Страница:
— Не больше полутора лет.
Получил записку от Шатая — санитара. В ней говорилось, что Бебер Селье сидит в больнице в отдельной палате и ждет отправки на острова в связи с внезапно обнаруженным у него довольно редким и опасным заболеванием — абсцессом печени. Должно быть, ему удалось каким-то образом сговориться с комендантом и врачом, чтобы избежать мести.
В карцере меня не обыскивали. Воспользовавшись этим, я попросил прислать мне нож. Я также посоветовал Нарику и Кенье добиться у коменданта очной ставки между мной, начальником мастерских, Бебером Селье и Бурсе для выяснения всех обстоятельств дела и принятия окончательного решения.
На утренней прогулке Нарик сообщил мне:
— Комендант согласен. Очная ставка завтра в десять утра. Там будет и начальник охраны, специально проинструктированный.
Всю ночь я убеждал себя, что не имею права убивать Бебера Селье. Не получалось. Слишком уж будет несправедливо, что эту сволочь сошлют на материк, откуда он потом сможет преспокойно бежать. И это вместо расплаты за содеянное! Да, но за это тебя могут приговорить к смерти... Ну и плевать! Вот к какому выводу я пришел, потому что окончательно потерял надежду обрести свободу.
Единственный способ избежать смертного приговора — это заставить его выхватить нож первым. Для этого я должен ясно показать ему что мой — наготове. Тогда он точно выхватит свой. Это можно сделать или до, или сразу же после очной ставки. Во время нее убивать нельзя, иначе охранники могут начать стрелять.
Всю ночь я боролся с собой... И в конце концов пришел к выводу, что если он не выхватит нож первым, убивать я его не буду.
Я не спал всю ночь и выкурил целую пачку сигарет. Осталось только две, когда в шесть утра принесли кофе. Я был настолько взвинчен, что, хотя это строжайше запрещалось, попросил разносчика кофе, рядом с которым стоял охранник:
— Вы не раздобудете мне несколько сигарет или Табаку? С разрешения начальника, конечно. У меня все вышли, господин Антарталия.
— Ладно, дайте ему, если есть. Сам я не курю. Я действительно сочувствую вам, Папийон. Я корсиканец и уважаю тех мужчин, которые ведут себя как мужчины, а не как вонючее Дерьмо.
Вез четверти десять я был уже во дворе, ожидай вызова в суд. Нарик, Кенье, Бурсе и Карбоньерн тоже ждали. Из охраны на очной ставке должен был присутствовать тот самый Антарталия, который приходил утром. Он говорил с Карбоньери по-корсикански.
Распахнулись ворота, и во дворе появились араб, что лазил на дерево, еще один араб-охранник из мастерских и Бебер Селье. Увидев меня, последний приостановился, но сопровождавший его охранник сказал:
— Иди, но только держись от всех остальных в сторонке. Стань вон там, справа. А ты, Антарталия, проследи, чтобы между ними не было контактов.
Нас разделяло метра два. Антарталия заметил:
— Никаких разговоров между заключенными.
Карбоньери продолжал говорить по-корсикански со своим земляком, а тот не спускал с нас глаз. Внезапно охранник наклонился, чтобы завязать шнурок, и в это время я сделал знак Матье подойти поближе. Тот тут же смекнул, в чем дело, покосился на Бебера и плюнул в его сторону. Когда охранник выпрямился, Карбоньери продолжал говорить, словно ничего не произошло, и настолько отвлек его внимание, что я успел сделать шаг вперед и никто ничего не заметил. Рукоятка ножа уже лежала в ладони. Только Бебер Селье заметил это. И с невероятной быстротой — а нож у него оказался уже открытым в кармане брюк — ударил меня им в бицепс правой руки. Сам я левша, и тут же одним коротким движением вонзил нож ему в грудь по самую рукоятку. Звериный вой «а-а-а!» и он повалился на землю. Выхватив револьвер, Антарталия крикнул:
— Назад, парень! Лежачего не бьют! Иначе пристрелю тебя на месте, а мне этого не хочется.
Карбоньери подошел к Селье, пнул его ногой по голове и что-то сказал по-корсикански. Я понял, он мертв.
Охранник сказал:
— Дай-ка мне твой нож!
Я отдал ему нож. Он сунул револьвер в кобуру, подошел к обитой железом двери, постучал и сказал открывшему ее охраннику:
— Готовьте носилки забрать труп!
— А кто умер? — спросил охранник,
— Бебер Селье.
— О, а я думал, Папийон.
Нас снова отвели в карцер. Очная ставка откладывалась. В коридоре Карбоньери успел шепнуть мне:
— Бедняга Папийон! На этот раз ты влип, и серьезно.
— Да, но я жив, а он сдох!
Охранник вернулся один, тихо открыл дверь и сказал мне:
— Стучи и кричи, что ранен. Он ударил первым, я видел! — и так же тихо притворил за собой дверь.
Все же эти охранники-корсиканцы потрясающие существа — или отпетые мерзавцы, или действительно прекрасные люди, среднего не бывает. Я застучал кулаками в дверь и завопил:
— Я ранен! Хочу в больницу на перевязку! Охранник вернулся с главным надзирателем лагеря.
— Что с тобой? Чего орешь?
— Я ранен, начальник!
— А-а... так ты ранен... А мне показалось, он тебя не задел.
— Да вы что! Правая рука насквозь пробита!
— Отворяй! — скомандовал надзиратель.
Дверь отворилась я вышел. На руке зияла глубокая рана.
— Наручники на него и в больницу! Там глаз не спускать и не оставлять ни под каким предлогом. Только пере-вязать и сразу обратно!
Мы вышли. Во дворе собралась уже целая толпа охранников во главе с комендантом. Надзиратель из мастерских крикнул:
— Убийца!
Не успел я раскрыть рта, как комендант ответил: — Помолчите, Бруйе. Селье напал первым.
— Что-то не верится, — проворчал Бруйе. — Я сам видел, я свидетель, — вставил Антарталия. — И помните, господин Бруйе, корсиканцы никогда не лгут. В больнице Шатай тут же послал за доктором. Меня зашили без всякого наркоза. Я ни разу не застонал. Закончив свою работу, врач заметил:
— Я не дал вам обезболивающего просто потому, что у меня; все вышло. — И после паузы добавил: — Зря вы это затеяли.
— Но он все равно бы умер, раньше или позже. Абцесс печени не шутка!
Врач так и остался стоять с раскрытым ртом.
Расследование возобновилось. Бурсе вышел из игры, поскольку было установлено, что ему угрожали. Я изо всех сил поддерживал эту версию. Нарика и Кенье тоже оставили в покое — за отсутствием улик. Так что ответственности подлежали я и Карбоньери. Обвинение в хищении с него сняли, оставив только сообщничество в подготовке побега. За это полагалось максимум полгода. Со мной же все обстояло куда серьезнее. Несмотря на свидетельские показания в мою пользу, следователь никак не хотел признать, что я действовал в целях самообороны. Дега видел дело и сказал, что несмотря на все старания следователя, меня вряд ли приговорят к смертной казни, так как я все же был ранен. Оправданию мешали лишь показания двух арабов, утверждавших, что я ударил ножом первым.
Наконец расследование было закончено. Я ждал отправки в Сен-Лоран, чтобы предстать перед трибуналом. Целыми днями я ничего не делал, только курил. Да еще немного гулял по утрам. И ни разу, ни комендант, ни охранники не выказывали по отношению ко мне ни малейшей враждебности. Они охотно болтали со мной и снабжали куревом.
Был четверг, отправляли меня в пятницу. В десять утра; когда я, как обычно, вышел на прогулку, за мной пришел комендант.
— Идем со мной, Папийон.
Я отправился за ним без всякого сопровождения. Мы направлялись к его дому. По дороге он сказал:
— Моя жена захотела с тобой попрощаться. Не хочется огорчать ее зрелищем вооруженного охранника рядом. Обещаешь вести себя пристойно?
— Конечно, господин комендант.
Мы дошли до дома.
— Жюльетт, я исполнил свое обещание и привел твоего протеже. К двенадцати он должен быть на месте. Так что у вас есть целый час для разговоров. — И с этими словами он повернулся и вышел.
Жюльетт подошла ко мне и положила руки на плечи. Ее черные глаза были затуманены слезами.
— Ты сошел с ума, мой друг Папийон! Если б ты раньше сказал мне, что хочешь бежать, я смогла бы тебе помочь. Я просила мужа помочь тебе сейчас, но он говорит, что теперь к сожалению, это от него уже не зависит. А выглядишь, ты куда лучше, чем я ожидала... И вот еще что: я хочу заплатить тебе за рыбу, которой ты так исправно снабжал меня все эти месяцы. Вот, тут тысяча франков, больше у меня к сожалению нет.
— Послушайте, мадам, мне не нужны деньги! Поймите, я просто не могу их взять! Это испортит наши дружеские отношения. — И я отстранил две банкноты по пятьсот франков. — Не ставьте меня в неловкое положение, пожалуйста...
— Как хотите, — сказала она. — Тогда, может, выпьете рюмочку? — И в течение часа эта добрая и очаровательная женщина беседовала со мной. Она была уверена, что меня оправдают и что я получу полтора — максимум два года.
На прощанье она взяла меня за руки и крепко их сжала.
— Прощай и удачи тебе! — и громко разрыдалась. Комендант сам отвел меня в карцер. По пути я сказал
ему:
— Господин комендант, ваша жена — самая благородная женщина на свете!
— Я знаю это, Папийон. И она не приспособлена к жизни здесь. Но что я могу поделать... Ладно, еще четыре года, и я увольняюсь.
— Госнодин комендант, я хочу воспользоваться возможностью поговорить с вами наедине. Поблагодарить за доброе обращение, за заботу, которую вы постоянно ко мне проявляете, несмотря на все неприятности, которые я на вас навлек.
— Да, ты, конечно, мог бы подложить мне свинью. Но все равно, я вот что тебе скажу: наверное, ты все-таки правильно сделал, что пытался бежать. — И, дойдя до ворот, добавил: — Прощай, Папийон, да поможет тебе Бог!
— Прощайте, господин комендант.
Да, я действительно нуждался в Божьей помощи, поскольку суд, перед которым я предстал, был безжалостен. Три года за хищение, надругательство над могилой и попытку к побегу и в довесок — пять лет за убийство Селье. Итого восемь лет одиночки. Если б я не был ранен, меня наверняка приговорили бы к смертной казни.
ВТОРОЙ СРОК ОДИНОЧКИ
Получил записку от Шатая — санитара. В ней говорилось, что Бебер Селье сидит в больнице в отдельной палате и ждет отправки на острова в связи с внезапно обнаруженным у него довольно редким и опасным заболеванием — абсцессом печени. Должно быть, ему удалось каким-то образом сговориться с комендантом и врачом, чтобы избежать мести.
В карцере меня не обыскивали. Воспользовавшись этим, я попросил прислать мне нож. Я также посоветовал Нарику и Кенье добиться у коменданта очной ставки между мной, начальником мастерских, Бебером Селье и Бурсе для выяснения всех обстоятельств дела и принятия окончательного решения.
На утренней прогулке Нарик сообщил мне:
— Комендант согласен. Очная ставка завтра в десять утра. Там будет и начальник охраны, специально проинструктированный.
Всю ночь я убеждал себя, что не имею права убивать Бебера Селье. Не получалось. Слишком уж будет несправедливо, что эту сволочь сошлют на материк, откуда он потом сможет преспокойно бежать. И это вместо расплаты за содеянное! Да, но за это тебя могут приговорить к смерти... Ну и плевать! Вот к какому выводу я пришел, потому что окончательно потерял надежду обрести свободу.
Единственный способ избежать смертного приговора — это заставить его выхватить нож первым. Для этого я должен ясно показать ему что мой — наготове. Тогда он точно выхватит свой. Это можно сделать или до, или сразу же после очной ставки. Во время нее убивать нельзя, иначе охранники могут начать стрелять.
Всю ночь я боролся с собой... И в конце концов пришел к выводу, что если он не выхватит нож первым, убивать я его не буду.
Я не спал всю ночь и выкурил целую пачку сигарет. Осталось только две, когда в шесть утра принесли кофе. Я был настолько взвинчен, что, хотя это строжайше запрещалось, попросил разносчика кофе, рядом с которым стоял охранник:
— Вы не раздобудете мне несколько сигарет или Табаку? С разрешения начальника, конечно. У меня все вышли, господин Антарталия.
— Ладно, дайте ему, если есть. Сам я не курю. Я действительно сочувствую вам, Папийон. Я корсиканец и уважаю тех мужчин, которые ведут себя как мужчины, а не как вонючее Дерьмо.
Вез четверти десять я был уже во дворе, ожидай вызова в суд. Нарик, Кенье, Бурсе и Карбоньерн тоже ждали. Из охраны на очной ставке должен был присутствовать тот самый Антарталия, который приходил утром. Он говорил с Карбоньери по-корсикански.
Распахнулись ворота, и во дворе появились араб, что лазил на дерево, еще один араб-охранник из мастерских и Бебер Селье. Увидев меня, последний приостановился, но сопровождавший его охранник сказал:
— Иди, но только держись от всех остальных в сторонке. Стань вон там, справа. А ты, Антарталия, проследи, чтобы между ними не было контактов.
Нас разделяло метра два. Антарталия заметил:
— Никаких разговоров между заключенными.
Карбоньери продолжал говорить по-корсикански со своим земляком, а тот не спускал с нас глаз. Внезапно охранник наклонился, чтобы завязать шнурок, и в это время я сделал знак Матье подойти поближе. Тот тут же смекнул, в чем дело, покосился на Бебера и плюнул в его сторону. Когда охранник выпрямился, Карбоньери продолжал говорить, словно ничего не произошло, и настолько отвлек его внимание, что я успел сделать шаг вперед и никто ничего не заметил. Рукоятка ножа уже лежала в ладони. Только Бебер Селье заметил это. И с невероятной быстротой — а нож у него оказался уже открытым в кармане брюк — ударил меня им в бицепс правой руки. Сам я левша, и тут же одним коротким движением вонзил нож ему в грудь по самую рукоятку. Звериный вой «а-а-а!» и он повалился на землю. Выхватив револьвер, Антарталия крикнул:
— Назад, парень! Лежачего не бьют! Иначе пристрелю тебя на месте, а мне этого не хочется.
Карбоньери подошел к Селье, пнул его ногой по голове и что-то сказал по-корсикански. Я понял, он мертв.
Охранник сказал:
— Дай-ка мне твой нож!
Я отдал ему нож. Он сунул револьвер в кобуру, подошел к обитой железом двери, постучал и сказал открывшему ее охраннику:
— Готовьте носилки забрать труп!
— А кто умер? — спросил охранник,
— Бебер Селье.
— О, а я думал, Папийон.
Нас снова отвели в карцер. Очная ставка откладывалась. В коридоре Карбоньери успел шепнуть мне:
— Бедняга Папийон! На этот раз ты влип, и серьезно.
— Да, но я жив, а он сдох!
Охранник вернулся один, тихо открыл дверь и сказал мне:
— Стучи и кричи, что ранен. Он ударил первым, я видел! — и так же тихо притворил за собой дверь.
Все же эти охранники-корсиканцы потрясающие существа — или отпетые мерзавцы, или действительно прекрасные люди, среднего не бывает. Я застучал кулаками в дверь и завопил:
— Я ранен! Хочу в больницу на перевязку! Охранник вернулся с главным надзирателем лагеря.
— Что с тобой? Чего орешь?
— Я ранен, начальник!
— А-а... так ты ранен... А мне показалось, он тебя не задел.
— Да вы что! Правая рука насквозь пробита!
— Отворяй! — скомандовал надзиратель.
Дверь отворилась я вышел. На руке зияла глубокая рана.
— Наручники на него и в больницу! Там глаз не спускать и не оставлять ни под каким предлогом. Только пере-вязать и сразу обратно!
Мы вышли. Во дворе собралась уже целая толпа охранников во главе с комендантом. Надзиратель из мастерских крикнул:
— Убийца!
Не успел я раскрыть рта, как комендант ответил: — Помолчите, Бруйе. Селье напал первым.
— Что-то не верится, — проворчал Бруйе. — Я сам видел, я свидетель, — вставил Антарталия. — И помните, господин Бруйе, корсиканцы никогда не лгут. В больнице Шатай тут же послал за доктором. Меня зашили без всякого наркоза. Я ни разу не застонал. Закончив свою работу, врач заметил:
— Я не дал вам обезболивающего просто потому, что у меня; все вышло. — И после паузы добавил: — Зря вы это затеяли.
— Но он все равно бы умер, раньше или позже. Абцесс печени не шутка!
Врач так и остался стоять с раскрытым ртом.
Расследование возобновилось. Бурсе вышел из игры, поскольку было установлено, что ему угрожали. Я изо всех сил поддерживал эту версию. Нарика и Кенье тоже оставили в покое — за отсутствием улик. Так что ответственности подлежали я и Карбоньери. Обвинение в хищении с него сняли, оставив только сообщничество в подготовке побега. За это полагалось максимум полгода. Со мной же все обстояло куда серьезнее. Несмотря на свидетельские показания в мою пользу, следователь никак не хотел признать, что я действовал в целях самообороны. Дега видел дело и сказал, что несмотря на все старания следователя, меня вряд ли приговорят к смертной казни, так как я все же был ранен. Оправданию мешали лишь показания двух арабов, утверждавших, что я ударил ножом первым.
Наконец расследование было закончено. Я ждал отправки в Сен-Лоран, чтобы предстать перед трибуналом. Целыми днями я ничего не делал, только курил. Да еще немного гулял по утрам. И ни разу, ни комендант, ни охранники не выказывали по отношению ко мне ни малейшей враждебности. Они охотно болтали со мной и снабжали куревом.
Был четверг, отправляли меня в пятницу. В десять утра; когда я, как обычно, вышел на прогулку, за мной пришел комендант.
— Идем со мной, Папийон.
Я отправился за ним без всякого сопровождения. Мы направлялись к его дому. По дороге он сказал:
— Моя жена захотела с тобой попрощаться. Не хочется огорчать ее зрелищем вооруженного охранника рядом. Обещаешь вести себя пристойно?
— Конечно, господин комендант.
Мы дошли до дома.
— Жюльетт, я исполнил свое обещание и привел твоего протеже. К двенадцати он должен быть на месте. Так что у вас есть целый час для разговоров. — И с этими словами он повернулся и вышел.
Жюльетт подошла ко мне и положила руки на плечи. Ее черные глаза были затуманены слезами.
— Ты сошел с ума, мой друг Папийон! Если б ты раньше сказал мне, что хочешь бежать, я смогла бы тебе помочь. Я просила мужа помочь тебе сейчас, но он говорит, что теперь к сожалению, это от него уже не зависит. А выглядишь, ты куда лучше, чем я ожидала... И вот еще что: я хочу заплатить тебе за рыбу, которой ты так исправно снабжал меня все эти месяцы. Вот, тут тысяча франков, больше у меня к сожалению нет.
— Послушайте, мадам, мне не нужны деньги! Поймите, я просто не могу их взять! Это испортит наши дружеские отношения. — И я отстранил две банкноты по пятьсот франков. — Не ставьте меня в неловкое положение, пожалуйста...
— Как хотите, — сказала она. — Тогда, может, выпьете рюмочку? — И в течение часа эта добрая и очаровательная женщина беседовала со мной. Она была уверена, что меня оправдают и что я получу полтора — максимум два года.
На прощанье она взяла меня за руки и крепко их сжала.
— Прощай и удачи тебе! — и громко разрыдалась. Комендант сам отвел меня в карцер. По пути я сказал
ему:
— Господин комендант, ваша жена — самая благородная женщина на свете!
— Я знаю это, Папийон. И она не приспособлена к жизни здесь. Но что я могу поделать... Ладно, еще четыре года, и я увольняюсь.
— Госнодин комендант, я хочу воспользоваться возможностью поговорить с вами наедине. Поблагодарить за доброе обращение, за заботу, которую вы постоянно ко мне проявляете, несмотря на все неприятности, которые я на вас навлек.
— Да, ты, конечно, мог бы подложить мне свинью. Но все равно, я вот что тебе скажу: наверное, ты все-таки правильно сделал, что пытался бежать. — И, дойдя до ворот, добавил: — Прощай, Папийон, да поможет тебе Бог!
— Прощайте, господин комендант.
Да, я действительно нуждался в Божьей помощи, поскольку суд, перед которым я предстал, был безжалостен. Три года за хищение, надругательство над могилой и попытку к побегу и в довесок — пять лет за убийство Селье. Итого восемь лет одиночки. Если б я не был ранен, меня наверняка приговорили бы к смертной казни.
ВТОРОЙ СРОК ОДИНОЧКИ
Нас привезли в Сен-Лоран. Суд состоялся в четверг, а уже в пятницу утром нас отправили морем на острова.
На борту было шестнадцать заключенных, из них двенадцать приговоренных к одиночке. Море бушевало, время от времени огромная волна захлестывала палубу. Отчаяние мое достигло такой степени, что я в глубине души возжелал, чтобы эта старая посудина затонула во время путешествия. На протяжении всего пути я ни разу ни с кем не заговорил, а просто сидел на палубе, и в лицо мне хлестал мокрый ветер. Я даже не пытался от него укрыться и ничуть не расстроился, когда с головы сдуло шляпу — вряд ли мне на протяжении восьми лет в одиночке понадобится шляпа. Но, когда в очередной раз я подумал, что было бы хорошо, если б корабль затонул, я сказал себе: «Акулы уже сожрали Бебера Селье, а ты пока еще жив. Но тебе уже тридцать, и предстоит просидеть восемь лет в этом гробу. Можно ли продержаться восемь лет в стенах этой тюрьмы-людоеда?»
Опыт подсказывал, что это невозможно. Четыре-пять лет — абсолютный предел. Если бы не убийство Селье, мне дали бы три, а то и всего два года. Не стоило все-таки убивать эту крысу. Нет, сейчас не надо думать об этом, не стоит... Надо думать, как выжить — выжить, чтобы попытаться бежать снова. Жить, жить, жить — вот отныне мой девиз, моя религия.
Среди охранников на борту одного я знал еще по первой одиночке.
— Начальник! Можно вас кое о чем спросить?
Он подошел, удивленный.
— Что?
— Вы знали хоть одного, кому удалось продержаться в одиночке восемь лет?
Поразмыслив с минуту, он ответил:
— Нет. Но я знал довольно много людей, которые просидели по пять, а один — его я помню очень хорошо, — так он просидел аж целых шесть лет и вышел в полном уме и добром здравии.
— Спасибо вам.
— Не за что, — ответил охранник. — А тебе, как я слыхал, вроде бы дали восемь?
— Да, шеф.
— Если не накажут, то, может, и продержишься. И он отошел.
Да, ценное замечание. Выжить, пожалуй, можно только в том случае, если не накажут. Отсюда вывод — нельзя принимать ни орехов, ни сигарет, писать и получать записки.
В три часа мы достигли островов. Не успел я оказаться на берегу, как тут же заметил светло-желтое платье Жюльетт, она стояла рядом с мужем. Комендант быстро подошел ко мне и спросил.
— Сколько?
— Восемь лет.
Он вернулся к жене, и они о чем-то пошептались. Жюльетт присела на камень. По лицу было видно, как страшно опечалена эта чудесная женщина. Муж взял ее за руку, она бросила в мою сторону последний преисполненный печали взгляд, и они ушли, не обернувшись.
— Сколько, Папи? — спросил Дега.
— Восемь лет одиночки. Он ничего не сказал и стоял, не поднимая на меня глаз.
Подошел и Гальгани. И не успел заговорить, как я прошептал ему:
— Не надо ничего посылать. Писать тоже не надо. Имея такой срок, мне ни в коем случае нельзя рисковать.
— Понял,
Так же шепотом я быстро добавил:
— Попытайся договориться, чтобы утром и на ужин мне давали как можно больше еды. Если получится, тогда, может, еще даст Бог свидеться.
И я направился к первой же лодке, что должна была увезти нас на Сен-Жозеф. Все смотрели на меня, как смотрят на покойника, которого собираются опустить в могилу. Уже в лодке я повторил свою просьбу Шата.
— Что ж, попробуем. Крепись, Папийон! — и шепотом добавил: — А что с Матье Карбоньери?
— О, совсем забыл. Председательствующий отложил слушание его дела до получения новых материалов. Уж не знаю, к лучшему это или нет.
— Думаю, к лучшему.
Я оказался в первом ряду колонны, поднимавшейся в гору к тюрьме одиночного заключения. Я шел очень быстро, словно торопился как можно скорей попасть в эту клетку. Один охранник заметил:
— Куда так летишь, Папийон? Можно подумать, тебе прямо не терпится попасть в ту самую камеру, откуда ты недавно вышел.
Наконец мы добрались.
— Всем раздеться догола! Будет говорить комендант!
— Прискорбно видеть, что ты снова здесь, — заметил комендант и начал свою обычную вступительную речь. А потом снова обратился ко мне:
— Блок «А», камера 127. Самая лучшая, Папийон, потому что она против двери из коридора, там светлее и больше воздуха. Надеюсь» будешь вести себя прилично. Восемь лет — большой срок... но как знать... Может, за примерное поведение тебе и скостит год-другой. Будем надеяться, так оно и случится, потому что ты парень храбрый, я таких уважаю.
Итак, камера 127. Она действительно находилась точно напротив больших зарешеченных дверей, открывающихся в коридор. И здесь действительно было светлее даже в шесть часов вечера. Вони и запаха гнили, которые преследовали меня в той, первой камере, тоже не было. Я немного приободрился.
«Выходит, дружище Папийон, тебе предстоит глядеть на эти стеньг все последующие восемь лет. Нет смысла вести счет дням и месяцам. Отсчитывать можно и полугодовыми сроками. Шестнадцать раз по шесть месяцев — и ты свободен. И если уж тебе предстоит здесь умереть, хорошо, что ты умрешь при дневном свете, Это очень важно. Совсем невесело умирать в темноте. А если заболеешь, врач сможет хотя бы разглядеть твое лицо. Так что не стоит корить себя за попытку к бегству и за то, что ты убил Селье. Представь, как бы ты мучился уже при одной мысли, что, пока ты гниешь здесь, он, возможно, уже бежал и на свободе. Так что время покажет. Может, выйдет амнистия или случится война, землетрясение, тайфун, наконец, который сметет с лица земли это здание. Почему бы и нет? Может, найдется честный и порядочный человек, который отправится во Францию и возбудит там общественное мнение против того факта, что в тюрьмах страны убивают людей без гильотины. Может, врач или священник не знают о здешних порядках?.. Во всяком случае, акулы давно уже переварили Селье! А ты еще жив и, как мне кажется, должен выбраться из этой могилы живым и на ногах».
Один, два, три, четыре, пять, поворот... Один, два, три, четыре, пять, поворот... Я начал ходить по камере, приняв привычную позу и четко соразмеряя каждый шаг. Маятник работал безукоризненно. Я решил заниматься ходьбой два часа утром и два днем, по крайней мере первое время. А там посмотрим. Все зависит от рациона. Не стоит попусту тратить энергию и нервы.
Спать я лег очень поздно и проспал спокойно всю ночь. Жить, жить, жить... Всякий раз, когда меня одолевало отчаяние, я твердил себе: «Там, где жизнь, там и надежда».
Прошла неделя. Со вчерашнего дня я заметил изменения в моем рационе. Прекрасный кусок вареного мяса на обед, а вечером полная до краев миска чечевичной похлебки, густой, почти без воды. И я твердил себе, как твердят ребенку: «В чечевице много железа, она очень полезная»... Если так пойдет и дальше, то в эти первые полгода по крайней мере можно позволить себе маршировать по десять — двенадцать часов в день. А после, устав как следует, ложиться и уноситься к звездам. Нет, это не отключка, я твердо стоял на земле. Я заполнял долгие ночные часы воспоминаниями о заключенных, с которыми познакомился на островах, — у каждого была своя история, свое прошлое и настоящее. Я вспоминал байки, которые они мне рассказывали. Одна все не давала мне покоя, и я поклялся, что, если выйду отсюда и попаду на острова, обязательно выясню, правда это или нет. Это история о колоколе.
Как я уже говорил, заключенных не хоронили, а бросали в море, в кишащий акулами пролив между Сен-Жозефом и Руалем. Труп заворачивали в мешки от муки, к ногам привязывали камень. На носу лодки находился прямоугольный ящик. Доплыв до нужного места, шестеро гребцов — все заключенные — поднимали весла. Затем один из них наклонял ящик, другой отворял нечто вроде подъемной дверцы, и труп соскальзывал в воду. Без всякого сомнения, акулы тут же сжирали труп. Ни один из покойников не успевал достигнуть дна, его разрывали на части почти на самой поверхности. Если верить свидетелям, то зрелище это было действительно крайне омерзительным: целая стая акул набрасывалась на покойника, срывала с него саван, вернее мешки от муки, и разрывала тело на огромные куски, тут же заглатывая их.
Все это было, конечно, ужасно, но в одну вещь я так и не мог до конца поверить: все без исключения твердили, что акул сзывал в то скорбное место звон церковного колокола, иногда по вечерам с мыса на острове Руаяль не было видно ни одной акулы, но, когда начинал звонить колокол, бухта за считанные секунды наполнялась этими тварями. Акулы ждали мертвеца — иначе чем можно было объяснить их присутствие там в нужный момент? Будем надеяться, я не попаду акулам на обед в этом качестве; если они сожрут меня во время побега, это, конечно, скверно, зато есть утешение, что это произошло, когда я пытался обрести свободу. Только бы не, умереть от какой-нибудь болезни в этой клетке...
Благодаря стараниям моих друзей недостатка в еде я не испытывал и чувствовал себя хорошо. Безостановочно бродил по камере с семи утра до шести вечера. И ужин — миска, полная чечевицы, других овощей или вареного риса — съедался с удовольствием. Ходьба тоже приносила пользу: усталость после нее была здоровой усталостью. Я даже научился отключаться, не переставая бродить по камере.
Прошло полгода, Я сдержал данное себе обещание отсчитывать срок шестью месяцами. И вот сегодня их осталось пятнадцать из шестнадцати. Прошла одна шестнадцатая часть моего срока.
Можно подвести кое-какие итоги. Никаких чрезвычайных событий в течение этого срока. Еда однообразна, но в достаточном количестве, так что здоровье не пострадает.
Вокруг случались самоубийства, заключенные ревели и бились в своих клетках, как дикие обезумевшие звери, но, слава Богу, их быстро утихомиривали. Страшно действует на нервы, когда целыми днями слышишь, как ревут, стонут и рыдают люди. Я отрезал маленький кусочек мыла и заткнул им уши, чтобы не слышать этих ужасных воплей. Делать этого не следовало, так как от мыла началось раздражение. Впервые за все время пребывания в заключении я унизился до того, что обратился с просьбой к охраннику. Одним из разносчиков обеда оказался парень из Монтелимара, почти мой земляк. Я знал его по острову Руаяль. И попросил принести мне шарик из воска, чтобы отключаться от рева маньяков и безумных, когда они расходились особенно сильно. На следующий день он принес мне шарик величиной с грецкий орех. Невероятное облегчение...
Я научился правильно обращаться с большими сороконожками. За полгода меня укусили только раз. Я научился терпеть и лежать совершенно неподвижно, если, проснувшись, обнаруживал, что одна из этих тварей ползает по моему обнаженному телу. Ко всему можно привыкнуть, дело только в самоконтроле, ведь щекотание всех этих многочисленных ножек и щупалец крайне неприятно, стоит отреагировать — и ты укушен. Так что лучше уж дождаться, пока эта тварь сама не сползет, а потом отыскать и раздавить ее. На цементном сиденье я всегда оставлял две-три крошки хлеба Его запах привлекал сороконожек, и они направлялись к хлебу. Тут я их и приканчивал.
Одна мысль постоянно мучила и преследовала меня: почему я не убил Бебера Селье в тот же день, когда заподозрил его в грязной игре? Тут я вступал с собой в бесконечный спор, в каком случае ты имеешь право убить? Мой вывод: цель оправдывает средства. Целью моей являлся успешный побег. Мне посчастливилось закончить постройку плота и спрятать его в надежном месте. До побега оставались считанные дни. Когда я узнал о Селье, нам не хватало лишь одной детали для плота, которую мы протащили затем в тайник почти чудом. Так что надо было прикончить его сразу же, не раздумывая. Но что, если бы я тогда ошибся? Что, если он только выглядел подозрительно? Тогда я пролил бы кровь невинного человека, а это ужасно!
Прошлой ночью «тюрьма— людоед» полностью оправдала свое название. Я догадался, что двое заключенных повесились, а один удушил себя, забив рот и ноздри обрывками ткани. Моя камера находилась рядом с местом, где происходила смена караула, и иногда до меня доносились обрывки разговоров. В то утро охранники говорили громче, чем обычно, и я понял, что произошло.
Прошло еще полгода. Подводя итоги, я нацарапал на куске дерева цифру 14. У меня был припасен гвоздь, которым я пользовался раз в полгода. Итак, подводя итоги, следовало отметить, что с точки зрения здоровья и состояния духа у меня все обстояло отлично.
Благодаря умению отключаться я довольно редко испытывал приступы отчаяния и справлялся с ними довольно быстро. Я даже специально придумывал для этого воображаемое путешествие, которое помогало отогнать черные мысли. В эти моменты мне здорово помогала смерть Селье. Я твердил себе: «Я жив, жив, все еще жив... И должен продолжать жить, чтобы дождаться перемен. А он пытался помешать мне бежать, и теперь мертв, и никогда уже не будет свободен, а я буду, непременно буду! В любом случае, пусть мне даже исполнится тридцать восемь, когда я выйду отсюда, это ведь еще не старость. И следующий побег наверняка окажется удачным!»
Один, два, три, четыре, пять, поворот... Один, два, три, четыре, пять, поворот... Вот уже несколько дней, как я заметил, что ноги у меня опухают, а из десен сочится кровь. Надо ли заявлять, что я болен? Нажимая на голень, я замечал, как после этого на ноге остается ямка. Это значит, что у меня нечто вроде водянки. Вот уже целую неделю, как я не могу ходить по десять — двенадцать часов. Даже две прогулки по три часа каждая страшно меня утомляли. А когда я чистил зубы, то уже не мог тереть их полотенцем, смазанным мылом. Они страшно болели и кровоточили. Вчера даже выпал один зуб — верхний резец.
Третий полугодовой срок закончился настоящим переворотом. Вчера нас всех заставили высунуть руки в коридор, и мимо прошелся врач, заглядывая каждому под верхнюю губу. И вот в тот день, когда исполнилось ровно восемнадцать месяцев с начала срока заключения, дверь в мою клетку отворилась и кто-то сказал:
— Выходи! Стать возле стены и ждать!
На выходе я оказался первым, следом за мной во двор вывели около семидесяти человек. Там мы развернулись, и теперь я стоял последним.
Девять утра. Молодой врач в рубашке хаки с высоко закатанными рукавами сидел прямо на улице за маленьким деревянным столиком. Рядом стояли два санитара из заключенных и один медбрат. Все были люди новые, и я никого не знал, врача тоже. Всю эту команду охраняли десять человек с ружьями. Здесь же находились комендант и старший надзиратель.
— Всем раздеться! — прокричал санитар. — Одежду свернуть и под мышку! Первый! Имя?
— Такой-то...
— Открыть рот, ноги расставить. Так... три зуба удалить. Давать сперва настойку йода, затем сироп колеарии по ложке два раза в день перед едой.
Я был последним в очереди.
— Имя?
— Шарьер.
— Надо же, первый, у кого сохранилось хоть какое-то подобие фигуры. Вы здесь недавно?
— Сегодня ровно восемнадцать месяцев.
— Почему вы не похожи на остальных?
— Не знаю.
— Вот как? Ну тогда я вам сам скажу. Потому что наверняка питаетесь лучше или меньше занимаетесь онанизмом. Рот, ноги... Два лимона в день — один утром, другой вечером. Лимоны высасывать, затем втирать сок в десны. У вас цинга.
Они намазали мне десны йодом, затем обработали их голубым метиленом и дали лимон, после чего я отправился в свою клетку.
На борту было шестнадцать заключенных, из них двенадцать приговоренных к одиночке. Море бушевало, время от времени огромная волна захлестывала палубу. Отчаяние мое достигло такой степени, что я в глубине души возжелал, чтобы эта старая посудина затонула во время путешествия. На протяжении всего пути я ни разу ни с кем не заговорил, а просто сидел на палубе, и в лицо мне хлестал мокрый ветер. Я даже не пытался от него укрыться и ничуть не расстроился, когда с головы сдуло шляпу — вряд ли мне на протяжении восьми лет в одиночке понадобится шляпа. Но, когда в очередной раз я подумал, что было бы хорошо, если б корабль затонул, я сказал себе: «Акулы уже сожрали Бебера Селье, а ты пока еще жив. Но тебе уже тридцать, и предстоит просидеть восемь лет в этом гробу. Можно ли продержаться восемь лет в стенах этой тюрьмы-людоеда?»
Опыт подсказывал, что это невозможно. Четыре-пять лет — абсолютный предел. Если бы не убийство Селье, мне дали бы три, а то и всего два года. Не стоило все-таки убивать эту крысу. Нет, сейчас не надо думать об этом, не стоит... Надо думать, как выжить — выжить, чтобы попытаться бежать снова. Жить, жить, жить — вот отныне мой девиз, моя религия.
Среди охранников на борту одного я знал еще по первой одиночке.
— Начальник! Можно вас кое о чем спросить?
Он подошел, удивленный.
— Что?
— Вы знали хоть одного, кому удалось продержаться в одиночке восемь лет?
Поразмыслив с минуту, он ответил:
— Нет. Но я знал довольно много людей, которые просидели по пять, а один — его я помню очень хорошо, — так он просидел аж целых шесть лет и вышел в полном уме и добром здравии.
— Спасибо вам.
— Не за что, — ответил охранник. — А тебе, как я слыхал, вроде бы дали восемь?
— Да, шеф.
— Если не накажут, то, может, и продержишься. И он отошел.
Да, ценное замечание. Выжить, пожалуй, можно только в том случае, если не накажут. Отсюда вывод — нельзя принимать ни орехов, ни сигарет, писать и получать записки.
В три часа мы достигли островов. Не успел я оказаться на берегу, как тут же заметил светло-желтое платье Жюльетт, она стояла рядом с мужем. Комендант быстро подошел ко мне и спросил.
— Сколько?
— Восемь лет.
Он вернулся к жене, и они о чем-то пошептались. Жюльетт присела на камень. По лицу было видно, как страшно опечалена эта чудесная женщина. Муж взял ее за руку, она бросила в мою сторону последний преисполненный печали взгляд, и они ушли, не обернувшись.
— Сколько, Папи? — спросил Дега.
— Восемь лет одиночки. Он ничего не сказал и стоял, не поднимая на меня глаз.
Подошел и Гальгани. И не успел заговорить, как я прошептал ему:
— Не надо ничего посылать. Писать тоже не надо. Имея такой срок, мне ни в коем случае нельзя рисковать.
— Понял,
Так же шепотом я быстро добавил:
— Попытайся договориться, чтобы утром и на ужин мне давали как можно больше еды. Если получится, тогда, может, еще даст Бог свидеться.
И я направился к первой же лодке, что должна была увезти нас на Сен-Жозеф. Все смотрели на меня, как смотрят на покойника, которого собираются опустить в могилу. Уже в лодке я повторил свою просьбу Шата.
— Что ж, попробуем. Крепись, Папийон! — и шепотом добавил: — А что с Матье Карбоньери?
— О, совсем забыл. Председательствующий отложил слушание его дела до получения новых материалов. Уж не знаю, к лучшему это или нет.
— Думаю, к лучшему.
Я оказался в первом ряду колонны, поднимавшейся в гору к тюрьме одиночного заключения. Я шел очень быстро, словно торопился как можно скорей попасть в эту клетку. Один охранник заметил:
— Куда так летишь, Папийон? Можно подумать, тебе прямо не терпится попасть в ту самую камеру, откуда ты недавно вышел.
Наконец мы добрались.
— Всем раздеться догола! Будет говорить комендант!
— Прискорбно видеть, что ты снова здесь, — заметил комендант и начал свою обычную вступительную речь. А потом снова обратился ко мне:
— Блок «А», камера 127. Самая лучшая, Папийон, потому что она против двери из коридора, там светлее и больше воздуха. Надеюсь» будешь вести себя прилично. Восемь лет — большой срок... но как знать... Может, за примерное поведение тебе и скостит год-другой. Будем надеяться, так оно и случится, потому что ты парень храбрый, я таких уважаю.
Итак, камера 127. Она действительно находилась точно напротив больших зарешеченных дверей, открывающихся в коридор. И здесь действительно было светлее даже в шесть часов вечера. Вони и запаха гнили, которые преследовали меня в той, первой камере, тоже не было. Я немного приободрился.
«Выходит, дружище Папийон, тебе предстоит глядеть на эти стеньг все последующие восемь лет. Нет смысла вести счет дням и месяцам. Отсчитывать можно и полугодовыми сроками. Шестнадцать раз по шесть месяцев — и ты свободен. И если уж тебе предстоит здесь умереть, хорошо, что ты умрешь при дневном свете, Это очень важно. Совсем невесело умирать в темноте. А если заболеешь, врач сможет хотя бы разглядеть твое лицо. Так что не стоит корить себя за попытку к бегству и за то, что ты убил Селье. Представь, как бы ты мучился уже при одной мысли, что, пока ты гниешь здесь, он, возможно, уже бежал и на свободе. Так что время покажет. Может, выйдет амнистия или случится война, землетрясение, тайфун, наконец, который сметет с лица земли это здание. Почему бы и нет? Может, найдется честный и порядочный человек, который отправится во Францию и возбудит там общественное мнение против того факта, что в тюрьмах страны убивают людей без гильотины. Может, врач или священник не знают о здешних порядках?.. Во всяком случае, акулы давно уже переварили Селье! А ты еще жив и, как мне кажется, должен выбраться из этой могилы живым и на ногах».
Один, два, три, четыре, пять, поворот... Один, два, три, четыре, пять, поворот... Я начал ходить по камере, приняв привычную позу и четко соразмеряя каждый шаг. Маятник работал безукоризненно. Я решил заниматься ходьбой два часа утром и два днем, по крайней мере первое время. А там посмотрим. Все зависит от рациона. Не стоит попусту тратить энергию и нервы.
Спать я лег очень поздно и проспал спокойно всю ночь. Жить, жить, жить... Всякий раз, когда меня одолевало отчаяние, я твердил себе: «Там, где жизнь, там и надежда».
Прошла неделя. Со вчерашнего дня я заметил изменения в моем рационе. Прекрасный кусок вареного мяса на обед, а вечером полная до краев миска чечевичной похлебки, густой, почти без воды. И я твердил себе, как твердят ребенку: «В чечевице много железа, она очень полезная»... Если так пойдет и дальше, то в эти первые полгода по крайней мере можно позволить себе маршировать по десять — двенадцать часов в день. А после, устав как следует, ложиться и уноситься к звездам. Нет, это не отключка, я твердо стоял на земле. Я заполнял долгие ночные часы воспоминаниями о заключенных, с которыми познакомился на островах, — у каждого была своя история, свое прошлое и настоящее. Я вспоминал байки, которые они мне рассказывали. Одна все не давала мне покоя, и я поклялся, что, если выйду отсюда и попаду на острова, обязательно выясню, правда это или нет. Это история о колоколе.
Как я уже говорил, заключенных не хоронили, а бросали в море, в кишащий акулами пролив между Сен-Жозефом и Руалем. Труп заворачивали в мешки от муки, к ногам привязывали камень. На носу лодки находился прямоугольный ящик. Доплыв до нужного места, шестеро гребцов — все заключенные — поднимали весла. Затем один из них наклонял ящик, другой отворял нечто вроде подъемной дверцы, и труп соскальзывал в воду. Без всякого сомнения, акулы тут же сжирали труп. Ни один из покойников не успевал достигнуть дна, его разрывали на части почти на самой поверхности. Если верить свидетелям, то зрелище это было действительно крайне омерзительным: целая стая акул набрасывалась на покойника, срывала с него саван, вернее мешки от муки, и разрывала тело на огромные куски, тут же заглатывая их.
Все это было, конечно, ужасно, но в одну вещь я так и не мог до конца поверить: все без исключения твердили, что акул сзывал в то скорбное место звон церковного колокола, иногда по вечерам с мыса на острове Руаяль не было видно ни одной акулы, но, когда начинал звонить колокол, бухта за считанные секунды наполнялась этими тварями. Акулы ждали мертвеца — иначе чем можно было объяснить их присутствие там в нужный момент? Будем надеяться, я не попаду акулам на обед в этом качестве; если они сожрут меня во время побега, это, конечно, скверно, зато есть утешение, что это произошло, когда я пытался обрести свободу. Только бы не, умереть от какой-нибудь болезни в этой клетке...
Благодаря стараниям моих друзей недостатка в еде я не испытывал и чувствовал себя хорошо. Безостановочно бродил по камере с семи утра до шести вечера. И ужин — миска, полная чечевицы, других овощей или вареного риса — съедался с удовольствием. Ходьба тоже приносила пользу: усталость после нее была здоровой усталостью. Я даже научился отключаться, не переставая бродить по камере.
Прошло полгода, Я сдержал данное себе обещание отсчитывать срок шестью месяцами. И вот сегодня их осталось пятнадцать из шестнадцати. Прошла одна шестнадцатая часть моего срока.
Можно подвести кое-какие итоги. Никаких чрезвычайных событий в течение этого срока. Еда однообразна, но в достаточном количестве, так что здоровье не пострадает.
Вокруг случались самоубийства, заключенные ревели и бились в своих клетках, как дикие обезумевшие звери, но, слава Богу, их быстро утихомиривали. Страшно действует на нервы, когда целыми днями слышишь, как ревут, стонут и рыдают люди. Я отрезал маленький кусочек мыла и заткнул им уши, чтобы не слышать этих ужасных воплей. Делать этого не следовало, так как от мыла началось раздражение. Впервые за все время пребывания в заключении я унизился до того, что обратился с просьбой к охраннику. Одним из разносчиков обеда оказался парень из Монтелимара, почти мой земляк. Я знал его по острову Руаяль. И попросил принести мне шарик из воска, чтобы отключаться от рева маньяков и безумных, когда они расходились особенно сильно. На следующий день он принес мне шарик величиной с грецкий орех. Невероятное облегчение...
Я научился правильно обращаться с большими сороконожками. За полгода меня укусили только раз. Я научился терпеть и лежать совершенно неподвижно, если, проснувшись, обнаруживал, что одна из этих тварей ползает по моему обнаженному телу. Ко всему можно привыкнуть, дело только в самоконтроле, ведь щекотание всех этих многочисленных ножек и щупалец крайне неприятно, стоит отреагировать — и ты укушен. Так что лучше уж дождаться, пока эта тварь сама не сползет, а потом отыскать и раздавить ее. На цементном сиденье я всегда оставлял две-три крошки хлеба Его запах привлекал сороконожек, и они направлялись к хлебу. Тут я их и приканчивал.
Одна мысль постоянно мучила и преследовала меня: почему я не убил Бебера Селье в тот же день, когда заподозрил его в грязной игре? Тут я вступал с собой в бесконечный спор, в каком случае ты имеешь право убить? Мой вывод: цель оправдывает средства. Целью моей являлся успешный побег. Мне посчастливилось закончить постройку плота и спрятать его в надежном месте. До побега оставались считанные дни. Когда я узнал о Селье, нам не хватало лишь одной детали для плота, которую мы протащили затем в тайник почти чудом. Так что надо было прикончить его сразу же, не раздумывая. Но что, если бы я тогда ошибся? Что, если он только выглядел подозрительно? Тогда я пролил бы кровь невинного человека, а это ужасно!
Прошлой ночью «тюрьма— людоед» полностью оправдала свое название. Я догадался, что двое заключенных повесились, а один удушил себя, забив рот и ноздри обрывками ткани. Моя камера находилась рядом с местом, где происходила смена караула, и иногда до меня доносились обрывки разговоров. В то утро охранники говорили громче, чем обычно, и я понял, что произошло.
Прошло еще полгода. Подводя итоги, я нацарапал на куске дерева цифру 14. У меня был припасен гвоздь, которым я пользовался раз в полгода. Итак, подводя итоги, следовало отметить, что с точки зрения здоровья и состояния духа у меня все обстояло отлично.
Благодаря умению отключаться я довольно редко испытывал приступы отчаяния и справлялся с ними довольно быстро. Я даже специально придумывал для этого воображаемое путешествие, которое помогало отогнать черные мысли. В эти моменты мне здорово помогала смерть Селье. Я твердил себе: «Я жив, жив, все еще жив... И должен продолжать жить, чтобы дождаться перемен. А он пытался помешать мне бежать, и теперь мертв, и никогда уже не будет свободен, а я буду, непременно буду! В любом случае, пусть мне даже исполнится тридцать восемь, когда я выйду отсюда, это ведь еще не старость. И следующий побег наверняка окажется удачным!»
Один, два, три, четыре, пять, поворот... Один, два, три, четыре, пять, поворот... Вот уже несколько дней, как я заметил, что ноги у меня опухают, а из десен сочится кровь. Надо ли заявлять, что я болен? Нажимая на голень, я замечал, как после этого на ноге остается ямка. Это значит, что у меня нечто вроде водянки. Вот уже целую неделю, как я не могу ходить по десять — двенадцать часов. Даже две прогулки по три часа каждая страшно меня утомляли. А когда я чистил зубы, то уже не мог тереть их полотенцем, смазанным мылом. Они страшно болели и кровоточили. Вчера даже выпал один зуб — верхний резец.
Третий полугодовой срок закончился настоящим переворотом. Вчера нас всех заставили высунуть руки в коридор, и мимо прошелся врач, заглядывая каждому под верхнюю губу. И вот в тот день, когда исполнилось ровно восемнадцать месяцев с начала срока заключения, дверь в мою клетку отворилась и кто-то сказал:
— Выходи! Стать возле стены и ждать!
На выходе я оказался первым, следом за мной во двор вывели около семидесяти человек. Там мы развернулись, и теперь я стоял последним.
Девять утра. Молодой врач в рубашке хаки с высоко закатанными рукавами сидел прямо на улице за маленьким деревянным столиком. Рядом стояли два санитара из заключенных и один медбрат. Все были люди новые, и я никого не знал, врача тоже. Всю эту команду охраняли десять человек с ружьями. Здесь же находились комендант и старший надзиратель.
— Всем раздеться! — прокричал санитар. — Одежду свернуть и под мышку! Первый! Имя?
— Такой-то...
— Открыть рот, ноги расставить. Так... три зуба удалить. Давать сперва настойку йода, затем сироп колеарии по ложке два раза в день перед едой.
Я был последним в очереди.
— Имя?
— Шарьер.
— Надо же, первый, у кого сохранилось хоть какое-то подобие фигуры. Вы здесь недавно?
— Сегодня ровно восемнадцать месяцев.
— Почему вы не похожи на остальных?
— Не знаю.
— Вот как? Ну тогда я вам сам скажу. Потому что наверняка питаетесь лучше или меньше занимаетесь онанизмом. Рот, ноги... Два лимона в день — один утром, другой вечером. Лимоны высасывать, затем втирать сок в десны. У вас цинга.
Они намазали мне десны йодом, затем обработали их голубым метиленом и дали лимон, после чего я отправился в свою клетку.