С этого дня Перенна стала женою Эгерия, потому что тот ее «умыкал», – похитил, как это водилось в Лациуме и вообще у всех дикарей.
   Приданое давалось дочери от щедрот родительских уже после ее свадьбы, которая не сопровождалась в ту эпоху ни обрядами, ни благословениями, ни пирами, а напротив, имела личину как бы тайны, причем все делали вид, будто не видят, не слышат, не знают о том.
   К своему великому горю и ужасу, Нумитор застал Проку в его могильной землянке умершим.
   Поглядев на нетронутую провизию, из которой убавилась лишь отпитая вода, он догадался, отчего так быстро угас его отец.
   Прока не мог задохнуться, слегка притворенный дверным щитом от нападения козлов.
   Нумитор вспомнил его слова о насильно проглоченных целиком бобах:
   – Амулий набил мою грудь камнями; эти жесткие бобы разбухают и давят мне сердце.
   Он принялся растирать грудь отца.
   Прока еще был теплым, но в сознанье не пришел, а лишь издал два-три глухих, коротких вздоха, происшедших, быть может, не от оживления, а от выхода воздуха, наполнявшего его уже мертвые легкие, и стал коченеть, холодея.
   Выйдя из землянки, Нумитор не сказал приведенным им пастуху и пастушке о своем великодушном порыве сыновней любви, а те ничего не нашли странным в том, что могила оставалась так долго незарытою, потому что не знали, в чем заключались обряды состоявшейся царской тризны, полагая, что все это так надо.
   Эгерий боязливо прислушивался, стоя над ямой, не дойдет ли к нему голос погребенного Проки, уже считаемого Ларом царского могильника, но думал при этом, что Нумитор, именно в силу обрядовых уставов, навестил теперь отца, чтобы окончательно проститься с ним и что-нибудь поправить в его помещении, устроить, оставить его там на смерть поудобнее.
   – Хорошо ему там? – спросил он тихо.
   Нумитор, глотая слезы, не ответил, а лишь кивнул в подтверждение.
   – Ничего с тобой не говорил?
   Нумитор кивнул отрицательно.
   – Он ведь не может, не должен... он закрыт; глаза ему завязаны; в рот вложили предсмертную жертву. Я шел долго около самой лодки, когда вы повезли его сюда. Но ты теперь все-таки видел его? Там темно, ведь; факел, с которым он, говорили, шел на смерть, конечно, догорел, погас... истомился, небось, сидя на одном месте-то, душно ему, да и голод, думаю, точит...
   Нумитор ничего не ответил на это, взявшись за камни, чтоб заложить наглухо дверь.
   – Но я отсюда слышал, как ты целовал его; он еще жив?
   Не выдержав этих приставаний наивного юноши, Нумитор издал дикий вопль прорвавшейся скорби, стал стучать камнем в дверной щит землянки, призывая отца, как живого.
   – Мой милый, мой дорогой, безвинно, безвременно замученный, сведенный в могилу отец, услышь мою речь, мою волю, мою клятву при твоей могиле: пока я царствую в племени рамнов, никто у меня не сведет старика живым в землю, ни в почетную яму, ни под порог жилища, ни насильно, ни добровольно; никто не убьет старую мать, не задушит больную сестру; никто не положит никакого человека, – ни латина, ни иноплеменника, – на жертвенный алтарь богов, ни по какому обету, ни по знамению; никто не столкнет мальчика в реку во время разлива. Я клянусь при твоей могиле, отец: если рамны не согласятся все это отменить у себя, я не буду царем; я уйду с моею семьею изгнанником, как уходят самниты «священной весны», – уйду туда, где люди не убивают безвинно своих ближних за то одно, что те стали лишними.
   Произнесши клятву, Нумитор торопливо принялся закладывать дверь камнями, а потом зарывать ход к ней.
   – Зачем же ты зарыл его? – спросил Эгерий с недоумением, – надо было оставить его живым... или ты зарыл его, как уже последнего? – зарыл потому, что он обречен? – нельзя тебе его открыть, развязать ему глаза, взять оттуда? – рамны дадут тебе клятву, какую ты хочешь, и за себя и за потомство свое; я теперь жрец; я их заставлю слушаться тебя, а если не сумею, – спрошу у Нессо, как это сделать. Если же ты уйдешь на чужбину, то возьми меня; я боюсь, что альбанцы убьют нас с Перенной.
   – Я сам этого боюсь, Эгерий, – ответил Нумитор, расстроенный скорбью, – чтоб не попадаться на глаза Амулию и жрецу Латиара, пойдем со мной к соседям теперь, просить у чужих людей защиты от коварства родного брата.
   Перебравшись с острова в альбунейский поселок, они взяли с собою нескольких рамнийских старшин, оставили там Перенну, и отправились к марсам и сабинянам заключать оборонительные союзы против возможных козней альбанцев.
   Человек с добрым сердцем, мягким характером, и возвышенными, гуманными стремлениями, великодушный Нумитор, изведав на себе самом и отце грубости Амулия, все-таки не мог ожидать, чтоб тот решился на какое-нибудь слишком жестокое покушение против него или рамнов, ибо трезвый не понимает пьяного, предполагая какую-то логику в поступках того, чья голова непрерывно кружится в полоумном состоянии ненормальных мыслей, возникающих и исчезающих в его мозгу без определенного направления воли и рассудка.

ГЛАВА XXIV
Разрушение альбунейской усадьбы

   Путешествие нового царя рамнов с его жрецом и старшинами предполагалось совершить не больше, как в полмесяца, потому что на этот раз Нумитор отправился не пешком, а на ослах и волах, с телегою, где лежали захваченные для соседей дары, получше тех, что он нес с собою в первый свой путь прерванный остановкой у Нессо.
   Они не зашли теперь на Неморенское озеро, а взяли правее, на Альбу-Лонгу, и провели там день в гостях у Амулия, который оказал брату прием, по-видимому, радушный, и Нумитор не прозрел коварства в его уверениях, чтобы он не беспокоился ни о чем, что без него, конечно, все будет благополучно в оставляемых владениях.
   Полмесяца прошло, действительно, в полном мире, и Нумитора уже стали ждать домой его ближние.
   В один из этих дней, Акки и старшего сына Нумитора, юноши Лавза, не было дома почти все время с утра. Жена Нумитора, Кальвина, послала их в поле, присмотреть за стадами, потому что в этот день был один из многочисленных мелких праздников; весь поселок пировал у кого-то из жителей на погребении старика или на новоселье, или по иной такой причине.
   Солнце уже садилось, когда Лавз и Акка на обратном пути подошли к реке.
   Им пришлось идти вдоль берега; поэтому, как ни спешили домой, они успели невольно заметить плывущие вниз по течению окровавленные шкуры и ткани одежд, доски, сундуки и др. предметы, которым в реке не место.
   Шедшие решили, что это плывет что-нибудь жертвенное, брошенное Тиберину и др. божествам Альбунея.
   Подойдя ближе к поселку рамнов, юноша и девушка набрели на обгорелые бревна и груду мертвых тел.
   Альбунейская усадьба горела вдали пред их глазами, объятая пламенем, а по поселку бежали люди по двое, по трое, не отвечая на расспросы, но и без этого дело объяснилось: за бегущими гналась толпа альбанцев, в которой Акка и Лавз узнали Амулия, выкрикивавшего угрозы и ругательства.
   Акка и Лавз в ужасе остановились, минутно остолбенев, но затем спрятались в чьей-то маленькой житнице.
   Если бы Амулий взглянул в ту сторону, участь ненавидимой им пастушки была бы решена им моментально, так как она очутилась совсем близко от него, но он глядел вдаль, по прямому направлению, вслед убегающим рамнам, а альбанцы сами собою, без его приказаний, не делали ничего злодейского, – никого не убивали и не показывали своему царю, даже напротив, некоторые осмеливались уговаривать его смягчиться; к таким принадлежал Мунций, которого Амулий, однако, слушал не во всем, так как даже благодарность этому жрецу, сделавшему его царем Альбы, не обязывала ни к чему злодея, не имевшего совести.
   Лавз забился в угол житницы и стал плакать, наотрез отказываясь идти домой к матери, но Акка не могла забыть Кальвину; ей все думалось, что жена Нумитора в ней нуждается, тем более, если Перенна убежала или убита.
   И Акка вышла из убежища на берег, не опасаясь Амулия, потому что стало темно. Лавз нагнал ее, говоря теперь, что в житнице ему стало страшно; там кто-то пищит, – быть может, крысы, а пожалуй, Ларвы, – духи-кровососы.
   По поселку и обоим берегам реки бродили пьяные альбанцы, гоняясь за женщинами и детьми, которых им приказано убить. Исполнив жестокую волю Амулия, они бросили тела его жертв в реку.
   Акка и Лавз притаились в прибрежных кустах, не смея вздохнуть. Небо было уже покрыто звездами, когда альбанцы ушли, но они мерещились юноше и девушке всюду; слышались им их песни и ругань, стоны убиваемых.
   Осмотревшись в поселке, шедшие приметили, что альбанцы убили без всякой надобности все живое у рамнов, что им попалось в руки, – и собак, и кошек, и ягнят, – убили для доставления забавы своему жестокому царю, оттого что у тирана рука расходилась, удаль разожгла сердце.
   Лавз начал жаловаться на голод и жажду, но Акка не позволила ему идти к реке пить или отрезать сырое мясо убитой скотины, торопя к матери.
   От усадьбы Доброго Лара и его потомков уцелели только ее циклопические стены, – крыши на доме и сараях провалились внутрь от огня. Люди убиты; некоторые еще корчились в последних судорогах перед смертью. Кто эти люди, пришедшие не стали допытываться, рассматривать их лица в темноте.
   Они приметили, что один из сараев уже не дымится; в нем все прогорело и погасло отчего-то быстрее, чем в других постройках усадьбы.
   Акка уговорила Лавза зарыться в мусор упавшей земляной крыши этого сарая, под обгорелые балки и камни.
   Им удалось расчистить там местечко, удобное для двоих; они вырыли ямку и сверху надвинули к себе лежавшие балки. Земля, по летней поре, была очень суха; разгребать ее не казалось трудно, но сверху она постоянно обваливалась на сидящих.
   Поместившись в ямке, молодежь долго молчала, чтоб не привлечь внимания альбанцев, но потом Лавз начал шептать, что ему страшно и тут, что ему жалко мать, сестру и братьев, что он боится, как бы Амулий не убил и Нумитора, подстерегая, когда тот вернется домой.
   Акка успокаивала мальчика, уговаривала, хоть и у самой дрожь пробирала все тело.
   Около полуночи весь сарай осветился ярким огнем целого десятка факелов; в нем раздался громкий хохот пьяной толпы; руки злодеев принялись ворошить мусор. На спрятавшихся посыпались камни, бревна, всякие осколки; Акку что-то треснуло по голове до того сильно, что прекрасная пастушка лишилась сознания. Было уже светло, когда она очнулась; Лавз, сам зашибленный бревном, с огромными синяками на лице, поливал ее водою, за которою сбегал к реке.
   Вместо благодарности, Акка принялась ругать его.
   – Зачем ты отсюда вылезал?! Зачем?! Лучше будет, если нас в этом сарае убьет бревно или задушит земля, нежели достаться альбанцам. Вспомни, что Амулий оклеветал меня «волчицею»; вспомни, что он много раз грозил мне, а на празднике весны чуть не взял силою.
   – Молчи! – прервал Лавз, помертвев от испуга, – не шуми... они опять идут сюда.
   И в самом деле скоро раздалось какое-то постукивание за каменною стенкой обгорелого сарая.
   – Слышишь? – спросил Лавз шепотом.
   – Слышу... ты думаешь, там...
   – Всю ночь спал пьяный альбанец.
   Они едва смели дышать, не двигались, точно окаменели в мусоре.
   Свет проходил в яму не только сверху, сквозь провалы крыши, но еще в окна, дверь сарая и большую щель в стене, треснувшей уже давно после одного из нередких там землетрясений.
   В эту щель, приходившуюся как раз около ямы, спрятанным ясно были видны ноги человека, стоявшего, опершись на посох.
   Молодежь решила зарыться в мусоре еще глубже, а покуда они притихли, скрючившись, боясь повернуться.
   Между тем голод пробирал их все сильнее; они стали жевать уголья, золу с песком. Набив этим свои внутренности, но нисколько не утолив голода, Акка задремала.
   Раздавшийся снаружи скрип разбудил ее.
   Лавза в яме не было. Тихо позвав его и не получив ответа, пастушка высунула голову поверх мусора, раздвинув бревна. Лавз лежал в дальнем углу сарая и что-то жевал с очевидным удовольствием.
   Оказалось, что один из закромов, бывших в сарае, полный зерна, уцелел от огня; там был горох, отделенный дощатой разгородкой от пшеницы, и полба, и бобы белого цвета, не составлявшие жертвенной «пищи мертвых», употреблявшийся для обыкновенной еды.
   Мальчик принялся есть все это, набивая себе рот полными горстями с ожесточением целых суток полной голодовки, забыв про опасность.
   Акка подползла и дернула его за ногу, молча махая руками в напоминание, что их могут убить, указывая на трещину, сквозь которую теперь было видно, что кроме находившегося утром человека, за сараем стояло и сидело еще несколько других.
   Альбанцы это или нет, – решить было нельзя ничего, кроме того, что это не жители поселка рамнов.
   Молодежь заспорила. Лавз отчего-то предположил, что это марсы, или сабиняне, приведенные отцом, вернувшимся домой.
   – Отец думает, что я убит; отец плачет, ищет меня...
   Акка возражала, уверяя, что если эти люди не альбанцы, то могут быть лавинийцами или дальними латинами из Лаврентума. Соблазнившись глядением на то, как жует Лавз, она тоже поела зерен.
   Трое суток девушка с юношей провели в сарае благополучно, питаясь зернами, которых набрали себе в запас, и уже стали надеяться на свое несомненное спасенье, если только Нумитор не убит коварным братом и вернется домой. Им удалось разыскать в мусоре разбитый глиняный кувшин, еще годный к употреблению, и они носили себе в нем воду по ночам.
   Все могло обойтись благополучно для этих нетребовательных особ, воспитанных в простой, дикарской обстановке. Сор, в котором они сидели и лежали, ничуть не беспокоил их. От скуки безделья, они по целым дням ели и рассказывали друг другу сказки.
   По мере своего успокоения, Лавз становился все беззаботнее; скука мучила его сильнее страха; он начал говорить громче, не обращая внимания не только на уговаривания Акки, но даже и на пинки, какими осторожная пастушка наделяла его. Они стали часто перебраниваться и наконец подрались.
   По ночам сарай слабо освещался сквозь щель огнем разложенного костра, при котором находились люди, – неизвестно, враждебные или дружественные рамнам, но не жители альбунейского поселка, – выходить к ним было рискованно, но тем не менее, пастух и пастушка придумывали, куда бы им убежать. Они этого не могли решить ясно; все соседство представлялось им завоеванными землями врагов, а сидящие у костра люди – любимцы, которым Амулий подарил разоренную усадьбу, пришедшие поселиться тут.
   И их опасения оправдались.
   Несмотря на отговаривания Акки, ласки, побои, упрашивания повременить, пока враги заснут у костра, Лавз в обычное время ночи ушел к реке с кувшином за водою и не вернулся.
   Акка видела сквозь щель, как его схватили, видела, как его тащили зачем-то в обгорелый дом усадьбы, причем Лавз страшно кричал.
   Ум Акки помутился от этой сцены; она выскочила из ямы, сама не сознавая, как выбежала из сарая без всяких соображений, без цели побежала, громким воплем призывая на помощь всех богов, какие ей вспомнились, и Лавров, и тень царя Проки, наткнулась с разбега на камень под платаном, упала на него и лишилась чувств.

ГЛАВА ХХV
Возвращение царя

   Нумитор не считал брата чудовищем, полагая, что если тот и замыслил против него что-либо коварное, то сделает покушение на это в далеком будущем, когда, так сказать, оглядится в своем новом сане альбанского царя; не считал Нумитор и выбравших Амулия себе в цари латинов до такой степени послушными, чтобы они могли выполнить столь дикий приказ, – люди, не выполнявшие с быстротою и точностью мудрые повеления Проки.
   Поэтому Нумитор не сразу поверил глазам, увидев, на что оказался способным Амулий, не сразу убедился в действительности того возмутительного, перевертывающего всю душу, зрелища, какое предстало ему по возвращении домой.
   С ним вместе пришли гостями на Альбуней молодой вождь марсов Квирин, сватавшийся давно за Сильвию, и царь сабинский Таций, согласившийся отдать сестру свою за Лавза. С ними была провожавшая их свита старшин, человек около 50.
   Эти люди тоже не сразу поверили в реальность случившегося, а потом пришли в страшное негодование, жалея о бедствиях любимого ими царя рамнов.
   Поселок при усадьбе, сложенный кое-как из плохих материалов, не существовал больше; лишь почерневшие от пожара развалины каменных хижин и сараев свидетельствовали о варварстве клевретов грубого узурпатора. Нумитор и его друзья не могли понять, для чего Амулию понадобилось разорять без всякого повода владенья брата, для чего он вторгся к рамнам, в земли, которые сам уступил? – Трезвые люди не понимали действий пьяницы, рассматривая пепелище в полнейшем недоумении.
   Это недоумение у несчастного Нумитора перешло в скорбь, печаль, горе, отчаяние, переливаясь всеми оттенками ощущения человеческих бедствий, всеми степенями страданий любящего сердца, лишь только он подошел ближе к родимому старому дому, продолжая повторять в недоумении:
   – Для чего?.. Для чего он это сделал?..
   Старый родительский дом, – это священное жилище, единственный тогдашний храм латинов, – здание, каждый камень которого рассказывал потомкам целые эпопеи о деяниях предков, – это родное гнездо не имело никакой цены в глазах нечестивца, и Амулий уничтожил его.
   Нумитор знал все подробности о построении этого жилища, о помещении в него Лара и Пенатов, о ходе вековечной жизни многого множества его обитателей; рассказывать все эти семейные предания мастерски умел Прока и занимал ими семью в те досужие вечера зимою у очага, а летом под древним платаном, когда у него не было ни царских, ни помещичьих дел на руках, являлись к нему гости из знакомых иноплеменников, и вся семья садилась вокруг него.
   Эти предания рассказывались с тою же целью и слушались с таким же интересом, как впоследствии чтение книг, о чем латины тогда даже еще не слыхивали, не имея у себя совершенно никакой грамоты, – даже примитивное письмо дикарей, подобное рунам или иероглифам, было в Лациуме неизвестно и никакие ископаемые остатки этих времен не носят следов знаков, могущих служить для передавания мыслей.
   Грамота, чрезвычайно трудно объяснимая, тогда водилась у этрусков и оссков, но в Лациум еще не попала.
   Нумитор любил слушать бесконечные повествования о старине, – о тех временах, когда нравы были еще более суровы. В последние дни в его уме невольно сопоставились схожие обстоятельства кончины его отца с кончиной Доброго Лара, о котором Прока так много рассказывал своим домочадцам, сам при этом не выражая желания подражать предку. Нумитор понимал это нежелание.
   – Теперь так делать больше нельзя, – размышлял этот кроткий человек, – люди уже не те, не такие. У Доброго Лара были здоровенные зубы; он разгрыз бы кости бычачьих ребер; бобы и сардинки были ему нипочем; а мой отец...
   И Нумитор прерывал свои воспоминания о прошлом старого дома плачем о муках отца.
   Квирин и Таций сочувственно поддерживали его в намерении ввести смягчение нравов и обычаев в племени рамнов, так как многих жестокостей в культе марсов и сабинян не водилось.
   Человек со светлым взглядом на жизнь, с умом в развитии опередившим свой век, мужественный Нумитор очень сочувствовал культу сабинян.
   Эти соседи латинов были однобожники, чтили только Санкуса, – быть может, искажение слова Sanctus – Святой, – не слагая никаких мифов о нем.
   Сабинский Санкус не имел ни храма, ни кумира, а только священное, заповедное место, – лужайку с возвышением из камней для принесения жертвы.
   Это был ветхозаветный культ общечеловеческого духа, в первобытной чистоте стремлений к Творцу, Помощнику, Карателю, – Святому Существу, не допускающий никаких грязных идей о Нем.
   Несколько лет тому назад Нумитор имел редкую честь, – возможность видеть Лара своей семьи, и при этом совершенно убедился, что их предок уселся в Лары действительно охотно.
   Однажды, во время землетрясения, очаг испортился, под ним образовалась неглубокая ямка, открывшая подземный каменный сундук, при чем выпало наружу несколько крупных камней из стенки, закрывавшей это тесное вместилище семейного Гения, отдавшего свою жизнь в жертву благополучию потомства.
   Прока поручил все это немедленно починить Нумитору, выгнав вон из дома прочих, и ушел сам, чтобы не оскорблять Лара любопытством.
   Наклонившись сверху, Нумитор, тогда еще бывший молодым, видел, что Лар не переместился, кости его не рассыпались врозь, как это случилось бы неизбежно, если бы он метался, умирая.
   У предка-родоначальника был железный дух: что он затеял, то и выполнил. Его кости остались на каменном седалище, даже чашка с жертвенной пищей еще стояла на коленях Лара, куда поставлена во времена незапамятные, и кости рук его скелета лежали вокруг нее, – стало быть, предок даже держал ее, не выпустив, до самой минуты потери сознания, – так и окоченел в надлежащей позе, как его усадили там.
   Его голова попала в эту чашку, когда тело распалось, не разложившись, высохло в мумию под огнем печки. На нем уцелела вся холщовая дерюга и тугая повязка еще обвивала череп в том месте, где были глаза.
   На сообщение Нумитора Прока сказал ему, что все это служит добрым предвестием семье.
   Наученный отцом, Нумитор полил голову Лара вином, молоком и маслом. От этих возлияний истлевшее, но державшееся, как держится пепел некоторых веществ, покрывало из белой холстины немного разошлось в виде отверстия и сквозь него показались седые волосы на темени черепа.
   Нумитор покрыл голову Лара небольшим отрывком чистой, новой холстины, расстелив ее, как платок, над чашкой, и возложил на нее свежий венок из кипариса, после чего все это заделал, как мог крепче, и зарыл.
   Прока и другие добрые люди сулили тогда Нумитору золотые горы всякого благополучия в грядущем от этого события, но их прорицания послужили лишь одною из причин развития ненависти завистливого Амулия к нему, потому что Прока не допустил его, как и никого из домочадцев, видеть Лара, и сам не дерзнул поглядеть на него, чтобы не разгневать тень предка.

ГЛАВА XXVI
В порывах горя

   Старый дом, храм культа предков Нумитора, теперь обгорел, обуглился, превратился своей внутренностью в груду черного мусора, вокруг которого уцелели только его циклопические внешние стены древней кладки, которую ни огонь, ни вода не могли сокрушить.
   Чувствуя, что сердце его леденеет от возникшей тоски дурных предчувствий, Нумитор, робея, пришел со своими друзьями внутрь развалившейся или разваленной изгороди.
   Двое младших родственников, живших в семье, предстали очам испуганного царя в виде изуродованных трупов: один лежал на земле с разрубленною головою; другой висел на дереве, умерщвленный мучительным способом долгой пытки на вывихнутых руках, до половины обгорелый от разложенного под ним костра.
   Нумитору стало ясно, что эти люди защищали дом отцов своих от вторжения беззаконников.
   Пройдя в первую комнату, так называемый «атриум» дома, где семья молилась, стряпала и ела, Нумитор с криком ужаса и скорби среди обломков пожарища нашел трупы своей жены, двух малюток и Лавза; они лежали, не обгоревши ничуть, очевидно, убитые уже после окончания пожара, около очага, под которым сидел Лар.
   Эта комната имела в себе также следы пирушки, происходившей после пожара, – среди обгорелого мусора в ней валялись забытые плащи, охотничьи и пастушьи шляпы из войлока и соломы, лукошки, кувшины, объедки костей и хлеба.
   Злодей-Амулий не задумался осквернить беззаконным убийством, не имевшим, даже по понятиям дикарей, никакого повода и права, это самое священное латину место, – алтарь Лара и Пенатов его жилища, очаг.
   Амулий не задумался бы разрыть и взломать вместилище Лара, вынуть его оттуда с «палладиумом» и унести к себе в Альбу, но очевидно, среди его пьяной ватаги приверженцев находился кто-то, помешавший этому, – человек, быть может, тоже пьяный, но все-таки имевший более чуткую совесть, – человек властный, могущественный, чье слово ценилось в Альбе даже выше приказаний царя.
   Нумитор догадался, что таким человеком мог быть только Мунаций, жрец Латиара.
   – Кальвина убита!.. – Вскрикнул Нумитор, выбежав из дома наружу к друзьям, – Лавз убит!.. Малютки убиты!..
   Он поник головою на грудь в отупении, не рыдая, не проливая слез, и долго так стоял молча, как бы обдумывая, что ему теперь делать, как поступить.
   – Но Сильвии там нет? – спросил его молодой вождь Квирин.
   Это нарушило столбняк Нумитора.
   – Я не видал ее, – отозвался он, – ах!.. где, где она?.. Где дочь моя?! Что они с нею сделали?!
   – Быть может, ее сожгли, – предположил Таций, сабинец, – оттого ты и не нашел ее тела.
   Чувствуя, что под его ногами точно колеблется земля, Нумитор, в порывах горя, снова вошел в дом, с трудом, шатаясь, приблизился к трупам и осмотрел их подробнее, чем в первый раз. Из них лишь тело Лавза было еще свежим, а остальные все уже разложились при летней жаре до такой степени, что любящий человек едва узнал их.
   Нумитор склонился и осмотрел Лавза; его голова была не тронута врагами, имела лишь незначительные синяки и ссадины, происшедшие, несомненно, от других причин, гораздо раньше того времени, когда его убивали, но его юношеское, полное лицо, загорелое от солнца и ветра, стало белым и сильно исхудало, что отчасти навело Нумитора на мысль о его долгом голоде или скудном питании какою-нибудь непривычною пищей, вроде невареных зерен, в заточении, без солнца, только огорченный царь предположил, что его сын не добровольно сидел в яме, спрятавшись, а дядя долго томил его так, не решая в своей пьяной голове, мучительно или быстро убить его.