хором.
- Аминь! - отзывается Хая и снова бежит на кухню.
Мама, молча проглотив несколько капель, шепчет:
- Благодарим за то, что даровано нам в добром здравии встретить Шабат! Благословен Ты, ГосподьБог наш! Башенька, на, пригубь! - Она с улыбкой дает мне тоже приложиться к стопке, и вино обжигает мне рот.
Сижу я, как обычно, между папой и мамой и с двух сторон ощущаю на лице тепло их дыхания. Папина борода иногда касается моего плеча. Капелька вина дрожит у него на усах, как будто ритуальный напиток отметил его губы капелькой крови.
- Хотите прочитать киддуш? - предлагает папа старшему из солдат, и винная капелька слетает на меня. [Киддуш - "освящение", молитва над вином или хлебом.]
- Спасибо, нет! - Гость краснеет и смущенно покашливает.
- Что ж! Благословим хлеба!
Папа произносит славословия над халами и разламывает их.
Со всех сторон к нему тянутся руки.
Вдруг все взоры обращаются к входящей в столовую Саше. Остро пахнет луком и перцем. Покрасневшая, очутившись в центре внимания, девушка бережно подносит маме длинное блюдо с фаршированной рыбой. Оно покачивается у нее в руках, как лодка. Куски рыбы тесно уложены, прилеплены друг к другу, так что их трудно брать один налезает на другой. Все они наполовину утоплены в застывшем желе.
- Мамочка, мне вон тот кругленький кусочек! Тот, что с краешку!
Мама делит рыбу и раскладывает по тарелкам. Рука ее порхает без устали. Все погружаются в еду, жуют, причмокивают. Растут горки обсосанных рыбьих косточек. А мама все отделяет и подкладывает новые куски.
Папа первым вытирает губы и спрашивает солдат
- Откуда вы? Кто ваши родители? Чем они занимаются?
Солдаты, старательно, склонив затылки, выбиравшие косточки из своих порций, вздрогнули от неожиданности, словно их поймали на месте преступления, и что-то замычали с полными ртами.
Их тут же атаковали братцы:
- А скажите, что вам приказывают делать в полку? Офицеры на вас не кричат? Не дерутся? А где вы спите? А стрелять из ружья умеете?
Бедные солдатики, на которых напали со всех сторон, растерянно отставляют тарелки. Кому первому отвечать? Или лучше поскорее доесть, чтобы не заставлять себя ждать?
- Дети, дайте людям спокойно поесть! Что вы к ним пристали? Так мы не закончим обед до завтра!
Вносят дымящуюся супницу. Прозрачный бульон отсвечивает золотыми бляшками, морщится шафранной рябью, в нем плавают белые рисинки. Две беленькие вареные курицы, совсем как живые, возлежат на блюде.
- Ну, этот мальчик себя не обидит! А ты, детка? - Мама поворачивается ко мне. - На-ка тебе ножку вот еще морковка, ты же любишь цимес, правда?
Ярко-красная морковка улыбается мне с блюда.
- Кто хочет крылышко?
Куриные крылышки трепещут под мамиными руками. Будто птица вот-вот взлетит. Мама продолжает разделывать и еле успевает раздавать куски.
- Кому шейку? Второе крылышко?
Все уже сомлели. У нас закрываются глаза. Скатерть вся в пятнах.
Трапеза заканчивается при свечах.
В субботу после обеда весь дом засыпает. Только кухарка Хая на ногах. Всю неделю она ждала Шабата, а когда этот день наконец наступал, только и думала, когда же он наконец кончится, чтобы она могла пересмотреть все свои платья, разложить украшения, выбрать что получше, приодеться и пойти гулять. И гулять, гулять сколько влезет...
Но стоит ей открыть свой сундук, как она забывает обо всем на свете. Ощупывает, перетряхивает, перебирает вещи, как прожитые годы.
- Видишь? Это мне подарили на прошлую Пасху. Шляпка моей тогдашней хозяйки, той, что...
- Хватит тебе болтать! Все давно гуляют! - поддевает ее горничная.
- Но в чем я пойду? Нечего надеть!
Наконец - готово. Кухарка расфуфырена, как на свадьбу, в пышном наряде она стала в три раза шире и еле держится на ногах. Новые туфли немилосердно жмут. Хая приосанилась, представив себе, что на нее уже смотрит вся улица.
- Ну как, Саша? Кто скажет, что я простая прислуга? - Она оглядывает себя, вертится перед небольшим дешевым зеркалом. - Гляди, это же настоящий шелк!
Вот она поправила последнюю складку на платье, нацепила шляпу с цветочками и гордой поступью пошла к двери: там, за порогом, другой мир.
Теперь все взоры устремятся только на нее. Все будут оглядываться на ее платье и шляпу, и, как знать, может быть, именно в эту субботу она наконец встретит своего суженого...
Томно покачиваясь на ходу, она повелительным тоном бросает горничной:
- Саша, подай хозяевам чаю, как встанут!
Возвращается Хая спустя час или два, изнурившись больше, чем за целую неделю на кухне. В доме уже полно народу, все собрались на исход субботы. Гости нараспев цитируют друг другу слова раввина, толкуют их кто во что горазд.
- Как говорится в этом стихе? По-моему...
Две женщины позади горящей свечи выхвачены из полумрака ореолом света. Два склоненных друг к другу, сияющих белизной, словно очищенных для жертвоприношения лица.
Обработав ногти у мамы на ногах, старая банщица поднимает голову и тихо произносит:
- Теперь - омовение. Идем в микву, Алта.
Мама выслушивает эти слова, будто великий секрет, не дыша. Обе медленно поднимаются на ноги, выпрямляют спины, глубоко вздыхают и переводят дух. Можно подумать, готовятся переступить порог Святого святых. И наконец две белые тени углубляются во мглу.
Мне всегда было страшно туда ходить. Потому что идти надо было через парилку, где распростертые на длинных лежанках люди терпят страшные муки. Их хлещут дымящимися вениками, капли кипятка брызжут с листьев им на спину. Женщины натужно дышат, будто жарятся на раскаленных углях. Жар обжигает мне рот, сжимает сердце.
"Наверное, это ад для великих грешниц", - думаю и, проскакивая следом за мамой в микву.
И попадаю в темное, как тюремная камера, помещение.
Старая банщица стоит на лесенке. Одной рукой она держит зажженную свечу, с другой свисает белая простыня.
Мама - мне так страшно за нее - спокойно сходит по четырем скользким ступенькам и по шею погружается в воду.
Старуха возносит хвалу Всевышнему, а мама собирается с духом. Наконец с решительным видом закрывает глаза, зажимает рукой ноздри и опускается под воду с головой, ныряет в вечность.
- Ко-о-о-шер! - голосом пророка выкрикивает банщица.
Я вздрагиваю, как от громового раската. И с трепетом жду - сейчас неминуемо с черного потолка ударит молния и убьет нас на месте. Или, может, из стен хлынет потоп и утопит нас в бассейне для омовений.
- Ко-о-о-шер! - снова восклицает банщица.
Вдруг кажется, что вода разверзлась. Показывается мамина голова. Она отряхивается, будто восстала со дна морского.
Трижды голосит банщица, и трижды погружается в черную воду мама.
Она уже устала. С мокрых волос, с ушей течет. Но она улыбается. Тело ее исходит восторгом.
Выходит она омытой, очищенной - впору засветится.
Банщица костлявыми длинными руками высоко поднимает простынку. Мама набрасывает ее на себя, словно надевает пару белоснежных крыльев, и улыбается мне, как светлый ангел.
Я жду ее, разгоряченная, но уже одетая, и жую свое мороженое яблоко, давно раскисшее в тепле.
Мама вдруг начинает торопиться, внезапно вспомнив, что сегодня будний день и магазин еще открыт.
Вся святость и банная истома слетает с нее. Она спешит скорее одеться. Одна банщица протягивает ей платье, другая подает ботинки, и обе тараторят про свои самые последние беды. Как будто боятся, что с маминым уходом до следующего четверга останутся с не до конца излитой душой.
Дрожащими руками они заворачивают наше белье, а потом упаковывают, как тюк, и меня.
Я еле дышу и не могу повернуться. А мама раздает женщинам чаевые и снова выслушивает многословные благословения, которыми они нас провожают:
- На здоровье, Алтенька! Бог даст, до следующего четверга! Доброго пути! Будь здорова, Башенька! Всего хорошего!
Последнее пожелание они выкрикивают особенно громко, а затем живо, как по команде, накрываются платками.
Наружная дверь распахивается словно сама собой. На миг мы застываем на пороге. Холодина!
С черного неба падает снег. Все блестит: звезды, снежинки.
Что это день или ночь? Перед глазами белая стужа.
Наш кучер с лошадью успели вырасти с большую снежную гору. Может, замерзли? Но нет, кучер улыбается. Мокрые усы разъезжаются. С густых бровей сыплются снежные комочки.
Заждавшаяся лошадь ржет.
- Счастливого пути! - слышится из банного заведения.
Сани трогаются. Кучер стегает худую конягу.
Назад через прихожую мама бежит еще быстрее, чем когда мы уезжали, бросает сверток с бельем. Ее подстегивает запах дома, магазина.
- Бог весть, что тут без меня творится!
С виноватым видом она ополаскивает раскрасневшееся лицо - и скорее за прилавок, занять свое место.
Баня, тепло - как жаль, что все так быстро кончилось!
ШАБАТ
Пятница - день особый, с самого утра. К завтраку на широком подоконнике выставлены, кроме обычных лепешек, пирожки, печенье и пирамида цибульников.
Горячего в пятницу не готовят. Вместо этого каждому в руку цибульник большой, похожий на разинутое печное жерло с раскаленными углями, щедро начиненный жареным луком пирожок. Не перекидывая ладошки на ладошку, не удержишь - обожжешься.
Откусишь - и больше не лезет. Тесто застревает в горле, пока не запьешь молоком.
Ничего-ничего, доедай! - заставляет меня Саша. До вечера проголодаешься...
И канун субботы в доме весь день кипит работа. С самого утра начинают рубить лук. На кухне будто машина крутится. Гудит плита. Хая работает как заведенная. Лепит плетеные халы, ощипывает цыплят.
Мелкий пух оседает на ее переднике, облаком вьется вокруг головы, будто вспархивают из-под рук птенчики. И снова она шинкует в миске целую горку чищеного лука пока не превращает его в кашицу. Из глаз катятся слезы. И все в доме, кажется, пропахли луком. Кухонные запахи, один резче другого, накатывают волнами.
На дне таза бьется здоровенная рыбина. Раздувает жабры и с трудом втягивает капли воды. Из последних сил хлопает хвостом. Наконец, расплескав всю воду и судорожно дернувшись, стихает с открытым ртом. Взгляд притягивают острые плавники.
Кажется, тут не одна рыба, а множество - целый невод опростали на пол, - и все норовят ухватить и укусить нас за ноги.
Кухарка подступает к распростертой рыбе, как палач. Блестят мокрые чешуйки. Хая берет рыбину за скользкий хвост. Шмякает на влажную доску. Вспарывает ножом толстое брюхо.
Выползают сгустки крови. Рыбина мигом сдувается. Хая безжалостно рассекает ее на куски. Сдирает шкуру и снимает с костей мякоть. А потом рыба заново наполняется рубленым луком и размоченным хлебом. Нафаршированные и сбрызнутые водой куски выглядят почти как живая плоть. Чуть не сами собой они прыгают в медный котелок и долго томятся на огне, пока не станут охристо-красными. Пряный аромат щекочет ноздри - это первое предвестие Шабата.
Никто не сидит на месте. Братья с ребе торопятся в баню. Саша носится по столовой, роется в посудных шкафах, шпыняет замешкавшегося братишку.
- Хватит наливаться чаем! Мне надо начистить самовар. Ты что, забыл наступает Шабат!
- Ну и что? Стакан чаю выпить не дает! Новый пророк объявился!
Саша служит в доме столько лет, что приучилась строго соблюдать правила кошерности и к Шабату относится с таким же благоговением, как к своему воскресенью.
Ни слова не говоря, она поворачивается спиной к братишке, хватает длинный поднос с самоваром и подставленной под кран миской, вырывает из рук мальчика сахарницу и ложку. Нагруженная, как осел, тащит все это на кухню чистить и драить до блеска.
Навстречу ей, тяжело переступая грузными ногами, топает Хая. Обеими руками она держит огромную доску, как будто отодрала кусок пола! На посыпанной мукой поверхности красуются две или три золотистые халы. Рядом разложены хлебцы попроще с поджаристыми змейками вдоль верхней корочки.
На самом краю доски еле держится маленькая халочка, сплетенная специально для меня из остатков теста. Все только что из печки, лоснится румяными, как раскрасневшиеся на солнце щечки, боками.
Кухарка оглядывает их с гордостью. Жаль из рук выпускать.
- Слава Богу, хлеб удался!
Она так и сияет улыбкой.
Хая осторожно стряхивает хлебцы на застеленный полотенцем подоконник, сверху накрывает их другим полотенцем, будто бережет от дурного глаза.
Они пышут жаром, упревают и понемногу остывают.
Откуда ни возьмись появляется папа. Садится за стол, достает из кармана перочинный ножик - ножик у папы? вот это да! - и разворачивает кусок шелковистой бумаги.
Положив руки на стол, он принимается стричь ногти. Срезает медленно, аккуратными полумесяцами. Слышно, как обрезки падают на бумагу, папа заворачивает их и, бормоча молитву, бросает в печку. Потом, постояв минутку и поглядев, как горит маленький сверток, снова уходит в магазин.
В кухонную дверь просовывается еврейка-нищенка.
- Подай хлебушка, Хая!
Она одета в лохмотья. Один драный платок на голове, другой на плечах. Личико все в морщинах, как юбка в сборку. Из-под закрывающего низкий лоб платка выбиваются пыльно-серые патлы. И только глаза блестят сквозь это серое облако, точно догорающие угли под слоем пепла.
Нищенка топчется на пороге, заслоняет свет. Она знает, что опоздала, боится кухарки и тихонько вздыхает.
- О! Проснулась! Еще одну Бог послал! Да разве на всех напасешься? И что это сегодня стряслось? Новолуние, что ли? Со всего города попрошайки сбегаются!
Нищенка стоит, виновато понурившись.
- Раньше прийти не могла? Скоро уж свечи благословлять! Ну, на, держи! Все равно до исхода субботы зачерствеет.
И Хая, ворча, сует нищенке за пазуху половину хлеба.
Знаете, - доверительно говорю я бедняге, - там, перед входом в магазин раздают милостыню.
Та бросает на меня выразительный взгляд - наверняка она уже там побывала, не зря же каждую пятницу является - и молча выходит из кухни.
Саша тут же хватается за ведро, как будто после нищенки обязательно надо вымыть пол.
Тащит его первым делом в столовую, скидывает старые тапки и босиком выходит на середину комнаты осматривается - направо, налево, - подтыкает юбки, встряхивает мокрую тряпку и давай шуровать по всему полу. Вода выплескивается из ведра, течет, забрызгивает белые Сашины ноги.
- Саша, постой! Ты тут целую реку устроила! Дай я по твоей спине переберусь, как по мосту!
- Башка, с ума сошла! Слезай сейчас же! Весь пол испачкаешь! Слышишь? Или такую шлепку у меня получишь... Ай! Что ты делаешь! Не щекочись! Да она еще царапается, как кошка!
Саша рывком разгибается, и я растягиваюсь на мокром полу.
- Ага! Попалась! Помоги-ка мне лучше раздвинуть стол. Уже темнеет, видишь?
Мы раздвигаем большой стол и укладываем вставные доски. Стол становится таким длинным, что я, сколько ни растягиваю руки, не могу дотянуться от начала до конца. С хрустом расправляется блестящая скатерть и накрывает всю поверхность. В один миг скрываются ножки. Края скатерти опускаются, как шлейфы, и ниспадают складками.
- Башутка, что ты там замешкалась? - торопит меня Саша. - На! Развесь полотенца - каждое на свой гвоздь.
- Вот еще салфетки. Что с ними делать?
- Одну положи на папину халу.
Я подхожу к папиному месту и, как фату на невесту, набрасываю салфетку на субботний хлеб.
На другом, мамином, конце стола уже стоит массивный серебряный пятиствольный подсвечник. Еще две ветви прибавлены по бокам до положенного числа. В семи розетках держатся длинные белые свечи. Мамина менора, конечно, затмевает мой маленький подсвечник, подарок папы. Рельефная серебряная ножка украшена тонкой, как паутина, сквозной резьбой. Сверху стеклянная чашечка, куда скоро капля за каплей будет стекать воск.
Стол, похожий на занесенный снегом замок, словно чего-то ждет. Вдруг бахрома на скатерти зашевелилась. Донесся какой-то шум. Слышно, как упала металлическая штора в витрине магазина. Проскрежетало ржавое железо. Слава Богу - закрывают! Доносятся голоса спешащих поскорее уйти служащих.
- Ладно, брось! - говорит мама кассирше, которая живет на другом конце города и дольше всех задерживается на работе. - На трамвай опоздаешь!
Вот, наконец, и папа.
Я встречаю его как дорогого гостя.
- Не знаешь, Башка, где раздобыть чистый воротничок и пару манжет?
- Вон они, на туалетном столике.
Над столиком зеркало, папа быстро отворачивается, но все-таки успевает наткнуться на свое отражение.[В субботу правоверным евреям запрещено смотреться в зеркало.]
- Да что такое! Петли так туго накрахмалены, что пуговицу не проденешь...
Папа отдувается - ему тесно в новом воротничке.
- Хочешь, я спрошу у Саши другой?
- Нет времени. Уже пора в синагогу.
Саша вносит самовар, зажигает лампу. Начищенный до блеска самовар бурлит и кипит - прямо паровоз! Вспыхивает лампа под абажуром. Тепло и свет разлились по комнате. Папа сел за стол и спокойно прихлебывает сладкий чай с вареньем.
Последней отрывается от магазина мама. Проверяет перед уходом, все ли заперто.
Так и слышу ее меленькие шаги. Вот она закрыла желтую дверь. Вот шуршит платье. Изящные ботинки, легко ступая, приближаются к столовой. На пороге мама на миг застывает, будто ослепленная видом белоснежного стола и серебряных подсвечников. Но медлить некогда!
Она споласкивает водой лицо и руки, поправляет свой любимый кипенно-белый кружевной воротничок к, преобразившись, другим человеком подходит к свечам. Чиркает спичкой и зажигает их одну за другой. Семь свечей оживают, разгораются и ярко освещают мамино лицо. Она завороженно опускает глаза. Медленно, три раза подряд обхватывает огни кольцом рук, будто включает свое сердце в эту оправу. И все будничные дела и заботы тают вместе со свечным воском.
Мама произносит благословение над субботними свечами. Молитвенный шепот струится из-под приложенных к лицу ладоней и еще сильнее разжигает язычки пламени. Мамины руки над свечами светятся, как скрижали Завета над священным ковчегом.
Я подхожу к маме и заглядываю ей в лицо. Мне самой хочется попасть под благодать ее рук. Хочется увидеть мамины глаза. Но они прикрыты растопыренными пальцами.
От маминой Меноры я зажигаю свою маленькую свечку и тоже поднимаю руки и посылаю ей сквозь изгородь из пальцев обрывки перехваченных на лету молитв. Чуть запылав, свечечка начинает капать. Я обнимаю ее ладонями, чтобы унять слезы.
В мамином шепоте то и дело проскальзывают имена. Она вспоминает папу, детей, своего отца, мать... Вот и мое имя падает в свечной костер. Что-то обжигает мне горло.
- Господи, благослови их! - Мама наконец опускает руки.
И я выдыхаю в ладони:
- Аминь!
- Шабат шолом! - громко возвещает мама.
Открывшееся лицо ее засияло новой чистотой, словно вобрало в себя свет субботних свечей.
- Шабат шолом! - отвечает с другого конца стола папа и встает, чтобы идти в синагогу.
- Шабат шолом! - кричит Хая с порога кухни. Она тоже достала с этажерки пару медных подсвечников и вставила в них две короткие свечки. Старый стол прикрыт белой скатеркой - обычной кухонной суеты как не бывало. Два белых столбика на белой глади льна смирили ее.
Вся утварь расставлена и развешана по местам. Даже плита накрыта черным железным листом. Ни горшков на печке, ни кучи дров на полу. Влажный пар не замутняет белизну стен. Все вылизано, вымыто. Хая сидит за столом и не знает, куда девать праздные руки. Ей становится горько. Хочется тоже хоть немного почувствовать себя хозяйкой.
- Саша, выйди на минутку! - Она указывает русской служанке глазами на дверь и, оставшись одна, зажигает свечи.
Она выросла и много лет прожила среди чужих людей и вдруг вспомнила, что и у нее были отец, мать, отчий дом.
- Благословен Ты, Господь Бог наш! Ты не пожелал дать мне семью, о Боже... За грехи мои, не иначе... - Хая роняет слезу. Глаза ее наливаются влагой, как лунки свечей. - Но, хвала Господу, я живу у хороших людей, в благочестивом доме. Да и сама как-никак еврейка... Где-то был же у меня молитвенник. Куда я его засунула? Эх, никогда-то не помолишься, день и ночь якшаешься с этой дурехой, как еще в ослицу не превратилась!
Вот он, молитвенник, нашелся. Хая листает его и громким голосом читает благословение над свечами.
Все ушли в синагогу. Дома остались только мы с мамой. Белый стол с подсвечниками сияет для нас одних. Кажется, само небо глядит через окно на огоньки и греется. Потрескивает лампа с висячим абажуром, мама сидит под ней и тихо молится. Слова молитв монотонно роятся. Иногда вдруг вздохнет какая-нибудь из свечей. А моя свечечка совсем догорает.
Почти уткнувшись в стенку, я читаю хвалебные гимны.
А стенка дышит, дышит, как живая. Хочется разрастись в ее величину. И страшно коснуться ее, даже раскрытым молитвенником.
Наконец в прихожей слышны голоса. Вернулись из синагоги братья. Толкаются в дверях, орут наперебой:
- Ну как тебе чтец? Мчался как на пожар!
- А ты хоть "Шмоне эсре" прочитал?
- Я? Я сидел рядом с дядей Бере... А он так брызгается слюной!
- Фу, Израиль, невежа! Лучше помоги мне вытащить руку из рукава, подкладка вывернулась - прямо турецкий полумесяц!
- Давай же! Шевелись! Ишь скроил рожу!
Мальчишки кидают друг в друга пальто.
Мендель мечтательно вздыхает.
- Вот бы меня вызвали завтра читать Тору...
- И ты бы трясся как осиновый лист... - подкалывает его Абрашка.
- Тихо! - осаживает их вошедший следом ребе. Вам бы только насмешничать, ничего святого! Разбойники! Хоть бы "Шабат шолом" сказали!
Ребе отчитывает их тихим, ровным голосом, притушив в честь субботы свою обычную гневливость.
Почему это мои братцы всегда приходят из синагоги такими взбудораженными? Туда их чуть ли не гнать приходится. "Уже поздно! Пора в синагогу!" Возвращается же веселее некуда. А уж тем для разговоров хватает на целую неделю. Что там такое происходит, в синагоге? И что так долго делает там папа? Он каждый раз приходит самым последним. Наверное, ему мешают молящиеся во весь голос евреи, и он принимается возносить славословия Богу, когда все расходятся. Даже в пятницу вечером задерживается один допоздна. Кругом тишина. Только редкие мухи кружат вокруг светильников и жужжат.
Папа, стоя на своем месте, лицом на восток, раскачивается из стороны в сторону, как колеблемое ветром дерево за окном.
Отрешившись от мира, с закрытыми глазами, он молится, тихонько и нараспев. Пропетые стихи парят и трепещут вокруг него. Издали поглядывает шамес, маленький, тщедушный, совсем крохотный рядом с толстенными фолиантами на столике. [Шамес - синагогальный служка.]
Шамес уже давно завершил свои молитвы. Он все же кончает первым, чтобы почтенным людям не пришлось его дожидаться. И теперь сидит, молчит, как, и ждет папу. А папа все раскачивается. Шамес в своем углу - тоже. Папа вздыхает. Шамес - тоже. Заслышав мягкие папины шаги, встает. Папа отходит от стены, шамес отрывается от скамейки, радуясь, что папа наконец закончил свои "Восемнадцать благословений" и можно отдохнуть.
- Шабат шолом! - приветствует его еще не спустившийся на землю папа, брызгая слюной во все стороны. Шамес помогает ему надеть пальто.
- Реб Шмуль-Ноах! - шепчет шамес. - Во дворе перед синагогой остались два солдата из еврейских семей. Бедняжки! Им некуда податься...
- Что ты говоришь? - вскидывается папа. - Поди скажи им, что я прошу их не уходить, пусть идут со мной. Еврейское дитя, в Шабат, без трапезы! Боже милостивый!
И папа спешит домой: нехорошо, что он так задержался.
- Шабат шолом! Алта, - говорит он маме, показывая на солдат, которые остаются робко стоять в дверях, - я привел двоих славных парнишек, из приличных семей. Зови их за стол.
Братья притихли и смотрят на гостей. Абрашка не выдерживает и бросается к ним. Он ослеплен блеском военных пуговиц и не может совладать с собой. Ему непременно надо все-все потрогать.
- Можно мне примерить ваш ремень? А где ваша винтовка?
Мальчишки тянут солдат на свой конец стола. Папа омывает руки. Трижды обливает каждую водой из тяжелого медного кувшина, а затем медленно вытирает по одному пальцу. То же самое делают братья. Каждый старается, чтобы последняя капля воды досталась ему полотенце выдирают друг у друга из рук.
Загрохотали стулья - мальчишки шумно рассаживаются.
- Тише! - прикрикивает папа. - Что за возня в субботний вечер? Как не стыдно перед гостями! Прекратите!.. - Он указывает на полную до краев стопку. - Благословение над вином!
Все встают. За столом тишина. Кухарка Хая застывает на пороге. Папа медлит, словно собираясь с духом. Серебряная с чернеными цветочками стопка-ведрышко подрагивает в его руке. Вино выплескивается на пальцы, капает и расплывается пятном на белой скатерти. Папа берет стопку покрепче, сжимая всей пятерней. Медленно раскачиваясь из стороны в сторону, он начинает благословение. Глаза его закрыты, кажется, прежде чем выговорить слова, он вдыхает их вместе с ароматом вина. Широкий лоб его собирается складками. Крепнущий от перелива к переливу голос словно пропитывается вином, вино же от пения сгущается до гранатового цвета. Протяжный речитатив усыпляет.
- Аминь! - восклицает наконец папа, подносит стопку к губам и, не поднимая век, отпивает глоток.
- Аминь! - вторим мы громким хором.
- Аминь! - отзывается Хая и снова бежит на кухню.
Мама, молча проглотив несколько капель, шепчет:
- Благодарим за то, что даровано нам в добром здравии встретить Шабат! Благословен Ты, ГосподьБог наш! Башенька, на, пригубь! - Она с улыбкой дает мне тоже приложиться к стопке, и вино обжигает мне рот.
Сижу я, как обычно, между папой и мамой и с двух сторон ощущаю на лице тепло их дыхания. Папина борода иногда касается моего плеча. Капелька вина дрожит у него на усах, как будто ритуальный напиток отметил его губы капелькой крови.
- Хотите прочитать киддуш? - предлагает папа старшему из солдат, и винная капелька слетает на меня. [Киддуш - "освящение", молитва над вином или хлебом.]
- Спасибо, нет! - Гость краснеет и смущенно покашливает.
- Что ж! Благословим хлеба!
Папа произносит славословия над халами и разламывает их.
Со всех сторон к нему тянутся руки.
Вдруг все взоры обращаются к входящей в столовую Саше. Остро пахнет луком и перцем. Покрасневшая, очутившись в центре внимания, девушка бережно подносит маме длинное блюдо с фаршированной рыбой. Оно покачивается у нее в руках, как лодка. Куски рыбы тесно уложены, прилеплены друг к другу, так что их трудно брать один налезает на другой. Все они наполовину утоплены в застывшем желе.
- Мамочка, мне вон тот кругленький кусочек! Тот, что с краешку!
Мама делит рыбу и раскладывает по тарелкам. Рука ее порхает без устали. Все погружаются в еду, жуют, причмокивают. Растут горки обсосанных рыбьих косточек. А мама все отделяет и подкладывает новые куски.
Папа первым вытирает губы и спрашивает солдат
- Откуда вы? Кто ваши родители? Чем они занимаются?
Солдаты, старательно, склонив затылки, выбиравшие косточки из своих порций, вздрогнули от неожиданности, словно их поймали на месте преступления, и что-то замычали с полными ртами.
Их тут же атаковали братцы:
- А скажите, что вам приказывают делать в полку? Офицеры на вас не кричат? Не дерутся? А где вы спите? А стрелять из ружья умеете?
Бедные солдатики, на которых напали со всех сторон, растерянно отставляют тарелки. Кому первому отвечать? Или лучше поскорее доесть, чтобы не заставлять себя ждать?
- Дети, дайте людям спокойно поесть! Что вы к ним пристали? Так мы не закончим обед до завтра!
Вносят дымящуюся супницу. Прозрачный бульон отсвечивает золотыми бляшками, морщится шафранной рябью, в нем плавают белые рисинки. Две беленькие вареные курицы, совсем как живые, возлежат на блюде.
- Ну, этот мальчик себя не обидит! А ты, детка? - Мама поворачивается ко мне. - На-ка тебе ножку вот еще морковка, ты же любишь цимес, правда?
Ярко-красная морковка улыбается мне с блюда.
- Кто хочет крылышко?
Куриные крылышки трепещут под мамиными руками. Будто птица вот-вот взлетит. Мама продолжает разделывать и еле успевает раздавать куски.
- Кому шейку? Второе крылышко?
Все уже сомлели. У нас закрываются глаза. Скатерть вся в пятнах.
Трапеза заканчивается при свечах.
В субботу после обеда весь дом засыпает. Только кухарка Хая на ногах. Всю неделю она ждала Шабата, а когда этот день наконец наступал, только и думала, когда же он наконец кончится, чтобы она могла пересмотреть все свои платья, разложить украшения, выбрать что получше, приодеться и пойти гулять. И гулять, гулять сколько влезет...
Но стоит ей открыть свой сундук, как она забывает обо всем на свете. Ощупывает, перетряхивает, перебирает вещи, как прожитые годы.
- Видишь? Это мне подарили на прошлую Пасху. Шляпка моей тогдашней хозяйки, той, что...
- Хватит тебе болтать! Все давно гуляют! - поддевает ее горничная.
- Но в чем я пойду? Нечего надеть!
Наконец - готово. Кухарка расфуфырена, как на свадьбу, в пышном наряде она стала в три раза шире и еле держится на ногах. Новые туфли немилосердно жмут. Хая приосанилась, представив себе, что на нее уже смотрит вся улица.
- Ну как, Саша? Кто скажет, что я простая прислуга? - Она оглядывает себя, вертится перед небольшим дешевым зеркалом. - Гляди, это же настоящий шелк!
Вот она поправила последнюю складку на платье, нацепила шляпу с цветочками и гордой поступью пошла к двери: там, за порогом, другой мир.
Теперь все взоры устремятся только на нее. Все будут оглядываться на ее платье и шляпу, и, как знать, может быть, именно в эту субботу она наконец встретит своего суженого...
Томно покачиваясь на ходу, она повелительным тоном бросает горничной:
- Саша, подай хозяевам чаю, как встанут!
Возвращается Хая спустя час или два, изнурившись больше, чем за целую неделю на кухне. В доме уже полно народу, все собрались на исход субботы. Гости нараспев цитируют друг другу слова раввина, толкуют их кто во что горазд.
- Как говорится в этом стихе? По-моему...