А Петька Зайцев? Поет…
   Вдруг в кустах кто-то прыснул:
   – Вы шо сюда приперлись наших пацанов отбивать?
   И кудрявая Мария, не по-девичьи широкая и толстая, встала на их пути.
   – Не беспокойся, – отрезала Оксана. – Твоего жирного Тимофея не тронем.
   – Да не ссорьтесь, дивчата, – попыталась их успокоить Люба. -
   Лучше посмотрите, какой сегодня вечер!
   А вечер и впрямь был чудесен. Луна играла с облаками и улыбалась своему изображению в лимане; шептал, радуясь теплу и жизни камыш; тихо лепетали листочки; где-то рядом заливалась гармошка, и кто-то басом пел:
   Ой, гоп, тай усэ,
   Сидир паску несэ.
   Сидориха порося.
   Вот и писня вся.
   Это Петька Зайцев лихо колотил сапогами по молодой траве, внезапно приседал и также лихо поднимался. Увидев Оксану, он в танце приблизился к ней и пропел:
   Ох, Оксанушка моя,
   Пойдешь замуж за меня?
   Девушка, обхватив тонкую талию руками, пританцовывая, пошла на парня, смело ему отвечая:
   Брось ты, Петька, водку пить,
   Буду я тебя любить.
   Люба чувствовала себя на гулянке, или, как прозвали ее бабы, на тичке, неловко: парни о чем-то шептались, и она не знала, куда деться.
   Гармонист заиграл вальс. Юноша пригласил ее танцевать. Он был мал, неуклюж, постоянно наступал на ноги, от него несло брагой, и девушка перестала чувствовать мелодию и еле дождалась, когда закончится этот мучительный танец.
   Потихоньку Люба отделилась от толпы и направилась домой, но ей почудилось, что кто-то следует за ней, тяжело ступая и прихрамывая.
   – Подожди, – грубовато остановил её незнакомый голос. – Шо фронтовиков не уважаешь? Мы за вас кровь проливали… Я знаю тебя,
   Люба… Ты мне понравилась… Только далековато живешь, а мне еще трудно ходить… Помнишь: учились вместе в школе, только я был постарше… – тяжело дыша, произнес подошедший.
   – А где ж вас ранило? – участливо спросила Люба.
   – Долго рассказывать… – вздохнул парень.
   Он оперся на палку, чиркнул спичкой, и из темноты глянуло ничем не примечательное юношеское лицо.
   – Это Игнат Зинченко, – узнала его Люба.
   – Страшно вспомнить, – вновь заговорил Игнат. – Эшелон новобранцев разбомбили фашисты. Сколько хлопцев безусых там полегло, кто считал? Как уцелел не знаю… Ленинград защищал… Сначала везло: пуля меня обходила… Но однажды подружилась и со мной.
   Потерял много крови. Когда бой окончился, санитары подобрали раненых, дошла наконец очередь и до меня… Очнулся я в темном подвале. Первое, что захотел, закурить. Сказать ничего не могу: сил нет. Рукой нашарил кого-то и показываю ему пальцами, что курить, мол, хочу… Молчит! Толкаю другого – тоже молчит! Присмотрелся и вижу: тело на теле лежит, кто без рук, кто без ног… В могиле я, значит…
   Игнат замолчал, и по движению огонька видно было, как он страстно, словно дитя соску, сосет цигарку, с каким удовольствием вдыхает дым.
   – Чуть не тронулся рассудком… – признался Игнат. – Да тут кто-то откинул дверь. Это санитары еще притащили убитых… Я им рукой машу, а они носилки бросили и побежали к врачу. Трясутся… А тот оказался добрым человеком, кричит им:
   – Живо за носилками! Спасайте солдата! Мертвецы не просыпаются…
   И сам первый бросился к подвалу. Здесь же, на передовой, сделал мне первую операцию. А когда я очухался, то сказал: " Ну, солдат, теперь долго еще будешь жить, раз с того света вернулся."
   Потом воевал за жизнь по госпиталям. Урал полюбил… Тянет меня туда, да батько не пускает.
   Игнат снова вздохнул и затянулся цигаркой.
   – А у меня отец погиб, – грустно сообщила Люба. – Пулеметчиком был… Да разве он один? И дядя, и двоюродный брат, и соседи… На улице мужиков не осталось… Одни вдовы…
   Голос у неё задрожал, и она замолчала. Горе сблизило её с этим худощавым парнем, так много курившим во время разговора.
   Было видно, что война опалила его душу, что-то в ней сломала и уничтожила.
   – Вот мы и пришли, – сообщила Люба.
   Игнат взял её за руку.
   – Давай ещё встретимся, – предложил он, притягивая к себе упирающуюся девушку.
   Любе казалось, что эти нагловатые руки и губы, касающиеся её тела, грубо разрывают возникшую было ниточку доверия.
   – Нет! – вырываясь, крикнула она и, хлопнув калиткой, исчезла в саду.
 
   Скрипнула дверь – и бойкий разговор прервался: взгляды женщин скрестились на вошедшей. Потом разговор возобновился.
   – То-ро-пи-ца, наш го-лу-бок! – по слогам протянула незнакомая женщина.
   Необычайно тучная, она, казалось, с трудом выдавливала из большого тела слова, и они, рождаясь в хрипе, неприятно ранили слушавших.
   – Сваха Степанида, а это мать Игната Зинченко, – указывая на тощую, по-старушечьи высохшую женщину, представила гостей Надежда.
   Люба смущенно покраснела. С того самого вечера она больше не видела Игната, и тем неожиданнее был для неё приход свахи.
   – Усе живуть в паре, – хрипела Степанида, – люди, звери, птица…
   У нас есть отважный голубь – у вас красавица голубка… Надо их спарувать…
   Сваха сделала многозначительную остановку и затем обратилась к
   Надежде:
   – Шо вы на то скажете, сватья?
   – Не знаю, як дочка… – грустно промолвила Надежда.
   Люба молча стояла у грубы.
   – Стесняеца… – решила Степанида. – Да и шо тут скажешь… Тепер за безруких, безногих дивчата хватаются, не одирвешь… А у нашого голубя усе есть, – гордо произнесла она. – Давайте решим: свадьба колы… Торопица наш голубок… Радость к вам в хату пришла…
   – Жизнь покаже: радость чи горе, – оборвала ее Надежда.
 
   Две недели перед свадьбой промелькнули как один день. Надежда придирчиво пересматривала приданое, ибо знала, что скидок на вдовство не будет: бабы пересчитают в скрине белье и одежду, прощупают перину и подушки… Оценят каждую вещь.
   Казалось, все продумано и учтено, а душу гложет тоска.
   – Нет, не так любили раньше… – осуждает молодых Надежда. -
   Андрей свадьбы не мог дождаться, а этот глаз не кажет… И Любка безучастная, грустная… А все проклятая война… Все спутала, сломала, разрушила. И как ей разобраться в судьбе дочери, если сама по ночам мечется, плачет, зовёт Андрея, если сердце еще тоскует по любимому.

ЗАМУЖЕСТВО

   Над станицей неслась грустная свадебная песня. На эту волнующую мелодию по зеленым улицам и переулкам, вдоль извилистого ерика торопились люди: всем хотелось побывать на первой послевоенной свадьбе.
   Сотни глаз рассматривали невесту. Радовались. Завидовали. Обсуждали.
   Среди поющих дружек Люба стояла неподвижно, как статуя, но такое отчаяние было на её лице, что у близких тоскливо сжималось сердце.
   – Не пришел… – думала она, с болью вспоминая, как бессонными ночами ждала Игната, чтобы объясниться и решить свою судьбу.
   – Не пришел… Не пришел… – с горечью повторяла она, дрожа при мысли, что чужие, нелюбимые руки прикоснутся к ней, а людская молва покроет её имя позором…
   Надрываясь, пели дружки, и Любе до слёз было жаль себя, Николая, погибшую на войне любовь…
   И пробивающиеся сквозь шум и гам одобрительные замечания:
   – Гарна невеста!
   – А платье длинне…
   – И я соби такэ пошью…
   – Придане тоже ловкэ… – совсем не радовали её, ибо эти смотрины были ей в тягость.
   Вдруг толпа хлынула на улицу.
   – Едут! Едут! – на разные голоса закричали женщины и дети.
   Вздрогнув, Люба отступила назад, но потом вновь застыла, напряжённо всматриваясь вдаль.
   Над клубами пыли языками пламени взвивались ленты, дымились чёрные гривы, всё громче позвякивал бубен, визжала гармошка, под свист неслись запенившиеся кони.
   Линейка и два шарабана остановились у двора; и друзья жениха, весёлый зубоскал Петро Заяц и лихой Андрей Заболотный, соскочили с линейки и рванулись к калитке. За ними, опираясь на палку, спешил жених, бледный, в новой гимнастерке, с белым цветком на груди.
   Гармонист, наверное, цыган, лихо наяривал на гармошке. Позади всех подтренькивал на бубне пьяненький дед Степан.
   Дружно навалились на калитку. Стянутая толстой веревкой, она заскрипела, но не поддалась.
   – Ишь яки быстри! Выкуп давайте! – горланили женщины, кто чем подпирая калитку.
   – Открывайте! – требовали с улицы.
   – Без выкупа не дамо… Поворачивайте назад! Таких женихов нам не треба!
   Надеясь победить силой, парни напирали на доски.
   – Ох, боюсь за вас, – ехидно кричала старшая Надеждина сестра
   Дуня, сильная, краснощекая женщина. – Согрешите, хлопцы!
   – Тильке через мий труп! – орала Наталья, дразня мужчин красивыми белыми зубами.
   – Давай на твий труп упаду я… – тяжело дыша, предлагал Петро Заяц.
   – Ой, не можу! – визжал кто-то.
   – Отпусти руку…
   – Не лапай…
   – Отчиняйте…
   – Жадобы… – сквозь шум и гам слышались короткие фразы.
   Видя, что молодежи не справиться с женщинами, хлопцев потеснил сват Федор, сводный брат жениха.
   В толпе одобрительно загудели:
   – Хведька герой!
   – Станицу освобождав…
   – Фрицев до Берлина догнав…
   – Бабы сразу перед ным ляжуть…
   Фёдор подкрутил чёрные усы, сгрёб с груди на плечо полотенце, чтоб были видны боевые ордена и медали, с ловкостью фокусника достал откуда-то четверть вишнёвой наливки и, размахивая ею, ласково обратился к женщинам:
   – Ну, девушки, молодушки! Открывайте калиточку! Пустить! Та с такими красавицами и погулять, и выпить хочется…
   – А ты заходь, хороший мужичок, – первой подобрела Наталья. -
   Погуляем.
   Женщины приоткрыли калитку, но за Фёдором пролезли и жених, и его друзья.
   Нудная обрядовая церемония утомила и разозлила Игната, потому что все это: и свадебная канитель, и стыдливый трепет невесты, и предстоящее венчание – казалось ему унизительным. Он не испытывал к невесте ни юношеского горячего желания, ни жаркой страсти, ни любви…
   Ему не было и пятнадцати, когда невестка, красавица Галина, заманила Игната в подсолнечник. Не спуская с него синих горячих глаз, лихорадочно разделась, ловко вынула шпильки – и волна длинных каштановых волос прикрыла смуглянку. Но ветер-озорник сорвал и этот наряд, возбуждая в парнишке первое, еще неясное желание…
   С тех пор и повело Игната. Порхая с цветка на цветок, ни к кому особенно не привязывался, легко встречался и расставался, быстро забывая своих возлюбленных. И никогда бы не женился, если бы не слёзные просьбы и упреки отца.
 
   Дорога узкой лентой вилась по пестрой толоке. На темной зелени сочного, еще не высушенного жарким кубанским солнцем разнотравья алыми гроздями горели цветы полевого горошка; то здесь, то там белела ромашка; жёлто-зеленым веером покачивалась сурепка; повсюду голубела полынь; в чашах глинищ красноватым ковром раскинулись маревые; а по обочинам, важно выпятив колючки, грозными стражами высились будяки. В глазах рябило.
   Чем дальше свадебный поезд отъезжал от дома, тем грустнее становилось на душе у Любы. Равнодушно глядела она на поля, одиноко стоящие среди них деревья и кусты, приглушенно слышала рыдание гармошки, гомон, пение…
   – Вот и приехали, – радостно сообщил Игнат. – Смотри, как нас встречают.
   С небольшой возвышенности, от двора, расположенного рядом с заросшим ериком, с криками: "Жених и невеста едут!" – бежала босоногая детвора, за ними шли женщины. У распахнутых ворот с иконой в руках и хлебом-солью чинно ждали молодых старики родители, высокий, богатырского сложения седовласый Пантелей Прокопьевич и худощавая, сгорбленная Фёкла.
   И опять надо было подчиняться нудному обряду: бесконечно кланяться и целоваться, выслушивать циничные пожелания, наблюдать за гостями, которые совершали безумные шутки: впрягались в телегу и катали по станице родителей, строили шалаши, сажали на крыше капусту, раздевались догола и лазили по чердакам, рядились в цыган…
   В первый же день так напоили жениха, что он едва добрался до брачной постели. Игнат сразу захрапел, а Люба все не могла уснуть: неуютно, тоскливо было ей в доме мужа.
   Снаружи хата казалась большой, но жилья было мало: часть помещения отводилась под кладовую и кузню. Там стояли глиняные глечики, бутыли, бочки и бочонки, наковальня; на полках лежали молотки самых разных размеров, тяжёлые молоты, зубила, щипцы, рубанки, деревянные пробки и клинья, а на закопчённых стенах висели недавно сплетенные веники, наточенные косы и пилки, острые серпы, ржавые обручи, старые хомуты и множество нужных и ненужных в хозяйстве предметов.
   Потолка здесь не было, и длинные пряди косматой паутины причудливо свешивались вниз.
   Жилых комнат было две. Кухня, в которой разместили молодых, являлась одновременно и спальней.
   Широкая, неуклюжая русская печь, казалось, вытеснила людей из комнаты и теперь презрительно прислушивалась к клокочущему храпу хозяев, спрятавшихся за узкой печкой-перегородкой, делящей кухню на две клетушки.
   Люба бросила взгляд в прихожую. Обычно в ней стоял дубовый стол и ряд некрашеных табуреток, но сейчас они были на улице, и комната пугала пустотой, чернотой незавешенных окон, мертвящим мерцанием лампад.
   Молодая женщина съежилась, задрожала и придвинулась к мужу.
   – Вот это девушка, и я понимаю… – почувствовав трепетную теплоту женского тела, пошутил проснувшийся Игнат.
   И, дыша в лицо перегаром самогонки, схватил зубами губы жены, покусал их немного, потрепал маленькие груди и, не обращая внимания на тихий просящий шепот: "Не надо… Услышат… Не сегодня"… – грубо, без любовной ласки, взял женщину.
   Насладившись, высвободил руку из-под Любиной головы и угрюмо сказал:
   – И чуяв байку, шо баба ты, а все ж думав, шо брешут люди… Эх, ты… Кому ж отдала свою невинность? Рассказывай: я ему хоть морду набью… – грубо, со злостью пытал он.
   Люба тихо плакала.
   – Молчишь, – упрекнул Игнат молодую жену. – Ну-ну, молчи, а я пойду с хлопцами выпью…
   Уткнувшись в подушку, Люба долго плакала, стараясь приглушить всхлипывания, и только под утро забылась тяжёлым сном…
   Ей снился Николай. Красное маковое поле. Тихий солнечный день.
 
   Молодая женщина проснулась: над ней нависла чёрная тень, и чьи-то костлявые пальцы больно впились в плечо.
   – Ступай Апельсину доить, – с трудом разобрала она свистящий шёпот свекрови.
   Люба набросила халат и на ощупь стала выбираться из хаты. В сенцах утонула в темноте и, вытянув вперед правую руку, долго водила ею по стенам в поисках выхода; но вот, наконец, нащупав щеколду, отворила входную дверь и вышла на крыльцо.
   С тоской глянула она на увитые виноградом деревья, на укрытый утренним туманом огород и сад, на причудливые очертания сарая, из которого доносилось призывное мычание коровы.
   Когда над горизонтом всплыло солнце, пошла на работу. И, хотя надо было пройти несколько километров, путь не казался ей утомительным: умытое росой разноцветными огнями поблескивало поле, вдоль дороги чуть покачивался камыш; пенье жаворонка, покрякивание уток, отдаленные голоса людей – все вместе создавало чудесную симфонию, название которой "Жизнь".
 
   Вот знакомое здание. Когда-то в нём на широкую ногу жил казак
   Налыгач. Сараи, конюшни, амбары и сам дом – всё было сделано прочно, на века. Но в гражданскую сгинул хозяин в бескрайних степях Кубани.
   Семью выслали, а стены его дома впервые услышали крепкое слово бедняка. Здесь возникла вера в крестьянское товарищество. Здесь в судорогах и мучениях рождался колхоз.
   Раннее утро, но бухгалтерии шумно: у окна горячо спорит с председателем Оксана; Вера Петровна, что-то доказывая учетчикам, сердито трещит счётами. Люба тоже садится за стол.
   – Цифры. Цифры… – горько думает она. – Трудодней много, а что получим?
   В обеденный перерыв зашел в контору Игнат. По тому, как глянул,
   Люба поняла: быть беде.
   Домой явился поздно и навеселе.
   – Я ишачу, – напустился он на жену, – а ты в правлении шуры-муры разводишь!
   – Шо ты, Игнат, – взмолилась она, со страхом глядя на мужа.
   – Святая! Знаем мы таких… Вот этим ты, зараза, и папаше приглянулась…
   – Шо выдумываешь, – заплакала Люба. – Завтра побалакаем…
   – Нужна ты мне завтра! Сучка гулящая… Вот у меня на Урале была жена… Таня, Танечка… – еле ворочая языком, пьяно чванился Игнат.
   Постепенно речь его превратилась в бессвязное бормотание, и он затих.
   – Что делать? – тревожно бился в Любиной голове один и тот же вопрос. – Уйти – страшно остаться одной… Терпеть, покориться – хватит ли сил…
   Люба сразу почувствовала, что не смогла увлечь мужа, но все же надеялась вниманием и самоотверженностью заслужить хотя бы доброе отношение к себе.
   Утром Игнат встал в хорошем настроении и вёл себя как ни в чём не бывало. А спустя несколько дней вновь устроил скандал, только теперь попросил:
   – Уйди, Любочка, из правления. В бригаду ступай, шоб я успокоився…
 
   Люба с трудом разогнулась: впереди, в бескрайней серебристой шири, то наклоняясь, то пропадая в зеленых зарослях, то вновь появляясь, работало звено косарей, монотонно повторяя одни и те же движения.
   – Счас упаду, – пожаловалась звеньевой семнадцатилетняя Ольга.
   – Хоть ты не ной, еще молодая, кровь с молоком… – с завистью сказала Марфа. – А тут здоровья нэма. На корню засыхаю… Даже язык к зубам прылып…
   – Оно и видно, як прилип, – отозвалась Мария. – У тебе, худорбы, все позасыхало, а у мене наоборот…
   Колхозницы весело взглянули на звеньевую: по ее лицу, шее, пышной груди катились многочисленные ручейки грязного пота.
   – Тетю, – залилась в безумном смехе Варя. – Чого у вас ноги полосати, наверно, они постя…
   – Ну и дурна же ты, Варвара! – оборвала ее Мария. – Стыда в тебе ни капли…
   Но на Варю не обиделась: все считали ее дурочкой. Никто не знал, откуда появилась в станице эта по-мужски подстриженная женщина. То ли контузило её, то ли надругались над нею фашисты, оттого и тронулась рассудком несчастная.
   Никто не обижал Варю, только безусые хлопцы, видя, как пропадают зря женские прелести, старались заманить ее подальше от людей в лесополосу и там брали первые уроки любви… Но работала она за четверых.
   – Ну, бабоньки, – докашивая свою полосу, сказала Мария, – ржете вы, шо добрые кобылицы, так что счас не ноги задирайте от радости, шо перерыв начався, а поможем Любе: совсем ухоркалась молодица.
   – Не стану ей помогать: сама еле ноги волочу… – рассердилась
   Татьяна.
   – Чёрт с тобой! – вспылила звеньевая. – Мени вон бабоньки поможуть…
   По инерции махая косой, Люба шла навстречу колхозницам.
   – Шо, дорогая, – шутили они, – косить – не в правлении сидить…
   Ну як, тяжел трудодень?
   – Ох, тяжёлый… – страдальчески улыбаясь, отвечала им Люба.
   Ступая по мягкой, щекочущей ноги стерне, женщины подошли к одинокой акации.
   Неизвестно, откуда взялось в степи это дерево. То ли осенний ураган принёс крошечное семя, то ли добрая рука путника прикопала здесь саженец, и он прижился: поднялся ввысь, раздался вширь и не одно лето спасал от зноя уставших колхозников.
   Обычно в полдень под ним отдыхали мужчины, покуривая табачок и перебрасываясь крепким словцом. Теперь же под акацией копошились женщины.
   Колхозницы развязали узелки и начали обедать.
   – Да, сальца бы сейчас, – кусая картошку, мечтательно протянула беременная Шура.
   – А колбаски не хочешь? – засмеялись женщины.
   – Та замовчите, девчата, – замахала руками беременная. – Не то буду мучиться и днем и ночью.
   – А я, – заметила Мария, – як Петром ходила, так три месяца блевала, а потом потянуло на яйца…
   – На чьи? – лениво причесываясь, ехидно бросила Татьяна, красивая пожилая колхозница.
   – Та не на Степановы… А жила тогда у свекрушки, борщ хлебай из общей миски, яки там яйца… Но родила хлопчика хорошего… Погиб мий Петенька в Польше… – Мария на мгновение замолчала, на глазах у неё появились непрошеные слёзы, и она их вытерла украдкой, а потом неожиданно обратилась к новенькой:
   – А ты чого, Люба, не кушаешь?
   – Я утром хорошо поела…
   – Да кто счас, дочка, хорошо исть, – грустно вздохнула звеньевая.
   – Одни – кугу, други – мамалыгу, третьи – картошку… На, – дала она ей кукурузную лепешку. – Не то ноги протянешь…
   Утомленные работой, женщины притихли.
   Подложив под голову руку, сладко посапывает Шура. Прислонившись к акации, дремлет Варя. Делятся женскими бедами Марфа и Татьяна. Их внимательно слушают Настя и Вера. Чуть покачивая головой, грустит
   Мария. Люба баюкает израненные ладони.
   После перерыва работалось тяжело, но постепенно усталость улетучилась, настроение поднялось, и по-прежнему под поющие косы падали густые сочные травы.
 
   Для молодых ночь – прекрасное мгновение, но забрезжил рассвет – и пора вставать. Надо делать ежедневную работу: подоить корову и выгнать её на луг, почистить баз, приготовить завтрак.
   Когда Люба вошла в дом, все уже проснулись.
   Кряхтя на кровати, любовно поглаживает белую бороду Пантелей
   Прокопьевич. Фёкла натягивает на ноги-палочки заштопанные чулки.
   Игнат, сидя на стуле, почёсывает тощую волосатую грудь.
   – Папаня, – ласково обратилась к свёкру Люба. – Дайте хоть ложечку масла…
   – Шо ты, дочка, – замахал руками старик. – Там и так трошке осталось.
   – Опять будем закрашенную воду хлебать, – вмешался в разговор Игнат.
   – Не плачь, казак, – сурово ответил ему отец. – Чего Бога гневишь? Не тридцать третий год! И хлебец есть, и сахарок по праздникам пробуем, и на грядках все соком наливается… Не пропадем, сынок! А ежели оголодал, так дам вам сегодня по куску хлиба…
   Не спеша Пантелей Прокопьевич подошел к сундучку, вынул из кармана замусоленный шнур с висящими на нём ключами, сунул один из них в замочную скважину, повернул его, приподнял крышку и достал полбулки хлеба, чёрствого и заплесневевшего.
   – Вот так и в тридцать третьем, – упрекнул отца Игнат. – У Петра корова була… Помните: приполз он к вам и плаче: " Тато, шо робыть?
   Помираем с голоду: и я, и жинка, и диточки…" А вы шо сказалы: " Да разве ж можно на кормилицу руку поднять? Скоро отелится… Жди,
   Петя, жди…" Ну, и вымерли к весне все… Так и счас… Все под замочком, все преет, а мы голодаем…
   – Замовчи: ишь як разговорывся, – сердито оборвал сына Пантелей
   Прокопьевич. – Да открый я сундук, так Феклини вороны все расхватают… Вот колы смерть!
   – Шо Вам мои диты так ненавистни, – оскорбилась Фёкла. – Из-за
   Вас, из-за вашего хозяйства своих диток, як собачат, побросала: кого в наймы отдала, кого в пастухи… И стилько на Вас горб гну, а Вы упрекаете… А диты придут, так Вы все под замок!
   – У твоих дитей уже свои диты, а накормить хлибом твою ораву я не в состоянии. И хватит лаяться: пора завтракать.
   На столе дымился чугунок с борщом, но никто не садился: старик читал молитву. Фёкла, шатаясь от голода, быстро и небрежно перекрестилась и теперь недобро поглядывала на мужа, старательно бьющего поклоны.
   До молодых, нетерпеливо ожидающих конца молитвы, доносились фразы напевного шёпота:
   – Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя Твое… да будет воля Твоя и на земле, как и на небе; хлеб наш насущный дай нам на сей день… избавь нас от лукавого. Ибо Твое есть Царство и сила и слава вовеки. Аминь.
   Наконец сели за стол. Пантелей Прокопьевич ел не спеша, с наслаждением. Лицо Фёклы, как всегда, было суровое и угрюмое. Игнат не скрывал своего недовольства:
   – Ну и готовишь же ты!
   Швырнул ложку и вышел из-за стола в сенцы. За ним выскочила Люба, сунула мужу узелок с картошкой и виновато предложила:
   – Подожди. Пойдем вместе.
 
   Шли молча. Он и она упрямо разглядывали землю. Сухую.
   Потрескавшуюся. Ждущую влаги. Пожелтели травы. Закурчавились, покрылись коричневыми пятнами листья.
   – Скоро все выгорит, – тоскливо подумала Люба. – И я, как эти растения, согнусь и почернею.
   – Эй, сони! – вспугнул тишину чей-то голос, неожиданный, звонкий, весёлый. Из-за кустов сизого терновника выбежали колхозницы и окружили молодых.
   – Опаздываешь, – укорила Любу звеньевая. – В другий раз не будем дожидаться…
   – Та у их же медовый месяц, – нараспев произнесла Татьяна и игриво добавила:
   – Ну, шо, Игнат, сам будешь мед мини носить или тебэ проведать?
   – Та шо у нас за мед, – смущенно ответил Игнат и, припадая на правую ногу, заковылял по дороге.
   – Пора и нам за дело приниматься, – сказала Мария.
   – Ох, неохота, – грустно вздохнула Ольга. – Полешь после дождика
   – земля як свежий пряник. А сейчас – шо камень.
   – Вот если бы это поле полить… – мечтательно произнесла Люба.
   – Ах, если бы да кабы, да во рту выросли грибы, тогда бы был не рот, а целый огород, – язвительно рассмеялась Татьяна.
   – А я верю, – твердо сказала Мария, – доживем мы до того дня, колы машины и пахать, и сеять, и полоть, и косить, и поливать – все будут сами делать.
   – Шо ж мы робить-то будем? – удивилась Марфа.
   – Дитей кохать…
   – А у нашей Шуры сынок родывся, – тихо сообщила Вера.
   – Чого ж ты молчала?
   – Вот радость яка!
   – Счастливая…
   – Надо нам её поздравить, – радовались счастью молодой матери колхозницы.
 
   В воскресенье собрались у Шуры. В хатку-грибок заходили по очереди. Тучная Мария просунулась в двери бочком.
   – Ой, Шура, – целуя молодую женщину, весело говорила она, – да я своей фигурой тут все поломаю…
   – Та шо вы, тетя Маруся, – успокоила звеньевую хозяйка. – Ця хата дедив моих пережила, батькив пережила и мене переживе…