Он еще свеж, стало быть, убит не дальше вчерашнего дня; вернись Нумитор домой с марсами и сабинцами на сутки раньше, он мог бы защитить хоть этого одного сына от беспощадной руки губителя.
   Таций и Квирин торопили его домой, но он, вопреки им, провел целый день на Неморенском озере у Нессо, свернув к жрецу Цинтии, которого недавно видел, потом посетил жреца Януса на Яникульском холме, уже в пределах земель рамнов, долго плакал на берегу Альбунея против острова, где погребен его отец, перебрался в эти заповедные дебри с Эгерием, выбрал ему там место для поселения, помогал сообща со всею свитой строить ему хижину, обещая прислать к нему Перенну и несколько человек в слуги.
   Нумитор занимался всеми этими посторонними делами в те минуты, когда любимая им жена отчаянно звала его на помощь, когда дети испускали дух, Лавз томился голодом в надежде на возвращение отца.
   Такие мысли сводили его с ума.
   Он долго стоял над телом Лавза в тяжком раздумье, повторяя одно и то же:
   – Приди я вчера... приди я только вчера... он был бы жив.
   Из очей его не скатилась ни одна слеза, облегчающая сердце, он в нем ощущал холод, точно льдина с Апеннинских гор свалилась, налегла, и придавила все порывы его горя, сковала их мрачной печалью.
   Не дождавшись Нумитора, опасаясь за него, не убил бы он себя с горя, Таций и Квирин осторожно проникли в его жилище, подошли и тронули окаменевшего.
   – Вот во что Амулий превратил его! – сказал Нумитор, указывая им на тело Лавза, – это был живой человек... был мальчик, веселый, игривый... а теперь это труп, вещь, мясо, больше ничего... и только вчера... только вчера убит... вы хотели... а я не пошел... не Амулий, а я убил его... убил своим замедлением на острове.
   Не в силах больше видеть Лавза мертвым, он набросил на его лицо валявшееся подле лукошко, откуда вывалилась морковь, отошел медленными шагами, сел у очага на тот самый камень, на котором было его место на совещаниях при жизни отца, пробовал жевать оставленную там альбанцами ветчину, но она не пошла ему в душу; он ее бросил в печку и долго просидел, устремив неподвижный взор куда-то бесцельно пред собой, а потом заговорил с друзьями, указывая им кумир своего Лара, – не сгоревший в пожаре, глиняный болван с огромными белыми глазами, обведенными черною краской, стоявший на печке особняком от таких же изображений, но пониже ростом, двух Пенатов.
   – Хочется мне спросить Доброго Лара, где семья моя?.. Ларов мы считаем хранителями домочадцев... разве он не видел, не слышал, что происходило здесь? Чья кровь лилась к его костру не по законному определению главы семейства, не по внушению самого Лара через сны и гадания, а по желанию злодея!..
   Сказав это, Нумитор усмехнулся судорожной улыбкой горя.
   – Они все в мире теней... Увидятся ли они с отцом моим? Пожалуются ли на Амулия?.. Но кому?.. Кто там и как живут в этом неведомом мире?.. Мой несчастный страдалец-отец всегда его боялся... Боялся туда идти...
   Нумитору минутно показалось, что богов нет, а за гробом не жизнь в могуществе сверхъестественного существа, духа, а лишь мрак небытия; поэтому и жить не стоит.
   Друзья молчали, не зная, чем его утешить, потому что они оба, и марс и сабинец, были иной веры, хоть и принесли охотно с Нумитором во время совместного путешествия жертвы его богам, как и он принес у них жертвы их, – дикари не держались строго различия культов; их догматика покоилась на весьма зыбкой почве дедовских традиций, твердо устанавливавших только одну внешнюю обрядность.
   Нелюдимая замкнутость япигов в круге своего племени в эту эпоху давно разрушилась под напором новых веяний, вторгнувшихся в Лациум со всех сторон от соседей.
   Нумитор осмотрелся. Была уже глухая ночь. Он тряхнул впотьмах кудрявою, длинноволосою головою, как бы стряхивая одолевавшую его ум слабость от горя, порылся в своей дорожной сумке, достал из нее огниво, зажег лучину.
   Квирин и Таций спали.
   Нумитор прошел от очага к трупу Лавза, осветил его, опустился подле него на колени, снял наброшенное лукошко с лица, толкнул его в плечо, тихо позвал:
   – Лавз!.. Молчишь... Не говорить тебе больше со мною!..
   Ему вспомнилось, как он недавно прибил этого сына за то, что тот ему не быстро ответил на какой-то вопрос, и ему стало до того горько, что, казалось, будто душа разрывается... вспомнилось, как он приказывал делать в лесу метлы, и при этом Лавз, играя, гонялся за своими братишками и Сильвией, как они все вместе семьею плели корзинки и сети, как стригли овец с пастухами и пастушками...
   Нумитор перевернул лежавшее ничком тело Лавза на спину, приподнял бывшие на нем овчины, и отшатнулся с криком, со стоном до того громким, что марс и сабинец проснулись и в ужасе подскочили к нему. Нумитор показал им рану, пересеченную накрест по всему желудку юноши; запустив в нее руки, они убедились, что его внутренность опустошена.
   – Ах, Лавз!.. – стонал несчастный отец, – Амулий распотрошил его, внутренности сжег на очаге, издеваясь над Ларом и Пенатами в такой жертве. Друзья, скажите, можно ли считать Лара добрым после этого?! Он ничем не наказал злодея-поджигателя, убийцу родных; не сжег ему руки за жертву кощунную... за осквернение родного очага.
   Нумитор поднялся и сделал несколько шагов к очагу в намерении разбить глиняные истуканы Лара и Пенатов, в гневе за допущение гибели семьи, но оставил это намерение.
   – Амулий наказал вас, угостил нечестивою жертвой... довольно!.. Быть похожим на него, делать то, что делает он, глумиться над предками, я не стану, не хочу...
   Он обратился к друзьям.
   – Вы теперь видите, поняли, каков мой брат... Что сделал ему Лавз?! Он, это правда, отвечал дяде на грубость грубостью, не давался в обиду, не терпел насмешек над матерью, отцом и дедом: смеялся над нахалом сам, но кто же кому не грубит при тесной, совместной жизни в одном доме?!
   Амулию мало было убить Лавза за такие пустяки обыкновенных дрязгов; он распотрошил его... ах, друзья!.. Как? – живым или уже мертвым?.. Нигде больше нет раны... лицо... оно ничего не показывает; страданье стерто с него смертью; оно спокойно, даже точно улыбается мне, как мой мальчик улыбался живым. Как убил его Амулий? Чем? – багровые пятна видел я у младших детей по самой середине лица; их глаза вытекли, носы сплюснуты; ударил их бессердечный дядя с размаха дубиной. У Кальвины пробит висок, посинел с проступившею, запекшеюся кровью, но Лавз... ах!.. Амулий!..
   Живым или мертвым потрошил он его?! Если живым... но нет... я никогда, никогда не спрошу его об этом... никогда...
   Нумитор сжал кулаки своих могучих дикарских рук крепко и плотно, как будто чувствуя сильнейшую боль, – боль предсмертных истязаний сына; слова замерли на его устах недоговоренными; губы сжались; зубы скрипнули.
   – Несчастный царь, мы с Квирином отомстим за тебя! – сказал Таций, все время переговаривавшийся шепотом с молодым марсом.
   – Мы ринемся с гор на Альбу, – подтвердил Квирин, – и предоставим тебе разгромить дом Амулия, как он разгромил твой.
   Нумитор горько усмехнулся, отвечая:
   – Вы предоставите мне делать у Амулия то, что он делал у меня!.. Вы хотите, чтобы я разбил висок его молодой жене, которую он только что взял себе? Хотите, чтобы я потрошил живым сына, который у него родится? Хотите, чтобы я кощунствовал на его очаге жертвоприношением неподобающих вещей? Хотите, чтоб я сделался тоже разбойником, злодеем, нечестивцем, поджигателем?.. Это ли вознаграждение за мои беды?! Нет!.. Мои руки чисты от нанесения оскорблений отцу; чисты они будут и впредь от мести брату.
   – И ты не отомстишь? – спросил Квирин с удивлением.
   – Нет... никогда... о, Лавз!.. Лавз!..
   И, застонавши, Нумитор снова умолк надолго.
   Он был человеком хладнокровно-рассудительным, но от страшного, внезапно налегшего гнета бедствий, его энергия надорвалась; волосы на голове стояли дыбом; лоб покрылся холодным потом; глаза выходили из орбит.
   – Добрый Лар!.. Добрый Лар!.. – повторил он несколько раз, – о, какая злая жертва Доброму Лару!..
   Он чувствовал, что ему недостает воздуха, дышать нечем, готов был упасть без чувств от прилива крови к голове и сердцу, вместо этого он вдруг зарыдал с дикими воплями истерики, упавши на труп старшего сына, с сознанием единственной идеи, что больше не будет около него тех, кого он любил, а старый, священный, дедовский дом осквернен, разорен, разрушен.

ГЛАВА XXVII
Около древнего камня

   Очаг «атриума» был домашним алтарем, пред которым обязательно совершались все важные дела семьи: здесь нарекались имена новорожденным младенцам; здесь умерщвлялись лишние члены семьи, – старые, больные, увечные, или чем-нибудь не угодившие своему главе; сюда клались первые сжатые колосья пшеницы и пучки кукурузы, первые гроздья винограда, зрелые яблоки и др. плоды; здесь закалывались первые ягнята и телята весеннего приплода, и возливалось первое молоко новой коровы.
   К этому очагу с Нумитором посадили его жену в день свадьбы, чтобы она помазала очаг маслом, отпила воды, и зажгла свой брачный факел, после чего (фиктивно) похищенную, внесенную в дом мужем через порог на руках, родные уже не имели права отнять назад у похитителя.
   У очага погасили факел жизни над головою больной матери Нумитора и после общих прощаний Прока, по праву мужа, прекратил ее жизнь, осторожно задушил ее мягкою овчиной.
   Здесь Амулий утопил в чанах всех своих детей-младенцев и убил жену, как неугодную, по предсказанию льстившего ему знахаря, будто от этой женщины ему не родится хороший сын.
   Все это было жестоко, но по тогдашним воззрениям и обычаям законно, а то, что случилось в последние дни, законного повода не имело, даже царская власть не давала Амулию права делать набег на рамнов, ничем не оскорбивших альбанцев, уничтожать дом и убивать семью родного брата, которого он только что уверил, хоть и не в дружбе, но в индифферентном отношении к его землям, радушно принимая как гостя.
   Выйдя из дома с друзьями уже под утро, Нумитор услышал раздающийся где-то вдали глухой стон и, отправившись на этот голос, увидел страдание живого существа, потрясшее его доброе сердце не меньше, чем вид уже ничего не чувствующих мертвецов.
   На древнем камне Ларов под платаном, где Прока в последний вечер своей жизни лежал, прощаясь со всем, что ему мило и дорого, теперь находилась Акка, распростертая в бессознательном состоянии горячки, сорвавшая с себя одежду, избитая, исщипанная в драке с непослушным Лавзом, ударившаяся с разбега об камень или дерево, бывшее около него, вся в синяках и ссадинах. Ее прекрасные большие глаза, которыми все любовались, были полуоткрыты с выражением ужаса; ее дрожащие губы что-то шептали со стоном.
   Пастушка спаслась от губителей совершенно случайно, не увиденная ими по той причине, что Амулий занялся детьми своего брата, а потом торопливо ушел в Альбу, опасаясь его возвращения.
   Нумитор сильно встряхнул девушку, покрыл ее наготу своим плащом, посадил на камне, прислонив спиною к дереву, и стал звать.
   – Акка!.. Акка!.. Очнись!..
   Он звал сначала напрасно, но потом несчастная пастушка пришла в сознание и стала просить пить, а когда он напоил ее, в ужасе вскочила и закричала, указывая на усадьбу:
   – Нумитор!.. Погибло все счастие твоей жизни!..
   – Да, – ответил несчастный царь, – я там был; я видел. А ты!.. Неужели они тебя подвергли оскорблениям, самым тяжким для девушки?
   – Нет, им этого не удалось; они меня почему-то не нашли.
   – Но ты избита...
   – Твоим сыном... я хотела... я могла спасти его, но он... он не слушался... он бил меня... и он и бревна валились... мы просидели в мусорной яме...
   Всплеснув руками, пастушка снова распростерлась на камне, впадая в истерику.
   – Акка! – вскричал Нумитор, не давая ей упасть духом от горя, – я приказываю тебе: не смей рыдать!.. Расскажи толком все, что тут было; наплачешься после.
   – Они меня теперь еще хуже оклевещут; весь Лациум заговорит, что Акка «волчица».
   Она обвила руками шею Нумитора и разрыдалась. Он дал ей на этот раз волю излить чувства, а когда она успокоилась, сказал:
   – Я спрячу тебя от Амулия и его альбанцев; они тебя забудут, не станут клеветать.
   – Куда спрячешь?
   – Увезу по реке туда, где Эгерий и Перенна наслаждаются счастьем, ставши мужем и женой.
   – На остров?
   – Да. Отец благословил меня перед смертью великими пожеланиями, но... неужели так начинает сбываться благословение родителя?! Неужели так пал на мою голову его предсмертный завет?! Ужасно!.. Ужасно!.. Отец расстался в могильной землянке со мной при пожелании, чтобы мое потомство владело всеми землями, сколько их видит с самых высоких гор глаз орла, а я... и так скоро... так скоро... я лишился потомства... у меня никого нет.
   Раздирая свою одежду и волосы, Нумитор упал бессильно на камень и с рыданьем распростерся на нем. Акка стала в свою очередь утешать его, чем могла.
   – Нумитор, очнись, выслушай, что я скажу!.. Нумитор, ты имеешь потомство; погибли не все; Сильвия уцелела в живых.
   Плачущий поднял голову, повторяя:
   – Сильвия уцелела...
   – Я видела все это из сарая: Мунаций успел покрыть твою дочь жреческим плащом и торопливо, как мог громче, произнес над ее головою слова посвящения в весталки: «Тебя, возлюбленная, беру» (te, amata, capio).
   Пьяный Амулий заругался, твердя, что Сильвия не годится в жрицы, потому что еще очень мала, но старшины его не послушали, стали уговаривать, отняли, защитили твою дочь и отослали в Неморенский лес к старой Сатуре, служить у священного огня.
   – Квирин! – обратился Нумитор к вождю марсов, – умыкай ее оттуда, как можно скорее, к себе за горы, не то Амулий убьет ее и там; он не посмотрит, что в дубраву святилища Весты не должны ходить мужчины. Оскорбив Ларов и Пенатов, он не задумается надругаться над Вестой. Я знаю, что Амулий будет, как волк за овцой, следить за моей дочерью, чтобы уничтожить и эту последнюю отрасль моей семьи.

ГЛАВА XXVIII
Альбанская весталка

   Нумитор вторично видел Лара при осмотре своего разрушенного дома, вторично полил его голову жертвенною смесью вина, молока, и масла, обновил на ней кипарисовый венок, не поднимая, однако, еще не истлевшего куска холстины на ней, и замуровал вместилище своими руками крепче прежнего, но строить заново сгоревший дом не решился по его уединенному положению, опасаясь повторения набегов злого брата; он ушел к Яникульскому холму и там поселился, уговорив и всех уцелевших от набега жителей соединить свой поселок в один с тамошним, отдаленным поселком рамнов, уверяя, что так они будут сильнее, им станет легче защищаться от альбанцев, дальше от этих врагов, ближе к дружественным сабинцам.
   Нумитор принялся выполнять свою клятву смягчения нравов, бесстрашно нарушая грубые традиции старины, как царь, любимый крошечным племенем рамнов, но сразу не мог искоренить всего, что возмущало его кроткую душу: жестокие обычаи еще долго соблюдались на берегах Альбунея[6]. Нумитор уклонялся от всяких совместных дел с братом, – не посещал альбанских святилищ и уходил из своих, когда Амулий являлся приносить жертвы у рамнов, – чтобы не рассориться окончательно; он не участвовал в жестоких обрядах насильственных человеческих жертв, но ему доводилось невольно видать это издали, когда он сиживал на склоне холма над рекой, играя на свирели среди своих пастухов, любуясь огромным, быстро умножавшимся стадом.
   На душе Нумитора мало-помалу стало светло, тихо, радостно, как это всегда бывает у людей, которые имеют чистую совесть и ведут правильный, скромный образ жизни. Его горе об утрате жены и детей давно улеглось; он имел уже другую жену, и новые сыновья-малютки резвились с ягнятами у ног его.
   Амулий остался бездетным, хоть и переменил нескольких жен; он пьянствовал и предавался в Альбе разгулу среди своих приверженцев, похожих на разбойников.
   Нумитор утешался мыслью о скорой свадьбе его дочери, посвященной в весталки[7]. Он ее не видал с самого дня разлуки, потому что, кроме одного жреца Мунация, распорядителя всех духовных дел, мужчинам запрещено ходить в таинственную дебрь, где находился алтарь Весты, но старая жрица, ходившая в разные поселки за нужными вещами, уверяла, что Сильвия выросла и похорошела, расцвела в красавицу.
   Насильственное пожизненное целомудрие весталок установлено (так принято думать) Нумой Помпилием, много времени позже, уже в эпоху римских царей, при дальнейшем развитии культа. В Лациуме этого ничего не было.
   Срок служения алтарю для альбанской весталки ограничивался временем естественной чистоты полуребенка, в возрасте от 7 до 12 лет, оканчиваясь с превращением в девицу, годную к выдаче замуж.
   Нумитор сносился с дочерью через старуху, заведовавшую жертвенником, посылал ей всего, что имел лучшего, в подарок.
   Сильвия не жаловалась на обстоятельства своей жизни, но тем не менее, ей было скучновато в уединенной хижине со старухой и подругой-жрицей, дочкой Мунация, такой же маленькой девочкой, отведенной туда на время до надлежащего возраста.
   Сильвия была любимицей Нумитора, – милым ребенком, которому отец уделял всю любовь и нежность, к какой только способен добрый дикарь, подобный этому царю рамнов.
   В мирные годы благополучия семьи, при жизни Проки, Сильвия часто сопровождала отца в его лазаньях и карабканьях по самым опасным кручам и непроходимым чащам; случалось, что и ночь заставала их на охоте; им приходилось ночевать в одном из многочисленных горных гротов, какими изобилуют косогоры этих местностей. Тогда отец рассказывал ей про Доброго Лара, страшного Инву, колдунов и медведей.
   Эти времена детства стали для девочки еще дороже, милее, после того, как миновали они, завершились такою ужасною катастрофой.
   Все яснее и чаще вспоминалось ей, как бывало, отец вечерние досуги проводил за плетением корзинок и неводов; дед рассказывал длинные-длинные предания о старине, – такие длинные, что обыкновенно, не оканчивал в целый вечер; мать шила или плела что-нибудь, пряла, ткала, – эта ласковая незабвенная мать, так люто убитая пьяным дядей, чего, однако, Сильвия не видала, – добрый жрец увел ее из дома от раздирающих душу сцен убийства, – поэтому и образ матери запомнился девочке лишь в виде живой фигуры, веселой, доброй.
   Отцовские и дедовские сказки составили чудный волшебный мир в восприимчивой головке Сильвии; она воображением переживала всевозможные чудеса среди богов, Ларов, чудовищ, чужеземных царей и вождей, где неведомые люди вели иную жизнь, героическую, непохожую на мирное однообразие обстановки пастушьего царства Лациума.
   Вспоминался ей и Квирин, молодой вождь марсов, с которым она обручена отцом еще в колыбели; ее всегда удивляло, что он не такой, как все, к кому она привыкла, – не так говорит, носит странное платье.
   Ее влекло назад, домой, в родную усадьбу, к берегам Альбунея: ей хотелось видеть отца, хотелось видеть и Квирина.
   Будучи еще очень маленькою, Сильвия, облокотившись на колена сидящего молодого марса, бывало, уставится в упор глазами на его лицо, глядит-глядит, скажет:
   – Какой ты чудной!.. Какой диковинный!.. Все на тебе не по-нашему...
   И громко захохочет.
   Теперь из близких только Акка и Перенна посещали Сильвию, да и то редко, украдкой, в то время, когда Амулия не было в Лациуме, – он делал чисто разбойничьи набеги на рутулов, герников и др. мелкие племена из-за добычи, опасаясь нападать на марсов, сабинян, и особенно самнитов, становившихся по своей многочисленности внушительно-грозною силой. Самний уже и тогда обещал в себе могучего будущего соперника Рима.

ГЛАВА XXIX
Вождь марсов

   Жизнь Сильвии в священной дубраве Весты шла при полной безопасности, так как от медведей и др. крупных зверей это женское святилище имело достаточную защиту в прочной каменной изгороди с набитыми колючками; а старая жрица Сатура обладала мужскою силой; людей же девочки там не боялись, – нравы окрестных жителей были еще строги и чисты настолько, что никто даже не слыхивал об оскорблении весталок; теперь даже Амулий не был страшен дочери Нумитора, потому что с нею вместе служила огню дочь жреца Мунация, а жрец в племени Лациума, как и у всех дикарей земли, всегда был могущественнее царя; его расположение служило достаточною защитой от всех покушений тирана.
   Жизнь Сильвии была довольно однообразным существованием среди забот около жертвенника, который тогда был нечто иное, как лампада из пожертвованного народом масла, помещенная в углублении из камней, защищавших ее от ветра, а чтоб не гаснуть от дождя, она имела над собою крышу, прибитую к стволу старого, векового дуба, считаемого тоже за священный, но не имевшего о своем происхождении никаких легенд, как и самый культ Весты неизвестно когда и как ввелся в Лациуме, перенятый у каких-либо иных дикарей, о чем предания не сохранились.
   Как целомудрие не было обязательно для альбанской весталки на всю жизнь, так и огонь, горевший в камнях жертвенника, лишь старались поддерживать неугасимо, но его случайное потухание тогда не вело за собой ничего важного; за двумя весталками не было никакого надзора; старуха служила им лишь защитницей, как взрослая детям, кухаркой, прачкой, швеей, – исполнительницей всего, что им было не под силу или они не умели.
   В досужее время Сатура рассказывала весталкам сказки, сидя с ними по целым вечерам вне изгороди их жилища, на бревне или камне среди прелестной поляны в лесу, где струился ключ чистой воды, служивший им для питья, а вдали виднелся крутой обрыв, ведущий к Неморенскому озеру, на противоположном берегу которого, почти невидный за дальностью расстояния, чернел тот священный лес, где обитал страшный Нессо у жертвенника кровожадной Цинтии.
   Весталки помогали старухе в шитье, пряже, стряпне, не столько по обязанности или нужде, как от скуки; они бродили по лесу за грибами и ягодами вблизи своего жилища: у них были кошки, собаки, овцы, козы, которыми они тешились, играя с ними по-детски.
   Приходившие поселянки говорили им о женихах. Сильвия знала, что по желанию и согласию ее отца, Квирин умыкает ее себе женою в племя марсов за горы и ждала этого события со дня на день. Она знала и причину, отчего Квирин не приходит за нею, – марсы тогда делали набег на самнитов; молодому вождю хотелось достать побольше добычи к свадьбе, чтобы ввести жену в богатый дом. Самниты дали отпор марсам и сами их ограбили; поэтому Квирин ушел грабить других соседей для добывания себе свадебной обстановки.
   Все это делалось у италийских дикарей совершенно просто и законно, как нечто обычное, должное; даже незаконный набег Амулия с альбанцами рамны скоро забыли и перестали на них злиться, утешив Нумитора отдачею лучшей красавицы в жены.
   Так проходила жизнь Сильвии в течение нескольких лет ее уединения у огня Весты, – жизнь мирная, идиллическая, простая.
   Одичалая старуха передавала девушке особенные, своеобразные понятия о природе и причинах разных явлений.
   Ветер – это небесный пастушок; он стережет и гонит стада облаков.
   Видом своим ветер – веселый, кудрявый мальчик, состоящий из одной головы с ушами, которые удлинились в виде крыльев. Мальчик постоянно летает по Лациуму и дует; когда он улетит в Альбу или на Яникул, – в Немусе у озера тихо.
   Руки у ветра во рту; это его дыхание; ими он, как руками, перебрасывает с места на место сухой лист; ими он бьет всех, кто подвернется.
   Когда он загонит стада облаков в какую-то закуту позади гор, – в Немусе не небе станет ясно.
   Облака в их непрерывно изменяющихся очертаниях также были полны всевозможными существами, – и пасущимися барашками, которые едят голубую траву, и длинными нитями пряжи небесных старух, – звезд, которые постоянно сидят на одном месте, на камнях, а молодые перебегают по небу в виде падающих искорок.
   Когда случалась засуха, лесной ключ иссякал, – весталкам приходилось ходить за водою к более полноводному источнику, который находился почти у самого озера, низвергаясь в его пучину, как стрела, стремительно и бурно, с высокой горы, причем его русло преграждало путь к озерному берегу, не совсем безопасное по его ширине и глубине, для переходящих.
 
   Стояло весеннее, равноденственное время, (Март) месяц Марса-Градива, бога войны и всяких раздоров. Долго было ненастье с беспрестанными грозами и ливнями, производившими полноводье в горных ручьях альбанских лесов.
   Сильвия, заточенная в священных дебрях Неморенского леса (или Немуса), скучала.
   Но вот настали чудные весенние дни.
   Аисты прилетели в старое насиженное гнездо на соломенной крыше хижины весталок. Журавли кричали, перекликались в приозерном болоте, собираясь отлететь на север. Лесные луговины запестрели всевозможными цветами.
   Утро только что начиналось; вдали над озером уже алела заря, но под темными сводами старого леса было еще довольно темно. Был час, когда сладкая истома всевозможных мечтаний наиболее сильно ласкает, манит, влечет неизвестно куда, к кому, к чему, молодое сердце девушки.