И тут я добил его окончательно.
   — Чтоб я бежал! Да вы что, начальник?! Я человек ответственный, привык отвечать за свои поступки. Идемте со мной в камеру и вместе посмотрим, бежал я оттуда или нет.
   В этот момент помощник сказал:
   — Руаяль на проводе, месье. Он взял трубку.
   — Ничего? Странно... Он утверждает, что у него амнезия... Кто ударил?.. По голове... Так, понимаю. Он валяет дурака. Выясним... Извините за беспокойство. Проверим. Всего доброго!.. Ну-с, Чарли Чаплин, давайте-ка посмотрим на вашу голову... Да, длинный шрам... Как же это вы помните, что потеряли память с того момента, как вас ударили по голове? А? Отвечайте и быстро!
   — Не знаю, этого я не могу объяснить. Просто помню, что ударили, что имя мое Шарьер и еще несколько вещей. И когда Вы спросили, как долго я получал еду и курево, то я не знаю, в первый ли это раз случилось, или в тысячный. Не знаю, не помню, и все тут. Ясно вам?
   — Мне все ясно. Вы слишком долго переедали, теперь придется попоститься. Без ужина, до конца срока!
   Итак, я лишился кокосов и сигарет. И был отрезан теперь от товарищей. Меня действительно прекратили кормить по вечерам. И я начал голодать. К тому же из головы не выходил этот бедолага, которого они так зверски избили. Оставалось лишь надеяться, что дальнейшее его наказание не было столь суровым.
   Один, два, три, четыре, пять, поворот... Один, два, три, четыре, пять, поворот... Да, на такой диете долго не продержаться. Но раз так мало еды, надо, пожалуй, сменить к режим. Лежать подольше, чтоб не тратить сил. Чем меньше двигаешься, тем меньше калорий сжигаешь. Ведь еще оставалось продержаться целых четыре месяца, или сто двадцать дней,
   Вот уже десять дней, как я на новом режиме. Голод донимал постоянно, круглосуточно. К тому же я испытывал сильную слабость. Ужасно не хватало кокосов, сигарет, конечно же, тоже. Я рано ложился в постель и старался как можно быстрее отключиться. Вчера был в Париже, пил шампанское с друзьями, танцевал под аккордеон на улице. Картины этой нереальной жизни все чаще уводили меня из камеры, так что теперь я, можно сказать, проводил гораздо больше часов на свободе, чем в этой страшной одиночке.
   Я сильно исхудал и только теперь понял, каким существенным подспорьем были кокосовые орехи, которые я получал целых двадцать месяцев, — они позволяли сохранить силы и здоровье.
   Сегодня утром дошел до точки. Выпил кофе и позволил себе съесть половину дневной порции хлеба, чего прежде не делал. Обычно я делил хлеб на четыре более или менее равных куска и съедал утром в шесть, затем в полдень, снова в шесть, ну и еще крошку уже ночью. «Ты что это делаешь, парень, а? — спросил я себя сердито. — Конец уже виден, а ты собираешься рассыпаться на куски? — Я голоден и у меня не осталось сил. — Глупости говоришь! Как это при такой еде могут остаться силы? Да, ты слаб, спору нет, но не болен, и это главное! Это значит, что ты победишь. Если хоть чуточку повезет и ты будешь вести себя правильно, то оставишь эту тюрьму-людоедку с носом!»
   Оставалось всего двадцать дней. Я ослабел уже всерьез. И еще заметил, что мой кусочек хлеба становится изо дня в день все меньше. Кто мог пасть так низко, чтобы выбирать специально для меня кусок поменьше? А суп в течение нескольких дней представлял собой просто горячую воду с кусочком даже не мяса, но почти голой кости или огрызком кожицы. Я был так слаб, что впадал в забытье и отправлялся в свои «путешествия» уже без всяких усилий.
 
   Глубокая усталость и депрессия, навалившиеся на меня, внушали тревогу.
   У двери послышалось царапанье. Я извлек из-под нее записку от Дега и Гальгани. «Черкни хоть строчку. Страшно беспокоимся о твоем здоровье Осталось всего девятнадцать дней. Держись, не падай духом. Луи, Игнасио».
   Там же лежали полоска чистой бумаги и кусочек грифеля. Я написал: «Держусь, но очень слаб. Спасибо. Папи». И когда за дверью снова заскребла швабра, сунул под нее записку. Ни сигарет, ни кокосов. Но это послание значило для меня невероятно много. Оно служило свидетельством крепкой верной дружбы и вселяло бодрость духа. Мои друзья правы — осталось всего девятнадцать дней. Я подошел к финишу этого изнурительного соревнования со смертью и безумием. Я не умер, не заболел. Я не имею права заболеть. Надо двигаться как можно меньше, чтобы не тратить калорий. Одна прогулка утром, одна днем — по часу. Это единственный способ продержаться. Всю ночь, двенадцать часов подряд, я лежал, а днем сидел на своей скамеечке не шевелясь, лишь время от времени вставая и делая несколько наклонов и махов руками, затем снова садился. Оставалось всего десять дней.
   Десять дней — это двести сорок часов, которые надо продержаться. Они прошли легче, чем предыдущие, — то ли экономия движений приносила свои плоды, то ли записка от друзей вселила новые силы. Да, срок одиночки подходил к концу, и теперь я был уверен, что сохранил все необходимое для нового решающего побега — здоровье, бодрость духа и энергию.
   Настала последняя ночь. Семнадцать тысяч пятьсот восемьдесят часов прошло с тех пор, когда за мной затворилась дверь камеры № 234. С тех пор она открывалась только дважды. Я заснул спокойно с одной-единственной мыслью — завтра она откроется и случится что-то очень хорошее. Завтра я увижу солнце, вдохну свежий морской воздух. Завтра я буду свободен. Я рассмеялся. Свободен? Что это ты городишь, Папийон? Завтра продолжится отсчет срока каторжных работ. Пожизненного срока. Разве это можно назвать свободой? Я знаю, я это знаю, и все равно — никакого сравнения с той жизнью, которую я влачил здесь. Интересно, как там Клозио и Матуретт?..
   В шесть принесли кофе и хлеб. Меня так и подмывало воскликнуть: «Зачем это? Вы ошиблись! Ведь сегодня я выхожу». Но тут я быстро вспомнил, что «потерял память». Молчи, не то начальник прознает и засадит в карцер еще дней на тридцать.
   Восемь утра. Я съел весь хлеб. Потом в лагере чего-нибудь раздобуду. Дверь открылась. Появился комендант и с ним два охранника,
   — Шарьер, ваш срок окончен. Сегодня 26 июля 1936 года. Следуйте за нами.
   Я вышел. Во дворе меня совершенно ослепило солнце. И вдруг навалилась страшная слабость. Ноги стали ватны-ми, а перед глазами затанцевали черные мухи. А прошел-то всего метров пятьдесят, правда, тридцать из них — по солнцепеку.
   У административного блока я увидел Клозио и Матуретта. Матуретт — кожа да кости, впалые щеки, провалившиеся глаза, Клозио лежал на носилках. Лицо было серым, казалось, от него исходит запах смерти. «Братцы, да вы совсем плохи! — подумал я. — Неужели и я выгляжу так же?» Но вслух сказал.
   — Ну как, все о'кей, ребята? Они не ответили. Я повторил.
   — Вы как, о'кей?
   — Да, — тихо сказал Матуретт.
   Мне захотелось крикнуть им все, заключение окончено, мы снова можем говорить! Подошел и поцеловал Клозио в щеку. Он взглянул на меня странно блестящими глазами и улыбнулся.
   — Прощай, Папийон...
   — Нет! Не смей так говорить!
   — Со мной все кончено...
   Он умер несколько дней спустя в больнице, на острове Ройял. Ему было тридцать два, и он был осужден на двадцать лет за кражу велосипеда, которой не совершал.
   Подошел комендант.
   — Пусть войдут. Матуретт и Клозио, вы вели себя хорошо. Поэтому я записываю вам в дело: «Поведение хорошее». Что же касается вас, Шарьер, то вы и здесь умудрились совершить серьезное преступление. И заслужили «Плохое поведение».
   — Извините, комендант, но никакого преступления я не совершал.
   — Вы что, не помните, как брали сигареты и орехи?
   — Нет. Честное слово, не помню.
   — Ладно, хватит! На чем вы продержались последние четыре месяца?
   — Вы что имеете в виду? Еду? Что я ел? Да все одно и то же, с того дня, как пришел.
   — Нет, это невозможно! Что вы ели вчера вечером?
   — Как всегда. Чего давали. Не помню. Может, фасоль или вареный рис. Может, какие другие овощи.
   — Выходит, вы ужинали?
   — А то нет! Неужели думаете, выплескивал еду из миски?
   — Да, это бесполезно... Я сдаюсь. Хорошо. Я не стану писать «плохое поведение». Напишем: «Поведение хорошее». Теперь вы довольны?
   — А разве это неправда? Я ничего плохого не делал. И с этими словами мы покинули его кабинет.

ЖИЗНЬ НА ОСТРОВЕ РУАЯЛЬ

   Во дворе нас в ту же секунду окружили заключенные, всячески выражая свое расположение и сочувствие. Нас одарили сигаретами и табаком, угощали горячим кофе и самым лучшим шоколадом. Санитар сделал Клозио укол камфоры и еще дал адреналин для сердца. Какой-то жутко тощий негр сказал
   — Санитар, отдайте ему мои витаминные таблетки, они ему больше нужны.
   Нас хорошо накормили и напоили. Вскоре предстояла отправка на остров Руаяль. Клозио не открывал глаз, за исключением тех моментов, когда подходил я и клал ему руку на лоб. Тогда он приподнимал веки, взгляд был затуманенный, и тихо говорил.
   — Дружище Папи... Мы с тобой настоящие друзья, верно?
   — Мы больше, чем друзья. Мы братья, — отвечал я. В сопровождении всего одного охранника мы спустились к берегу — носилки с Клозио посередине, мы с Матуреттом по бокам. У ворот лагеря все заключенные Желали нам удачи. Придурок Пьеро повесил мне на спину рюкзак — он был полон табака, сигарет, шоколада и банок со сгущенкой Матуретт тоже получил рюкзак, только неизвестно от кого.
   Одним из гребцов оказался Шатай. Весла врезались в воду, и мы поплыли. Продолжая грести, Шатай спросил:
   — Ну как, все нормально, Папи? Получал орехи?
   — Да. Только последние четыре месяца не было.
   — Знаю. Это случайность. Но парень держался хорошо. И хоть знал только меня, не раскололся.
   — А что с ним было дальше?
   — Умер.
   — Быть не может! Отчего?
   — Санитар говорил, его так били, что разорвалась почка.
   Наконец мы! у причала. Полуденное солнце жгло и слепило меня. Охранник приказал принести носилки. Двое дюжих парней-заключенных в белом подхватили Клозио, словно он весил не больше пушинки, и понесли. Мы с Матуреттом следовали за ним.
   Каменистая дорога метра четыре шириной, крутой подъем. Наконец мы добрались до плато, где в тени квадратного белого здания нас уже поджидало самое высокое начальство острова в лице майора Барро по прозвищу Тощий. Не вставая и без всяких церемоний он спросил:
   — Видать, одиночка — это еще не так страшно? Кто это там, на носилках?
   — Клозио.
   — В больницу его. И их тоже. Когда выйдут, дадите мне знать. Хочу потолковать перед тем, как. их отправят в лагерь.
   Жизнь заключенных на островах Спасения была особенная, ведь большую часть обитателей составляли настоящие преступники, весьма опасные, причем по разным причинам. Начнем с того, что питались они здесь прекрасно, поскольку буквально все было предметом торга — напитки, сигареты, шоколад, мясо, сахар, рыба, свежие овощи, кокосовые орехи, крабы и так далее. Поэтому здоровье у всех было отменным, чему способствовал и на редкость благодатный климат. Особенно опасны были приговоренные к пожизненному заключению. У них уже не оставалось надежды когда-либо выбраться отсюда. И заключенные, и охрана активно и круглосуточно занимались куплей-продажей. Жены охранников выбирали парней помоложе и посмазливей для работ по дому и часто превращали в своих любовников. Их называли «домашними» мальчиками. Одни работали садовниками, другие — поварами. Этот разряд служил как бы связующим звеном между лагерем и охраной. К мальчикам относились снисходительно — ведь без их участия торговля была бы невозможна, но, с другой стороны, слегка презирали. Ни один настоящий преступник не мог позволить себе пасть так низко, чтобы делать какую-то там домашнюю работу. Зато они с готовностью становились мусорщиками, подметальщиками, санитарами, тюремными садовниками, мясниками, пекарями, лодочниками, почтальонами. Главари же никогда не утруждали себя тяжелой работой под палящими лучами солнца и присмотром охраны — будь то строительство дорог или лестниц или посадка пальмовых плантаций, где рабочий день длился с семи утра до полудня, а затем — с двух до шести. Здесь был своеобразный мир со своими правилами и законами, где все про всех знали, где обсуждался каждый поступок и жест.
   В воскресенье ко мне в больницу пожаловали в гости Дега и Гальгани, Мы ели рыбу с толченым чесноком, рыбный суп, картофель, сыр; кофе, пили белое вино. Все — Шатай, Гальгани, Дега, Матуретт, Гранде и я — собрались в комнате Шатая. Я в мельчайших подробностях рассказал им о побеге. Дега сказал, что в побегах больше не участвует. Он ожидал из Франции помилования — сокращения срока на пять лет. Что касается Гальгани, то его делом занялся какой-то корсиканский сенатор.
   Я спросил, откуда здесь, по их мнению, лучше всего бежать. Раздался всеобщий вопль. Дега, оказывается, даже ни разу не помыслил о побеге, то же заявил и Гальгани. Шатай считал, что сад — самое удобное место для изготовления плота. Гранде сообщил, что работает в лагере кузнецом и что здесь есть мастерская, где можно подобрать все необходимое и где работают люди самых разных профессий — маляры, плотники, кузнецы, каменщики — всего около ста двадцати человек, занятых на строительстве тюремных здании и сооружений. Дега тут же пообещал подобрать мне там работу, любую, какую захочу. Гранде предложил разделить с ним место банкомета за игорным столом, утверждая, что я смогу жить вполне безбедно на то, что перепадает за игру, конечно, если я буду ему подыгрывать, не прикасаясь к содержимому патрона. Позднее выяснилось, что занятие это действительно доходное, но чрезвычайно опасное.
   Воскресенье пролетело незаметно.
   — Уже пять, — сказал Дега, на руке которого красовались дорогие часы. — Пора обратно в лагерь.
   На прощанье он подарил мне пятьсот франков на игру в покер, а Гранде отдал свой нож, совершенно великолепный, изготовленный в мастерской им самим. Грозное оружие.
   — Не расставайся с ним ни днем, ни ночью.
   — А как же обыски?
   — Этим здесь в основном занимаются арабы. И если человек в списке особо-опасных, оружия никогда не находят.
   — До встречи в лагере! — сказал Дега.
   Все трое суток, что мы находились в больнице, я каждую ночь проводил рядом с Клозио. Внезапно ему стало хуже, и его перевели в двухместную камеру-палату, где лежал еще один, какой-то очень больной человек. Шатай бесконечно накачивал Клозио морфием.
   Клозио умер сегодня утром. Придя в сознание накануне вечером, он попросил Шатая, не колоть его больше.
   — Хочу умереть в трезвом уме и твердой памяти. И чтоб рядом с кроватью сидели мои друзья, — сказал он.
   Клозио, наш друг, умер у нас на руках. Я закрыл ему глаза. Матуретт был убит горем. Клозио умер! Друг, с которым мы бежали. Его, завернутого в мешковину, бросят теперь акулам.
   Я услышал эти слова «бросят акулам», и кровь застыла в жилах. На островах не копали могил для умерших заключенных. В шесть вечера на закате солнца труп вывозили в море и бросали в кишащую акулами воду» где-то между островами Сен-Жоэеф и Руаяль.
   Смерть друга сделала мое пребывание в больнице невыносимым. Я сообщил Дега, что собираюсь выйти дня через два. Он ответил запиской: «Попроси Шатая, чтобы он добился для тебя двухнедельного отпуска в лагере. За это время я смогу подобрать тебе работу». Матуретт собирался побыть в больнице еще немного. Шатай обещал устроить его помощником санитара.
   Выйдя из больницы, я предстал перед майором Барро по прозвищу Тощий.
   — Папийон, — сказал он, — хотел повидать тебя перед отправкой в лагерь. Там у тебя есть один очень ценный друг, наш главный бухгалтер Луи Дега. Он твердит, что ты не заслуживаешь тех отрицательных отзывов, что пришли из Франции, и, поскольку считаешь себя невинно осужденным, то естественно, должен пребывать в состоянии постоянного протеста. Должен сказать, я не разделяю эту точку зрения. Не желаешь ли ты заключить со мной одно соглашение?
   — Почему бы и нет! Впрочем, все зависит от сути соглашения.
   — Нет сомнения, ты человек, который сделает все возможное, чтобы сбежать с островов. Ты можешь даже преуспеть в своей попытке. Что касается меня, то мне осталось всего пять месяцев службы. А ты знаешь, чем оборачивается побег для коменданта? Вычитают зарплату сразу за год, отпуск сокращают на три месяца и дают его не раньше чем через полгода. А если расследование покажет, что это произошло по недосмотру коменданта, то можно и нашивку потерять. Видишь, как все серьезно?.. Поэтому прошу: дай мне слово не бежать с островов до конца моей службы, потерпи пять месяцев.
   — Начальник, даю слово чести! Я не уйду отсюда раньше чем через полгода,
   — И пяти месяцев хватит.
   — Ладно. Можете спросить Дега, он подтвердит, что я умею держать слово.
   — Я в этом не сомневаюсь.
   — Но взамен я хочу попросить вас кон о чем.
   — О чем?
   — На эти пять месяцев я хотел бы получить работу, которая потом могла бы мне пригодиться. И еще — возможность перебраться на другой остров.
   — Хорошо, договорились. Но это должно оставаться строго между нами.
   — Конечно, начальник,
   И вот с целым багажом из пары совершенно новых белых брюк, трех курток я соломенной шляпы я отправился в центральный лагерь в сопровождении охранника. Огромные деревянные ворота высотой метра четыре были нараспашку. У входа две комнаты для охранников, в каждой — по четверо дежурных. Никаких ружей, у всех только револьверы. Еще я увидел пять или шесть арабов.
   Не успел я появиться у входа, как все они высыпали на улицу. Главный из них, корсиканец, сказал:
   — Ну вот вам и новичок. Сразу видно, стреляный воробей.
   Арабы уже приготовились было обыскать меня, но он остановил их.
   — Нечего шарить по чужим сумкам и заставлять человека показывать все свое барахло! Входи, Папийон. Тут тебя ждет уже целая куча приятелей, уверен. Я — Соффрани. Желаю удачи на островах. Добро пожаловать!
   — Спасибо, начальник.
   Я вошел в просторный двор с тремя большими зданиями. В сопровождении охранника подошел к одному из них с табличкой на двери «Особая категория». Охранник крикнул:
   — Староста!
   Появился пожилой заключенный.
   — Здесь новичок! Охранник развернулся и ушел.
   Я вошел в огромную прямоугольную комнату, где размещалось сто двадцать человек. По обеим сторонам прохода тянулись решетчатые перегородки с одной лишь дверью из сварного железа. Они запирались только на ночь. Между стеной и перегородкой подвешены куски грубого полотна, которые здесь назывались гамаками — в них спали. Кстати, очень удобная и гигиеничная штука, эти гамаки. У изголовья каждого — две полочки, куда можно сложить вещи; одна для одежды, другая для еды, посуды и прочего. Между перегородками тянулась «аллея» — проход метра три шириной. Здесь жили маленькими группами, гурби. В некоторых насчитывалось всего двое, в других — до десяти человек.
   Не успел я войти, как меня со всех сторон окружили заключенные.
   — Папи, давай сюда! Нет, к нам! Гранде взял мою сумку и сказал:
   — Он будет жить с нами. — Я последовал за ним. Гаг мак для меня уже натянули. — Лови, браток! Вот тебе подушка, легкая, мягкая, чистое перо! — крикнул Гранде.
   Я увидел массу знакомых лиц — корсиканцев и марсельцев, нескольких типов, которых знал еще по Парижу, встречался в Санте, Консьержери или в конвое. И спросил:
   — Как это вы не работает в это время дня? Все дружно расхохотались.
   — Слушай, золотыми бы буквами выбить эти слова! В нашем блоке пашут от силы по часу в день, да и то не все! А потом кучкуемся тут!
   Да, прием был самый сердечный, оставалось надеяться, что и дальше все пойдет так же.
   В этот момент случилась весьма необычная для меня вещь. Вошел какой-то тип, тоже в белом, он нес поднос, покрытый безукоризненно чистой салфеткой, и выкрикивал:
   — Бифштексы, бифштексы! Кто желает бифштексы? Он приблизился к нашему углу, приподнял салфетку, и я увидел изумительные куски мяса, уложенные ровными рядами. Не хуже, чем в Париже в мясной лавке. Очевидно, Гранде был постоянным покупателем, поскольку тот не спросил его, хочет ли он бифштексов, а спросил сколько.
   — Пять!
   — Крестец или лопатку?
   — Лопатку. Сколько с меня? Запиши в счет, тут у нас добавился еще один человек.
   Продавец вынул блокнот и начал делать какие-то подсчеты. Затем сказал:
   — Итого, сто тридцать пять франков.
   — Ладно. Возьми и начинай счет по новой. Когда он ушел, Гранде заметил:
   — Тут сдохнешь как собака без наличмана. Но есть и преимущество — торгуют буквально всем.
   Действительно, здесь все торговали всем. Лагерный повар продавал мясо, предназначенное для заключенных. Часть мяса прямо с кухни шла охранникам, а большую раскупали за свои деньги заключенные. Ну и, конечно же, повар делился с кухонным надзирателем. И первыми его клиентами были ребята из блока «А» — особая категория, то есть из нашего блока.
   Пекарь торговал выпечкой и тонкими длинными батонами, которые полагались здесь только охране, мясник продавал мясо, санитар — лекарства и наркотики, чиновник, от которого зависело распределение работ, — самые лакомые и доходные места или освобождения от работы, садовник — свежие овощи и фрукты, лаборант из больницы — результаты анализов и даже заходил столь далеко, что продавал медицинские заключения, плодя симулянтов — прокаженных, дизентерийных и так далее. Были здесь и мелкие воришки, специализирующиеся на кражах со дворов и домов охранников. Они тащили все подряд — яйца, цыплят, мыло. «Домашние» мальчики торговали женщинами, на которых работали, и по просьбе приносили в лагерь масло, сгущенку, порошковое молоко, банки сардин, сыр и, конечно же, вино и более крепкие напитки. Были тут и такие, кому разрешалось ходить на рыбалку, и они, естественно, торговали своим уловом.
   Но лучшим и выгоднейшим, хотя и небезопасным занятием считалась здесь карточная игра. Особенно доходно было содержать игорный стол. Согласно правилам, за ним никогда не должно быть больше трех-четырех человек на каждый блок из ста двадцати заключенных. Человек, который хотел вести стол, появлялся обычно ночью, когда игра была уже в разгаре, и заявлял:
   — Я хочу место банкомета.
   — Нет! — отвечали ему.
   — Все говорят «нет»?
   — Все!
   — Тогда (он называл кого-то из присутствующих) я занимаю твое место!
   Человек, которого он назвал, вставая, выходил на середину комнаты, и они дрались на ножах. Победитель становился хозяином стола и пяти процентов от любого выигрыша.
   Здесь была масса умельцев, производящих разные занятные вещички — ими тоже, конечно, торговали. Так, из панциря черепахи делали браслеты, серьги, ожерелья, портсигары, расчески и ручки для щеток. Однажды я даже видел целую шкатулочку из белой черепахи — настоящее произведение искусства. Другие занимались резьбой по скорлупе кокосовых орехов, коровьему рогу, делали змеек из дерева твердой породы. Самые мастеровитые работали с бронзой. И, конечно же, тут была целая армия художников.
   Иногда они объединяли свои усилия. Так, например, рыбак ловил акулу. Особым образом он обрабатывал ее челюсти, оставляя их широко разверстыми, полировал и начищал каждый зуб. Затем какой-нибудь мастер изготавливал небольшой якорь из дерева. Якорь вставлялся в акулью пасть. Потом художник рисовал на нем картину. Чаще всего это был вид островов Спасения с морем. Наиболее популярный сюжет — очертания Руаяля и Сен-Жозефа на дальнем плане, над горизонтом заходит солнце, лучи освещают поверхность синего моря, а на море — лодка. В ней шестеро обнаженных по пояс заключенных стоят, подняв весла в воздух, на корме трое охранников с ружьями. А двое спускают в море гроб с покойником, из воды уже высунули свои разверстые пасти акулы и ждут труп. Внизу в правом углу подпись «Похороны на Руаяле» и дата.
   Все эти изделия широко сбывались охранникам и их семьям.
   Этот непрекращающийся круглосуточный бизнес свидетельствовал, что на острова шел большой приток денег, что не противоречило интересам администрации и охранников. Ведь люди, поглощенные разного рода комбинациями, куда легче управляемы и легче приспосабливаются к новому образу жизни.
   Гомосексуализм здесь был признан почти официально. Все, начиная от коменданта, знали, что такой-то или такой-то является «женой» такого-то. И если его ссылали на другой остров, то вскоре за ним следовала и его «подружка». Конечно, если их сразу не посылали вместе.
   На сотню заключенных едва приходилось трое, решившихся бежать отсюда, даже среди приговоренных к пожиненному заключению. Но для побега надо прежде всего всеми силами и средствами стремиться попасть на материк — в Сен-Лоран, Куру или Кайенну. Впрочем, ссылали туда людей с ограниченным сроком, с пожизненным же могли попасть на материк лишь в том случае, если совершали убийство. Тогда их отправляли на суд в Сен-Лоран. Однако для этого надо было сознаться в содеянном, а это риск, грозящий пятью годами одиночки.
   Можно было добиться перевода по состоянию здоровья Если обнаруживали туберкулез, то отправляли в специальный «Новый лагерь» за восемьдесят километров от Сен-Лорана.
   Проказа тоже срабатывала. И, конечно же, дизентерия. Получить нужную справку было несложно, Но и тут существовал огромный риск — почти два года жить в специзоляторе бок о бок с настоящими больными, страдающими от избранного вами заболевания. Легче всего было подцедить дизентерию.
   Каждый день я узнавал о жизни на островах что-то новое. Обитатели нашего барака представляли собой удивительное смешение характеров и типов. Удивительное во всех отношениях — и в плане их прошлого, и в плане того, как они вели себя здесь. Я все еще не работал — ждал места ассенизатора, которое позволило бы свободно перемещаться по острову, не проработав и часа. К тому же тогда я мог бы ловить рыбу.