Красавица послушно сняла с дерева висевшую на сучке его лиру, но тотчас поместила обратно, возражая:
   – Не успею, дед; из Альбы скоро придут; уже темнеет; сходка племени, верно, кончилась.
   – Ну, спой это тогда, когда они меня повезут на остров; мне будет отраднее плыть туда, слушая издалека твой голос; ведь ты перекричишь весь говор, какой будет вокруг меня по берегам Альбунея.
   – Перекричу, дед, постараюсь. Я соберу всех моих пастушек; я выучила их петь припевы к этому сказанью. Тебя повезут тихо, дед; торопиться не станут, потому что все племя не поместится в лодках; они пешком пойдут берегами до острова; пойду и я за ними, только мы, конечно, не нагоним тебя, но ты будешь долго слышать мой голос, пока не уплывет твоя лодка к развалинам Сатурнии.
   Акка подстелила старцу на камень сплетенную ею шерстяную рогожку и напоила его молоком.
   – Я буду приходить сюда каждый вечер, как доныне приходила, – сказала она, сев на землю у головы страца, – я буду вспоминать тебя здесь. На этом древнем камне Ларов станет лежать Нумитор, а он во всем похож на тебя – и лицом и добротою сердца.
   – Ах, Акка!..
   – Дед!.. милый дед!..
   Они сильно желали высказать друг другу свои накипевшие чувства, подозрения, опасения того, что ждет семью после удаления Проки в могилу, но оба боялись еще хуже огорчить друг друга. Старец прижал к камню близ своей груди голову пастушки, сидевшей подле него, и гладил, роняя горькие слезы.
   – Потом так сведут в землю и Нумитора, – говорил он, – сведут, когда придет его время и Лациум решит, что он стар. Ах, Акка!.. так должно... так установлено предками.
   – Зачем так должно, дед? – возразила она, – зачем предки так установили?
   – Не знаю.
   – У сабинян и марсов не умерщвляют старых людей.
   – Да... но в Лациуме так заведено, чтобы не было в племени лишних.
   – У самнитов, чтобы не умерщвлять, всех лишних собирают в одно место, где жертвенник богов, и когда накопится довольно, делают праздник «священной весны». Как птички на лето от нас улетают, чтоб не погибнуть от зноя, и ищут себе прохладные леса за землею этрусков, там вьют гнезда, – так и лишние люди самнитов, и старые и молодые, вместе с отлетом птичек, покидают родину; когда наступает осенняя прохлада, птички опять прилетают к нам обратно; овсянки и жаворонки всю зиму поют над лугами Лациума; чижи и щеглята щебечут, чирикают в лесах у рамнов; люди «священной весны» самнитов назад не приходят. Если их мало, они занимают пустырь на побережье или отыскивают необитаемый остров, или просятся в чужое племя, где мало людей и приход чужестранцев приятен; если их много, – они нападают и берут себе лучшую местность с боя. Так ведь лучше, дед?
   – Не знаю, Акка, лучше ли; самниты живут по-своему; мы тоже должны жить по-своему.
   – Нет, дед; у нас многие говорят, что по-нашему хуже. Нумитор все это мне рассказывал, и он тоже говорил, что так хуже, что пора все это отменить.
   – Оттого-то его и невзлюбили в Альбе старшины. Нумитор скоро поймет, что лучше ли, хуже ли наши обычаи, – отменить в них ничего нельзя.
   Они снова замолчали, больше не зная, о чем говорить, оба погруженные в грустное раздумье, какое всегда полнит душу дикарей, соприкоснувшихся с людьми более высокой культуры, какими для латинов тогда были самниты, этруски, сабины и др. соседи, населяющие Италию.
   Между тем вечер настал вполне, темнота сгущалась; все умолкло в прибрежной равнине и отдаленных горах; все успокоилось на извилистых, кремнистых тропинках, протоптанных стадами, не слышно стало пастушьих шагов; молчали и дремлющие стада, пригнанные с пастбищ к хижинам обитателей поселка рамнов.
   В воздухе не проносилось ни звука, ни дуновения. Неподвижно стояли близ циклопически-укрепленной усадьбы развесистые мирты, лавры и платаны; даже роса над рекою, видною вдали, как будто тоже дремала.
   Из потемневшей пучины небес над холмами вырезался и засиял серп молодой луны; ее слабые лучи робко играли золотистыми блестками на прозрачной струе реки, точно купающаяся змейка со сверкающей чешуей.
   Бесподобна была летняя, знойная, итальянская ночь над Тибром-Альбунеем в те времена; никакая грязь человеческих отбросов еще не мутила считаемых священными вод этой реки; пьяный гам не нарушал мирной тишины пастушеского селения.
   Суровые пастухи Лациума и альбунейских холмов не знали никакой неги; их сон, длившийся с заката до восхода солнца, был крепок и безмятежен после целого дня сельских трудов. Они еще не знали никаких грез и мечтаний, никаких забав, прогоняющих сон, кроме очень редких ночных празднеств, к каким принадлежало человеческое жертвоприношение Цинтии и предстоявшее теперь торжество «смены царя».
   В этот вечер все поселяне, не участвовавшие на сходке старшин в Альбе, завалились спать, как могли раньше, чтобы встать бодрыми к полуночи.
   Их радости и муки, благодеяния и злодейства происходили так просто, так наивно, что вполне согласовывались с законами матери-природы, как свойственно всем дикарям.
   Под лучами молодой луны неясно виднелись на отдаленном холме груды белых камней – развалины Сатурнии; ее цари Эвандр и Сатурн, так говорило преданье, покоились на острове реки, а поселок неизвестно когда и кем разорен; об этом тогда еще не сложилось занимательных мифов, а лишь носились, более правдоподобные, смутные преданья, которые пастухи от скуки слагали в песни.
   Можно думать, что имя царя «Золотого Века» Сатурн означает «Век Сытости» от satus – сытый, saturus – наполненный, после которого, с оскудением плодородия, наступила надобность искать минеральные сокровища, и в Италии явилась медь, наступил «Медный Век» Энея (Aeneus), когда вместе с деньгами возникли из-за них прежде небывалые раздоры и набеги для грабежа.
   К развалинам Сатурнии устремляла взоры Акка, размышляя, что туда, по направлению к ним, сейчас увезут ее ласкового деда.
   Лежащий старик и его внучка при сгустившемся сумраке казались дремлющими в ожидании рокового момента разлуки, когда наступит необыкновенная ночь... ночь торжественная для всех соединенных племен Лациума... ночь смены царя.
   Худые, слабые руки старца лежали на кудрявой голове девушки; его голова, тоже длиннокудрая, никогда не стриженная, очень редко чесанная и мазанная, понурилась на грудь, накрыв ее всю огромною, седою бородой.
   Прока был одет, ради приема ожидаемых старшин, в новую белую сорочку из толстой холстины, ничем не вышитую, потому что не любил украшений, но ременный пояс его был с медным набором разнообразных блях, а на голове покрывала темя небольшая царская шапочка, круглая с узкой, усеченной вершиной; по ее черному фону валяной шерсти пестрели вышивки из мелко истолченных осколков раковин, разных семян и привозных, заморских стеклянных бус.
   Прока лежал неподвижно, но не дремал, обуреваемый роем докучливых, грустных мыслей. Он с прощальным наслаждением вдыхал освежающую влажность ночного воздуха, бросая исподлобья мимолетные взоры то на луну, то на внучку, то на виднеющийся дом своей усадьбы, где он так счастливо прожил долгую жизнь и сел бы в могилу под его порогом гораздо менее скорбно, чем сядет совершенно неохотно на заброшенном, пустынном острове, посвященном самым уважаемым мертвецам Лациума.

ГЛАВА XIV
Решение старшин

   Время ничем не измерялось у жителей Лациума; поэтому Прока не знал, много ли лет длилась его безмятежная, мирная жизнь, в течение которой он ничем не отличился, полагал, что точно так же мирно пройдет до добровольной или насильственной старческой кончины и жизнь его сыновей, внучат, правнуков.
   Прока знал обычаи соседних иноплеменников, но ему и в мысль не приходила возможность нарушения установившихся традиций его потомством; ему казалось, что можно и должно жить только так, как живут в Лациуме; все чужое он игнорировал, как невозможное, непонятное.
   Он не знал, сколько времени пролежал на камне, пока не почувствовал, что бок его устал и болит от неподвижной позы, руки затекли, перестали гладить голову внучки; он плохо видел и от сгустившейся вечерней темноты, и вообще от старческой слабости глаз, и от наполнявших их горючих слез неохотного расставанья с жизнью.
   Пугало его не так сильно самое умерщвление, как обстановка этого торжества – удаление от дома и людей, к которым он привык, и целая процедура мрачных обрядов, какие совершат над ним при глазах всего народа.
   Он намеревался перелечь на другой бок, когда Акка зашептала с тревогой:
   – Дед!.. постой!.. я слышу... они идут.
   И в страстном порыве печали она громко зарыдала, обняв старика.
   – Дедушка!.. дедушка!.. для чего это надо?.. а если надо... нельзя... то хоть бы не увозили, а тут у нас, около этого камня...
   – Отойди!.. – повелительно вымолвил старец, собрав все силы духа, в последний раз поцеловал и отстранил плачущую девушку, – будь тверда, Акка!.. заставь себя успокоиться!.. я хочу, чтоб ты спела мне на провожанье о подвигах царя Латина хорошим голосом без слез.
   Сняв с дерева лиру, пастушка удалилась сзывать подруг для составления хора провожающих, а Прока увидел вдали множество горящих факелов. К нему шла огромная толпа. Впереди находились его сыновья и внук Лавз, подросток, уже начавший участвовать с его отцом Нумитором в народных сходках, хоть и без права голоса, вроде подручного прислужника отца, для навыка к общественным делам. Теперь Лавз был взят в число главных действующих лиц акта смены царя, тоже как прислужник, обязанный подавать старшим вещи, какими те нагрузили его плечи и руки.
   Приземистый, похожий на Проку, некрасивый Нумитор был серьезен выражением лица, почти грустен, с трудом скрывая свои чувства.
   Красавец Амулий казался перед ним великаном и тоже с трудом скрывал, но только не скорбь, а злорадство удачи. Этому человеку было чрезвычайно приятно глумиться над ближними, тешиться их страданьями; он наслаждался тем, что по его настояниям старшины заставили Нумитора говорить последнее увещание отцу, с которым тому так сильно не хотелось расстаться, – заставили говорить против его убеждений.
   Но простоватый Амулий не замечал, что выразительные черты вдумчивого, умного Нумитора носили отпечаток какой-то затаенной идеи в течение всего времени сходки, точно он решил, если это окажется возможным, перевернуть кверху дном всю землю, чтоб поставить на своем, что он будет говорить то, к чему вынужден, но сделает что-то совсем другое, – сделает это, если б оно и казалось противным всем традициям богов и людей.
   Как из япигов постепенно вышли латины, так и среди рамнов, в лице Нумитора зарождался будущий римлянин.
   Ему не было дела ни до красоты своей наружности, ни до славы в чужих землях. Нумитор любил свой очаг, свой дом, свой поселок и был доволен, что отец избавил его от власти над остальным Лациумом, избавил от возни с чужими людьми, которым мог нравиться угодливый их вкусам Амулий, но горделивый царь рамнов не был бы люб.
   Нумитор любил свою жену, своих детей и не намеревался убить никого из них; Нумитор любил своего отца и решил спасти его из могилы – спасти наперекор всему Лациуму, хоть бы это стоило ему самому жизни.
   Вынужденный настояниями брата и старших, он начал обряд, произнося свой возглас громко и с некоторой суровостью, нарочно примешанною к почтительности тона, как требовал обычай в таких случаях.
   – Отец!..
   – Я здесь, сын мой, – отозвался старик, усевшись на камне.
   – Отец!.. где ты?
   – Я на седалище предков моих; я жду вести, сын мой, за которою послал тебя к самым мудрым людям Лациума.
   – Отец, повели сообщить эту весть!..
   – Говори, каково решение сходки!..
   Нумитор подошел ближе со своим братом, сыном и старшинами.
   – Мой почтенный отец, я исполняю мою обязанность, возвещаю, что советом старшин решено посадить тебя в землю на священном острове реки, где сидят в каменных и деревянных хижинах самые почтенные из предков твоих. Мудрые старшины опасаются, что дух твой сам выйдет из тебя и унесется в воздух с ветром; он будет тогда вредить полям и стадам Лациума в наказанье за то, что не успели заключить его с тобою заживо в крепкое обиталище.
   Давно ожидавший этого возвещения Прока, по обычаю, сделал вид, будто противится и молит о пощаде.
   – Повремените, латины! – ответил он, обращаясь к старшинам, – новое вино еще не устоялось в мехах и амфорах моих; козлята и ягнята черной масти не под росли для моего погребального пиршества; сруб дубовый в земле не готов, камнями не обложен; седалище царское в нем не сделано.
   – Это все готово, отец, – возразил Нумитор, – твой погребальный пир – народное торжество, а в Лациуме всего много, чего в нашем доме недостаточно. Латины послали на остров много старого вина, козлят и ягнят. Уже несколько раз наросла и ущербла луна с тех пор, как под надзором опытных людей молодые латины трудятся, приготовляя тебе подземную хижину; пол в ней душистыми кипарисовыми ветками выложен и перенесено туда вчера из Альбы-Лонги каменное седалище, с которого судил ты народ и рассуждал о нуждах его много лет.
   – И еще много лет я мог бы судить народ Лациума.
   – В народном собрании твои силы испытывали и убедились, что ослабели они, приспело время сойти тебе в землю, а откладывать твою кончину нет повода.
   Сказав эту, внушенную ему старшинами, речь, Нумитор умолк и стоял перед отцом понурившись; человек умный, опередивший свою эпоху развитием понятий, он гнушался варварством диких обычаев Лациума, но в то же время и ясно сознавал всю невозможность открыто противиться совершению их. Отчасти именно это было причиной его радостного согласия на неравный дележ власти с братом: маленькое племя одних рамнов Нумитору было гораздо легче убедить, подчинить себе, нежели несколько племен остального Лациума, в котором альбанцы особенно отличались грубостью, неподатливостью.
   Он тяжко вздыхал, глядя на отца исподлобья, готовый зарыдать, броситься ему на шею. Несмотря на всю твердость души, эти чувства отразились на лице его.
   Поняв их, Амулий сурово взял отца под руку и свел с камня, на котором тот сидел, кивая брату в напоминание, что он должен продолжать возложенную на него обязанность совершения погребальных обрядов отца.
   Нумитор весьма неохотно взял от своего сына кусок холста и накинул отцу на голову.
   Помогая друг другу, эти три ближайших родственника закутали старика в погребальный покров, сверху прикрепили это к его голове особым платком, завязав ему глаза.
   – Мне больно, Амулий, – говорил Прока, пытаясь растянуть узел пальцем, – ты очень туго вяжешь.
   – Так надо, отец, – резко возразил грубиян, – завяжу как можно туже, чтоб ты больше ничего не мог увидеть, потому что взор обреченного смерти оскверняет; у тебя теперь дурной глаз; он приносит всякие беды не только людям, на которых взглянет, но и тем, кто по незнанию прикоснется к вещи, которую твой глаз видел.
   На голову старика они возложили венок из кипариса и повели его к реке, где ожидала его большая лодка с устроенным высоким седалищем из наваленных копной ветвей кипариса, покрытых черною овчиной.

ГЛАВА XV
Могильник царей Лациума

   Процессия народного торжества тронулась в путь.
   Молодая луна слабо светила над водами Альбунея, отражаясь в них около поплывшей лодки, на которую с любопытством глядели люди, толпившиеся по берегам. Они ясно видели, как посредине высоко сидел напоказ всем старый Прока, уныло сгорбившись, весь покрытый белой холстиной с завязанными глазами по ней.
   Одни из глядевших ликовали; другие жалели его, толкуя, что везут старика к предкам на могильник рано, – что он далеко не так дряхл, как старшины объявили умышленно, предложив ему испытания непосильные.
   Сидевшие с ним в лодке сыновья и внук следили, чтоб он не упал в воду во время довольно долгого переезда от усадьбы на остров.
   Тихо было в воздухе; прибрежные ивы стояли над водою понурившись, плакучие, ни листочком не шелохнутся. Пора стояла знойная, летняя; небо безоблачно.
   Когда закатилась молодая луна, яркие звезды зажглись взамен ее над плывущей лодкой.
   Там все молчали, сидели почти неподвижно, только рослые, сильные гребцы из рыбаков мерно плескали, налегая на весла, да обреченный старик вздрагивал и тихо, сдержанно рыдал пред неотвратимой кончиной.
   В ответ ему неслись вздохи Нумитора; любящий сын порывался утешить отца, сказать ему о своем решении, но опасался смелого, грубого брата, примечая, что Амулий зорко следит за всеми его действиями.
   Напрасные опасения!.. они были внушены великодушному человеку его безграничною сыновнею почтительностью, любовью к отцу, но в этом деле Амулий не был опасен, потому что ни о чем не догадывался; он не только не был хитер, но и умным его счесть было нельзя.
   Амулий только много шумел и проявлял бессердечную жестокость там, где мог делать зло безнаказанно.
   Теперь все его внимание было направлено к тому, чтобы брат не помешал ему заклинать дух отца еще заживо, потому что, нелюбимый Прокой, непослушный грубиян, он естественно, как дикарь, опасался, что, следуя тогдашним поверьям, мертвец станет вредить ему, мстить за все причиненные огорчения, особенно за раннее водворение среди предков, на что без подбиваний Амулия старшины не решились бы еще долго, а может быть, и подчинились бы внушениям Нумитора, – дали бы старику мирно скончаться естественною смертью дома.
   В последние месяцы Амулий переговорил со всеми знахарями племени о том, чём ему закрепить Проку в могиле так благонадежно, чтоб тот не имел возможности не только выйти из нее сам, но и никакой заклинатель не был бы в силах вызвать его.
   Знахари наделили Амулия целою кучею советов, которые тот уже успел в доброй половине забыть и перепутать, решив привести в исполнение над отцом все, что удержалось в его памяти, сложившись в дикий сумбур мучительной обрядности колдовства.
   Простоватый и далеко не умный Амулий подчинил себе старшин дальних поселков латинского союза одною своею говорливостью, криком. Презираемый рамнами на Альбунее, где его хорошо знали, Амулий фигурировал вдали оттуда чем-то особенным, казался мудрецом и героем; не прозрев, что это только личина, роль, что на самом деле он глупый трус, ему повиновались почти все, даже многие из тех, кто его ненавидел.
   В Лациуме тогда уже многие сознавали, что обычай почетно сводить в землю живых простых стариков под пороги домов, а правителей – на остров, – устарел, как и многое другое, у соседних племен даже совсем вывелся, превратился в фиктивный обряд задушения, при чем сын, внук или наиболее любимый ближний лишь в момент естественной кончины слегка накрывал руками нос и рот умирающего, чтоб, по поверью, удержать дух его в нем.
   Были и такие племена, где ближний плотно прикладывался своим лицом к лицу умирающего, чтоб принять с последним вздохом его душу в свое тело, переселить, дать ей возможность еще долго обитать на земле в новом теле любящего, укрепляя его как бы удвоением духа.
   Латины, склонные к искоренению у себя варварства, недоумевали, как им решиться на это – как нарушить заветы предков. Никто не чувствовал себя способным выступить инициатором новых идей прежде, а теперь в Лациуме и последний шепот таких людей умолк: никто не мог возвысить голос против смелого говоруна Амулия, способного заставить молчать перед ним и повиноваться всякого, кто не возвысился духом из толпы заурядных людей.
   Возражать против Амулия заурядные люди не могли, потому что в спорах он забивал всякого оппонента безапелляционными ссылками на всевозможные предания и сказания, против которых не осмеливались возражать даже жрецы. Амулий ловко выхватывал слова из средины песен или заклинаний, группировал их в самодельные цитаты и предъявлял аргументы, на которые нечего было ответить.
   Уже очень давно во всех племенах Италии вывелся обычай людоедства, погребение живыми всех вдов, даже молодых, вместе с умершими мужьями, а грудных детей – с матерями; в эпоху царя Проки все такое водилось лишь в слабых остатках, как случаи редкие, но Амулий желал не уничтожать варварство, а восстановлять его, искренно веря сам и навязывая другим уверенность, будто боги допустили врагов разрушить Сатурнию и отнять у ее жителей «Золотой Век» с двойной и тройной жатвой именно за то, что ее царь не чтил обычаев предков.
   Что ему самому грозит печальная участь сесть живым в землю – об этом Амулий не думал, пока был молод и крепок; по его недальновидности, старость казалась ему чем-то туманным и столь отдаленным, что не стоит и думать о ней.
   Дело восстановления варварских обычаев у него шло на лад очень ходко по той причине, что жрец Латиара Мунаций и все знахари держали его сторону, как фанатики, хранители преданий без разбора хороших и дурных, лишь бы завещанных стариною, держала его сторону и буйная часть молодежи, жадная до разных зрелищ и торжеств, сопровождаемых веселыми попойками, невзирая на всю мрачность причин, вроде погребения царя.

ГЛАВА XVI
Погребальная тризна

   Лишь только лодка отчалила, плывшие в ней услышали раздавшееся с берега пение женщин.
   Акка с хором своих подруг, пастушек, пела обещанную прощальную песнь ее деду, выбранное им самим сказание про царя Латина, имевшего прекрасную дочь Лавинию, за которую спорили два жениха.
 
– Жил в Лаврентуме Сильвий Латин,
Над народом властитель могучий...
 
   Так пела Акка, бряцая на лире, и хор пастушек подхватывал строфы припевом:
 
– Славный!.. славный!.. славный!..
Мудрый!.. мудрый!.. мудрый!..
– Он случайно родился в лесу,
В переплетшейся чаще дремучей...
Звали Сильвия «Царь-Лесовик»;
Как медведь, был он силою крепок...
– Сильный!.. сильный!.. сильный!..
Как медведь, был крепок...
 
   Долго раздавались звонкие голоса провожающих девушек с перебиранием струн лиры, пока они не заметили, что значительно отстали от уплывшей лодки.
   Женщинам было совершенно запрещено ходить на могильный остров. Из мужчин теперь туда перебрались вброд и вплавь по неширокой обмелевшей реке лишь самые знатные, предоставив простому народу и женщинам справлять погребальную тризну царя на берегах Альбунея, как хотят вскладчину, угощаясь захваченной с собою провизией.
   Сыновья привезли на остров и высадили несчастного закутанного Проку с плотно завязанными глазами.
   Он сильно дрожал от овладевшего им панического страха; его пугала мысль, что остров на Альбунее – страшное место, обитель почитаемых мертвецов.
   Туда никто никогда не ходил без надобности, – это было заповедное место, – потому что ужасная кара грозила от народа за нарушение покоя умерших царей и вождей, удостоенных особой чести быть посаженными в могильные срубы священной земли этого острова.
   Туда не чаще, как через долгие периоды времени, собирались знатные мужчины Лациума, когда привозили хоронить уважаемого человека, преимущественно из царей, которых, однако, тоже не всех удостаивали введения в обитель избранников, на священный остров, а теперь это случилось после столь долгого промежутка, что никто из еще живущих не проникал в тамошние заповедные дебри.
   Прока, которого считали даже дряхлым, тоже никогда не бывал на могильном острове, потому что его отец, дяди, братья не имели царского сана; их схоронили попросту всех под полом дома альбунейской усадьбы, справили тризну в самом поселке.
   Весь этот довольно большой остров зарос диким лесом, где плохо созревали в сплошной тени и вечной сырости кислые, невкусные ягоды шиповника, шелковицы, груши, сливы, оливки, виноград.
   Козы и зайцы, больше сотни лет не тревожимые людьми, во множестве расплодились там среди огромных камней, торчавших из неровной почвы, из которых многие помещены там искусственно руками людей, как могильные памятники. Кое-где огромные курганы навалены над срубами подземных хижин, куда помещали знатных престарелых особ, иногда еще живыми, в сидячем положении на их тронах, – деревянных или каменных седалищах, – служивших им всю жизнь у домашнего очага или в совете старшин, как священная мебель, утварь их сана жрецов или царей.
   Такое же помещение было недавно приготовлено в недрах земли и теперь ожидало Проку.
   На том берегу острова, где местность была ровнее, потому что меньше находилось могил, латины расчистили поляну для жертвоприношения и пира тризны, посреди ее навалили костры для священнодействий и стряпни, а окраины устлали овчинами с ворохами сена, хвороста, обрубков бревен и т.п. для сиденья и лежанья участников тризны.
   Для Проки устроили высокое седалище из кипарисовых бревен и ветвей, пока еще ничем не покрытых.
   Кипарис тогда уже начинал приобретать, присвоенное ему впоследствии символическое значение погребального растения, и эти седалища из тонких бревен намекали на первообраз костров для покойников.
   Остальной остров не тронут готовившими могилу и тризну, оставлен, как был в совершенно диком запущении; туда никто из них не осмелился заглянуть; ужас парализовал всякое любопытство; туда ходили только жрец Мунаций с сыновьями Проки, чтоб выбрать место для нового склепа, и водили с собою рабочих по тропинке к избранному пункту.
   Даже соседи латинов – сабины, рутулы и др. дикари не причаливали к альбунейскому острову; не уважая героев Лациума, они боялись их, считая, как и латины, могильник царством ужаса, так что никакое обилие дичи не могло привлечь туда охотников и никакая рыба не приманивала к берегам этой пустыни с неводом. Они опасались, что, пожалуй, мертвец, застреленный в образе дикого козла, закричит человеческим голосом, перекувырнется через голову, приобретая силу неодолимую, забодает, поднимет на рога охотников и забросит сквозь землю в свою могилу, где будет долго жевать огромными зубами, медленно высасывая кровь, а пойманный в сети в виде рыбы – утопит вместе с неводом и лодкой всех рыбаков и утащит тоже в свою могилу для такого же мучительного лакомства их мясом и кровью.