От долгого плавания ноги у неё отяжелели, и чем быстрее она плыла, тем дальше, как ей казалось, отодвигалась земля. В какое-то мгновение ей стало страшно. "Утону!" – подумала Люба, всё глубже опуская ноги, и вдруг ощутила дно. Она стояла на отмели. Отдохнув, поплыла к берегу.
А там, на берегу, шёл пир. Звенели стаканы. Произносились тосты.
Бригадиры по очереди хвалили молодого председателя, и Игнату было приятно слышать эти речи, ибо он и сам был уверен, что спас хозяйство от разорения. Но радость и гордость подтачивали злость и ненависть к жене: она так внезапно исчезла, и все заметили это, а кое-кто, ехидно улыбаясь, уж несколько раз спрашивал, куда же делась его супруга, и бешенство, с трудом подавляемое им, не давало покоя.
Увидев, наконец, в море жену, Игнат, скрывая нетерпение, зашёл в воду и поплыл. Приблизившись, глянул на неё зло и холодно, как на врага, и Люба сжалась, сердцем почувствовав беду.
– Вот сука! С кем была? Я его, гада, придушу, – задыхаясь от ненависти, крикнул он.
– Да, я была все время в море и не видела ни одного человека.
Клянусь Богом, мамой, детьми, поверь,- задыхаясь от обиды, оправдывалась Люба.
Слёзы сливались с брызгами волн; тело стало вдруг тяжелым, было трудно держаться на воде, глубина, казалось, тянула к себе…
– Видал б…, но таких ещё нет! – схватив жену за волосы, с ненавистью выкрикнул Игнат.
– Успокойся: я тебе верна,- клялась и унижалась Люба, но чем больше говорила, тем жёстче и непримиримее становился взгляд мужа.
Ей бы замолчать, а она всё оправдывалась, выводя его из равновесия.
– Я тебе, гадину, придушу. Признайся, шо мне изменила, тогда, может, и прощу,- требовал Игнат, наваливаясь на неё всем телом и толкая всё глубже в воду.
Люба бросалась в разные стороны, пытаясь вырваться из цепких мужских рук, иногда всплывая, кричала:
– Нет, Игнат, нет…
Вскоре её, чуть не потерявшую сознание, Игнат выволок на берег, и она долго лежала на песке, униженная и раздавленная горем. Когда ей стало легче, поднялась, оделась и долго сидела здесь же, у моря, до тех пор, пока не загудели машины. Забившись в угол, Люба прислонилась к борту и закрыла глаза, но слёзы просачивались из-под ресниц и одна за другой катились по ее лицу.
После поездки на море Игнат окружил жену таким безразличием, от которого жизнь превратилась в кошмар. Находиться рядом с ним было просто невыносимо. Любу постоянно знобило, трясло, к тому же бессонница замучила её. Женщина смотрела на спящего мужа и думала:
"Как он мог так оскорбить меня, так унизить? За что? Что я ему плохого сделала? Во всём себе отказывала! Работала как вол!"
И чем больше думала, тем сильнее болело сердце. Оно бешено колотилось в груди, и казалось, что его стучание разбудит Игната, но муж равнодушно храпел, при каждом вздохе его располневшее тело раздавалось вширь, воздух клокотал в гортани и с бульканьем и свистом вырывался через подрагивающие губы и расползшийся по лицу нос.
Обида мучила её. Иногда Любе хотелось разбудить мужа и объясниться. И, хотя она не раз давала себе клятву молчать, не оправдываться, не унижаться, всё равно Игнату ничего не докажешь, но оскорблённое самолюбие вновь и вновь толкало её на объяснения, всё более и более ухудшая их отношения. Жизнь стала такой тягостной, что, кажется, бросила бы всё и ушла на край света, если бы не дети…
– Игнат! Проснись! – всё же решилась разбудить она мужа. Сонный, он что-то бормотал непонятное, затем приподнялся и ошалело глянул на жену.
– Послушай, – робко произнесла Люба. – Не знаю, шо тоби там, на море, показалось, но ты у мене один. Я дала в церкви клятву и никогда не нарушала её. Не то шо ты…
– Замовчи! Вот уж надоела! – ненавидяще прошептал Игнат, схватив женщину за шею. – Понимаешь: задушу. Знаю теперь, яка ты святоша…
Гулящая… Думав, шо бабы мене заражали, а это все ты, ты… Ты мне противна. Больше не прикоснусь к тоби, зараза…
Пальцы его рук, судорожно сжимаясь, так сдавили шею, что Люба стала задыхаться. Спасаясь от удушья, она пыталась приподняться, вырваться, но нелегко было сбросить с себя грузное тело мужа.
Наконец, скатилась с кровати и, шатаясь, как пьяная, побрела к ерику.
Луна освещала узкую тропинку. Приклоненные к земле, тяжёлые кисти калины били по ногам, покрывая их холодными капельками росы. Стояла тишина. Только изредка слышался лай собак, да в зарослях камыша вскидывалась рыба.
Люба села на упавшую в воду акацию – дерево вздрогнуло, и по зеркальной глади побежали серебристые круги.
– Хорошо, покойно здесь. Уйти бы в эту тишину навсегда… – холодной змейкой выползла эта мысль, делая равнодушной и безразличной ко всему…
Но тут же горячая волна подступила к груди и растопила холод отчаяния: у неё есть дети, мать, и она им нужна.
В полдень Игнат приехал домой, чтобы пообедать и немного отдохнуть.
В хате никого не было, но он заметил спрятавшегося под покрывалом
Володю и, решив поддержать игру, долго заглядывал под кровати, за занавески, сундук, пока сын не прыснул от радости:
– Вот я заховався!
Игнат прижал к себе сынишку и стал его целовать.
– Тю, папка,- пытался высвободиться из его объятий мальчишка.- Ты такый колючий! Ты такый вонючий!
Игнат ценил эти минуты уединения с сыном, когда можно было, не стесняясь, дать волю чувствам. Ему казалось, что рядом с ним уже взрослый, всё понимающий юноша, с которым можно обо всём поговорить по душам. Он усадил Володю за стол, сбросил с миски полотенце и довольно усмехнулся:
– Ну, мать наготовила…
Поколебавшись, Игнат вытащил из-за сундука графин вишнёвой наливки, наполнил кружку и стал с наслаждением пить.
– Шо це?- спросил Володя.
– Так, сладенький компотик… – усмехнулся отец..
– Ну, дай мени, – протянул ручонку мальчик.
Игнат дал сыну кружку и одобрительно улыбнулся: вырос Володька!
Несмотря ни на что вырос!
– А скоро ты женишься?- с любовью глядя на сына, шутливо спросил он.
– Ни, – задумчиво ответил мальчик,- ни, папка,- вновь повторил он, медленно подбирая слова. – Я так решив: понравится девочка, поживу с нею, як не буде бить, женюсь!
– Правильно, сынок, решив,- поддержал Володю Игнат. – Разберись хорошенько, прежде чем хомут на шею надеть.
Малыш вновь потянулся к кружке: вино и впрямь напоминало сладкий компотик. Вскоре глаза у него пьяно заблестели, язычок стал заплетаться, и ребёнок смог произносить только одну фразу, которая для Игната была самой сладкой и приятной:
– Папка, я так тебе люблю!
Неожиданно Володя замолчал, его голова бессильно свалилась на стол, лицо, и так бледное и худое, покрылось желтизной.
– Ах, ты мой бедный слабый птенчик! – шептал Игнат, укладывая сына на кровать и заботливо укрывая одеялом. Он поцеловал Володю и уехал на работу.
Люба с порога окликнула сынишку, но её встретила мёртвая тишина.
– Не заболел ли? – подумала она, бросаясь к кровати.
Ещё не глядя на сына, приложила ладонь ко лбу мальчика, и руку обожгло холодом. Этот холод сковал движения женщины, заставил её содрогнуться, затем бросил в дрожь, и Люба, уже предчувствуя что-то страшное, сбросила с сына одеяло: на постели судорожно вытянулся
Володя, его большие глаза были широко открыты и смотрели в потолок.
На посиневших губах застыла кровянистая пена. Два тёмно-красных пятна алели на белоснежной наволочке.
– Володя! Шо с тобою?- сдавленно крикнула мать, схватив одеревеневшее тело и прижав его к себе. – Сыночек, кровинушка ты моя…
Не помня себя, прибежала с сыном в больницу, вломилась в кабинет хирурга и закричала:
– Спасите, Игорь Васильевич, моего мальчика, спасите, умоляю, спасите…
Хирург взял безжизненное тело, положил его на кушетку и грустно вздохнул: было уже поздно, и он ничем не мог помочь этой обезумевшей от горя матери.
– Посидите, пожалуйста, в коридоре, – стараясь не глядеть на плачущую женщину, тихо произнёс Игорь Васильевич. – Вас проводит медсестра, а я сообщу куда следует, вызову Вашего мужа, посмотрю
Вашего сына…
Володина смерть подрубила всех под корень. Люба как-то сразу постарела и опустилась. Улыбка сошла с её милого лица. Тёмные волосы побелели. Карие очи потускнели от слёз. Лицо приняло такое озабоченное выражение, словно ей надо было сделать что-то важное, а что – она забыла…
Ничто её не интересовало, она только тщетно пыталась понять, как это Володя сам нашёл за сундуком вино, напился и погиб.
После похорон Люба возненавидела спиртное, пьяного мужа тоже ненавидела и боялась, что когда-нибудь не выдержит и убьёт его.
Каждую ночь к Надежде стал приходить Андрей. Сначала он становился в углу, у двери, и стоял там невидимый глазу, но женщина чувствовала, что это он. Иногда пробирался даже к кровати и застывал у изголовья, а однажды шепнул:
– Ходим, Надюша, со мной…
Всякий раз, когда муж появлялся в комнате, она просыпалась от бешеного сердечного клёкота и так в испарине, боясь пошевелиться и открыть глаза, встречала рассвет. Ей бы поговорить с ним, сказать:
"Не мучай, мол, Андрюша, ни в чём не виновата я перед тобою, мне, мол, рано ещё туда: и детям нужна, и молодая"…
Но ни говорить, ни двигаться она не могла. И только мысли одна страшнее другой проносились в голове. Женщина вспоминала год за годом, час за часом, стараясь понять, за что же ей такое наказание.
– Господи,- думала Надежда,- где же я так согрешила? Вроде не убивала, не воровала, детей и мужа любила… За что же мне такая кара? Почему так несчастны мои дети? Зачем ты взял моего внука Володю?
Она обращала к Богу тысячи вопросов, молилась, просила, оправдывалась… А перед глазами стоял тот проклятый голодный год, тот вечер, когда прибежал на себя не похожий Андрей, вытащил её из хаты в сарай, чтоб, не дай Бог, не услышали дети, и, дрожа и оглядываясь, шепнул:
– Заскочил на минутку и опять в правление! Продотряд в станице!
На заре заберут все… Припрячь трошке продуктов, шоб не сдохнуть, но никому ни слова: узнают – расстрел…
Надежда вспомнила, как сердце затрепетало от желания побежать к отцу, матери, сёстрам, чтобы сообщить эту страшную новость, чтобы спасти их, но потом её сковал страх и за себя, и за мужа, и за детей, и она долго ещё стояла, не двигаясь, словно пригвождённая к стене этим же страхом, понимая, что, смолчав, отречется от всех родных, обречет их на голодную смерть.
– Себя и детей я спасла, а душу… Это умершие в тридцать третьем не дают мне покоя… Вот за что расплачиваюсь… – думала Надежда долгими бессонными ночами.
Она стала бояться темноты и частенько до утра не гасила лампу.
Бессонница и суеверный страх иссушили её, и только глаза, обведённые синью, стали ярче и поражали окружающих затаённой в них болью и обреченностью.
По вечерам к Надежде приходили подруги, игрой в лото и карты коротали время.
– Барабанные палочки! – весело выкрикивала Наталья, стараясь развеселить женщин. Её маленькое личико было по-прежнему миловидно, а выбившиеся из-под батистовой косынки чёрные кудряшки кольцами падали на чистый лоб, укрывали серёжками лицо и шею.
– Кончила, проверяйте, – сухо буркнула Елена и, обращаясь к куме, уже по-другому, участливо, спросила:
– Ну, шо опять Андрюша був?
Надежда грустно кивнула головой и пожаловалась:
– Не знаю, подруги, шо робыть? И поминала, и в церкви була – приходе… Не хочу Любу тревожить: у ней и своего горя хватае, но чую: смерть рядом…
– Не обижайся, Надя,- грустно заметила Полина. – Соскучилась ты, видно, за мужиком. Вот и мерещится по ночам тоби Андрюша.
– Ну, бабоньки, если до мене мужики завалють,- вдруг хихикнула
Наталья, но её тут же сердито оборвала Елена:
– Тут горе, а тоби все хаханьки…
Надежда слегла. Теперь днями она лежала на кровати, не в силах подняться. Игнат присылал врачей, они осматривали больную и выписывали каждый раз новые лекарства, но женщине становилось всё хуже и хуже.
Силы покидали её. С трудом приоткрывала веки, редко разговаривала, отказывалась есть. Когда ей становилось чуть лучше, приподнималась и смотрела на посетителей скорбно и виновато: она боялась своей беспомощности, не хотела быть никому обузой, поэтому перестала бороться за жизнь. Иногда лежала так тихо, что всем казалось, что она умерла. Тогда подносили к её губам зеркало, оно запотевало. Но Надежда ощущала, как коптит лампадка, слышала, как плачут зажжённые подругами свечи, улавливала шёпот людей:
– Помирае…
– Не, мучается, бедна, а Господь её не забирае…
– Надо положить на землю, шоб отошла: тело просе земли…
Но эти разговоры уже не волновали её, и только прикосновение дочери выводило Надежду из забытья: сердце вновь начинало учащённо биться, хотелось жить, и она просила:
– Не плачь, Люба… Приведи скорее Машу: хочу попрощаться…
Больная умолкала, потом вновь просила привести к ней внучку.
Маша знала, что её ждут, но не могла заставить себя пойти к умирающей: было страшно. Наконец, преодолела страх. Когда переступила знакомый порог и справилась с волнением, увидела обложенную подушками бабушку, её виноватую грустную усмешку, её всё понимающие глаза.
– Родная, я так тебе ждала… Ты ж у менэ одна…- прошептала
Надежда, и её глаза блеснули слезой.
– Как я могла трусить, – мысленно укорила себя Маша и, пытаясь оправдаться, вслух произнесла:
– Я ж, бабуля, борщ сварила, калиновый кисель… Вас сейчас накормлю – и Вы поправитесь… – она зачерпнула чайную ложку киселя, но Надежда улыбнулась и отрицательно покачала головой:
– Не хочу, а когда-то я его любила…
– Бабуля, потерпите: скоро стану врачом и Вас вылечу…
Маша говорила и понемногу сама начинала верить, что именно она спасёт бабушку от смерти.
Сначала Надежда внимательно слушала внучку и кивала головой, но вскоре обессилела и, как ни напрягалась, стала всё чаще подкатывать глаза: она на мгновение проваливалась в неведомый мир, а потом усилием воли возвращалась к жизни. Наконец, поняв тщетность своих усилий, попросила дочь:
– Люба, уведи Машу, побереги дитя…
Надежда приложила к губам белый носовой платок, с удивлением увидела на нём сгусток крови и опять виновато улыбнулась. У неё ещё хватило сил проследить за тем, увели ли внучку. И только тогда, когда девушка вышла в сенцы, больная вновь подкатила глаза.
Сопротивляться смерти не было сил: её уносило куда-то вдаль, и было одновременно и страшно, и приятно. Её душа неслась туда, куда её звал Андрей.
После похорон Игнат чувствовал себя отвратительно: раскалывалась от боли голова, росло недовольство собой. Почему не попрощался с тёщей? Почему не попросил у неё прощения? Ведь он её уважал.
Чтобы снять раздражение, выпил и теперь, сидя за столом, пытался поговорить с женой, наладить с ней отношения, но она молча подавала ему еду, наливала водку, уклоняясь от его рук и не отвечая на вопросы. Это выводило Игната из себя, он с трудом сдерживался, чтобы не схватить, не сжать, не ударить…
– Хорошую она придумала мне казнь,- злился мужчина. – Молчит, словно я не человек, а камень.
А ему так хотелось поделиться с ней своей болью, рассказать, как трудно быть председателем, как он устал от команд сверху: что и сколько сеять, сколько сдавать государству. Он чувствовал себя подневольным.
– Лакей,- презрительно думал Игнат. – А дай мне волю – моё хозяйство стало бы лучшим на Кубани. И колхозники меня не любят, втихомолку кличут бешеным. Дома ад. Одна радость – Маша…
– Дочка, иди сюда! – позвал он.
Вышла из спальни девушка, красивая и стройная. Большие синие глаза смотрят смело и дерзко, на губах застыла презрительная усмешка.
– Алкашим понемножку, – громко сказала Маша и, оборачиваясь к матери, укоризненно заметила:
– Я б на вашем месте пол-литры об столб била… Мой муж не будет пить…
– Моя ты красавица, – пытаясь обнять дочь, пьяно бормотал Игнат и, обращаясь к жене, уже по-другому, грубо и зло, произнёс:
– Не усмотришь девочку – голову оторву…
Маша, привыкшая к подобным сценам, горько усмехнулась и поделилась с родителями наболевшим:
– Учу историю и не пойму: развенчали культ личности Сталина, критиковали его, критиковали, а опять то же самое. Вот посмотрите газеты. – Она взяла с тумбочки кипу газет и стала их разворачивать.
– Хрущёв… Наш дорогой Никита Сергеевич… Наш любимый Никита
Сергеевич Хрущёв… Везде только он, его речи, его портреты, хвалебные статьи о нём. Учу: "Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме". Что-то не верится… Надо каждому быть совершенством, а люди так далеки от этого…
– Да, ты права, – поддержала дочь Люба. – Вот с такими коммунистами мы построим… – презрительно кивнула она в сторону
Игната. – Да они мать родную пропьют, какой там коммунизм… Учись, дочка, хорошенько, сдавай экзамены, поступай в институт. Уезжай отсюда подальше… Тут счастья нема!
Пантелей Прокопьевич выгнал корову на толоку и ужаснулся: луг был чёрный: за ночь кто-то распахал целинные земли, и до самого горизонта тёмной скатертью было покрыто поле. Вороны ходили по чернозёму, поедали личинок и червей.
– Вороги! – прошептал старик, и по его морщинистому лицу одна за другой покатились слёзы. Он понимал, что на этом поле уже ничего не посеют: так и будут лежать заветренные глыбы земли.
Пантелей Прокопьевич за долгую жизнь пережил много бед, но никто из его казачьего рода не опозорил себя, и теперь старик не знал, сможет ли смотреть людям в глаза.
– Сукин сын! Убью гада! – твердил он, возвращаясь домой.
Привязав Апельсину к сливе, вошёл во двор и в сердцах полосонул лозиной выходившего из дома Игната.
– Сукин сын! – кричал старый казак. – Коммунизму решил построить!
Шо позоришь наш род? Разве не знаешь, шо у нас отобрали все: и скот, и землю… Як чуть не отправили в Сибирь? Господи, одна коровка осталась и ту сгубыв… Як жить-то будем? Не Зинченко ты, не казак…
Игнат пытался оправдаться, но отец перебил его:
– Знаю, шо скажешь: приказали, мол, не мог ослухаться… Не можешь отстоять интересы людей – уйди, може, кто посмелише найдется… Опозорыв род… Скажуть люды: дурак Иван Донченко продотрядом командовал, все забрав у людей и голод устроив, а дурак
Игнат Зинченко коммунизму строив, запахав луга и последних коров, телят, овец сгубыв… Любка, не выгоняй на толоку Ночку,- впервые повысил он голос на невестку, выводившую корову из базка. – Побьют тебе бабы. Не показывайся, дочка, на улыци…
Старик ещё что-то хотел сказать, но, не договорив, побледнел, схватился за сердце, стал падать. Игнат успел подхватить отца и отнёс его в хату.
Пантелей Прокопьевич не знал тогда и не мог знать, что это была не последняя беда, пришедшая на родную Кубань, что каждый новый руководитель будет ломать старое и строить жизнь по-новому, что скоро по приказу сверху пророют каналы, осушат лиманы, уничтожат животных, птиц, рыб, затем бульдозерами соскребут чернозём, посеют в чеках рис, зальют поля водой, – изменится климат. Станут летать над землёй самолёты, рассыпая химикаты, и заболеет всё живое…
Социализм. Коммунизм. Перестройка. Капитализм. Одни строят – другие разрушают. Сначала людей убивали за частную собственность, сгоняя в колхозы, а потом начнут настойчиво разгонять, но всё это будет потом, а сейчас будут плакать и убивать скот, заполнят мясом магазины и базары, будут продавать его за копейки, потому что есть своих кормилиц крестьяне не могли.
Отторгнутая мужем и многократно им обижаемая, Люба постепенно ушла в себя, в свою боль. Она всё реже и реже появлялась на людях, а если и заходила в магазины, то старалась быстрее что-то купить и уйти. Наталкиваясь на знакомых, улыбалась, но это была не прежняя радостная и искренняя улыбка, которая когда-то украшала её. Теперь губы кривились в грустной и безнадёжной усмешке. Глаза потускнели, словно выгорели на солнце. В них уже не блестела весёлая и лукавая искорка. Смуглое лицо покрылось морщинками. Чёрные волосы поредели и побелели. Фигура потеряла былые формы. Медленно переставляя ноги,
Люба шла домой как на каторгу. Она боялась одиночества, грубости, равнодушия, однообразных дней и ночей.
"Почему я так несчастна?"- постоянно билась в мозгу одна и та же мысль. Кто виноват? Она? Он? Война? Водка? Женщина не знала. Ей было тяжело, но Люба скрывала свое настроение от дочери.
– Пусть живет там, в городе, станет хорошим врачом, найдет себе доброго мужа, – с затаённой надеждой думала она. – Дай Бог, у неё будет другая, счастливая и долгая жизнь.
Днём, когда не было Игната, Люба уходила на кладбище и подолгу сидела у дорогих могил.
Вокруг была тишина. Покой. На ухоженных могилах цвели ромашки. На цветах жужжали пчёлы. Туда-сюда по стеблям растений бегали муравьи.
Пригревало солнце, и Любе хотелось остаться здесь навсегда, рядом с теми, кого любила и кто любил её.
Арба медленно продвигалась вперёд. Позади неё плелись Игнат,
Маша, Митя, родные и знакомые. На телеге, чуть покачиваясь, лежала
Люба. Легкий ветерок ласкал её поседевшие волосы, и лучи солнца чуть розоватили бледное, спокойное лицо.
Было лето. Цвели маки.
А там, на берегу, шёл пир. Звенели стаканы. Произносились тосты.
Бригадиры по очереди хвалили молодого председателя, и Игнату было приятно слышать эти речи, ибо он и сам был уверен, что спас хозяйство от разорения. Но радость и гордость подтачивали злость и ненависть к жене: она так внезапно исчезла, и все заметили это, а кое-кто, ехидно улыбаясь, уж несколько раз спрашивал, куда же делась его супруга, и бешенство, с трудом подавляемое им, не давало покоя.
Увидев, наконец, в море жену, Игнат, скрывая нетерпение, зашёл в воду и поплыл. Приблизившись, глянул на неё зло и холодно, как на врага, и Люба сжалась, сердцем почувствовав беду.
– Вот сука! С кем была? Я его, гада, придушу, – задыхаясь от ненависти, крикнул он.
– Да, я была все время в море и не видела ни одного человека.
Клянусь Богом, мамой, детьми, поверь,- задыхаясь от обиды, оправдывалась Люба.
Слёзы сливались с брызгами волн; тело стало вдруг тяжелым, было трудно держаться на воде, глубина, казалось, тянула к себе…
– Видал б…, но таких ещё нет! – схватив жену за волосы, с ненавистью выкрикнул Игнат.
– Успокойся: я тебе верна,- клялась и унижалась Люба, но чем больше говорила, тем жёстче и непримиримее становился взгляд мужа.
Ей бы замолчать, а она всё оправдывалась, выводя его из равновесия.
– Я тебе, гадину, придушу. Признайся, шо мне изменила, тогда, может, и прощу,- требовал Игнат, наваливаясь на неё всем телом и толкая всё глубже в воду.
Люба бросалась в разные стороны, пытаясь вырваться из цепких мужских рук, иногда всплывая, кричала:
– Нет, Игнат, нет…
Вскоре её, чуть не потерявшую сознание, Игнат выволок на берег, и она долго лежала на песке, униженная и раздавленная горем. Когда ей стало легче, поднялась, оделась и долго сидела здесь же, у моря, до тех пор, пока не загудели машины. Забившись в угол, Люба прислонилась к борту и закрыла глаза, но слёзы просачивались из-под ресниц и одна за другой катились по ее лицу.
После поездки на море Игнат окружил жену таким безразличием, от которого жизнь превратилась в кошмар. Находиться рядом с ним было просто невыносимо. Любу постоянно знобило, трясло, к тому же бессонница замучила её. Женщина смотрела на спящего мужа и думала:
"Как он мог так оскорбить меня, так унизить? За что? Что я ему плохого сделала? Во всём себе отказывала! Работала как вол!"
И чем больше думала, тем сильнее болело сердце. Оно бешено колотилось в груди, и казалось, что его стучание разбудит Игната, но муж равнодушно храпел, при каждом вздохе его располневшее тело раздавалось вширь, воздух клокотал в гортани и с бульканьем и свистом вырывался через подрагивающие губы и расползшийся по лицу нос.
Обида мучила её. Иногда Любе хотелось разбудить мужа и объясниться. И, хотя она не раз давала себе клятву молчать, не оправдываться, не унижаться, всё равно Игнату ничего не докажешь, но оскорблённое самолюбие вновь и вновь толкало её на объяснения, всё более и более ухудшая их отношения. Жизнь стала такой тягостной, что, кажется, бросила бы всё и ушла на край света, если бы не дети…
– Игнат! Проснись! – всё же решилась разбудить она мужа. Сонный, он что-то бормотал непонятное, затем приподнялся и ошалело глянул на жену.
– Послушай, – робко произнесла Люба. – Не знаю, шо тоби там, на море, показалось, но ты у мене один. Я дала в церкви клятву и никогда не нарушала её. Не то шо ты…
– Замовчи! Вот уж надоела! – ненавидяще прошептал Игнат, схватив женщину за шею. – Понимаешь: задушу. Знаю теперь, яка ты святоша…
Гулящая… Думав, шо бабы мене заражали, а это все ты, ты… Ты мне противна. Больше не прикоснусь к тоби, зараза…
Пальцы его рук, судорожно сжимаясь, так сдавили шею, что Люба стала задыхаться. Спасаясь от удушья, она пыталась приподняться, вырваться, но нелегко было сбросить с себя грузное тело мужа.
Наконец, скатилась с кровати и, шатаясь, как пьяная, побрела к ерику.
Луна освещала узкую тропинку. Приклоненные к земле, тяжёлые кисти калины били по ногам, покрывая их холодными капельками росы. Стояла тишина. Только изредка слышался лай собак, да в зарослях камыша вскидывалась рыба.
Люба села на упавшую в воду акацию – дерево вздрогнуло, и по зеркальной глади побежали серебристые круги.
– Хорошо, покойно здесь. Уйти бы в эту тишину навсегда… – холодной змейкой выползла эта мысль, делая равнодушной и безразличной ко всему…
Но тут же горячая волна подступила к груди и растопила холод отчаяния: у неё есть дети, мать, и она им нужна.
В полдень Игнат приехал домой, чтобы пообедать и немного отдохнуть.
В хате никого не было, но он заметил спрятавшегося под покрывалом
Володю и, решив поддержать игру, долго заглядывал под кровати, за занавески, сундук, пока сын не прыснул от радости:
– Вот я заховався!
Игнат прижал к себе сынишку и стал его целовать.
– Тю, папка,- пытался высвободиться из его объятий мальчишка.- Ты такый колючий! Ты такый вонючий!
Игнат ценил эти минуты уединения с сыном, когда можно было, не стесняясь, дать волю чувствам. Ему казалось, что рядом с ним уже взрослый, всё понимающий юноша, с которым можно обо всём поговорить по душам. Он усадил Володю за стол, сбросил с миски полотенце и довольно усмехнулся:
– Ну, мать наготовила…
Поколебавшись, Игнат вытащил из-за сундука графин вишнёвой наливки, наполнил кружку и стал с наслаждением пить.
– Шо це?- спросил Володя.
– Так, сладенький компотик… – усмехнулся отец..
– Ну, дай мени, – протянул ручонку мальчик.
Игнат дал сыну кружку и одобрительно улыбнулся: вырос Володька!
Несмотря ни на что вырос!
– А скоро ты женишься?- с любовью глядя на сына, шутливо спросил он.
– Ни, – задумчиво ответил мальчик,- ни, папка,- вновь повторил он, медленно подбирая слова. – Я так решив: понравится девочка, поживу с нею, як не буде бить, женюсь!
– Правильно, сынок, решив,- поддержал Володю Игнат. – Разберись хорошенько, прежде чем хомут на шею надеть.
Малыш вновь потянулся к кружке: вино и впрямь напоминало сладкий компотик. Вскоре глаза у него пьяно заблестели, язычок стал заплетаться, и ребёнок смог произносить только одну фразу, которая для Игната была самой сладкой и приятной:
– Папка, я так тебе люблю!
Неожиданно Володя замолчал, его голова бессильно свалилась на стол, лицо, и так бледное и худое, покрылось желтизной.
– Ах, ты мой бедный слабый птенчик! – шептал Игнат, укладывая сына на кровать и заботливо укрывая одеялом. Он поцеловал Володю и уехал на работу.
Люба с порога окликнула сынишку, но её встретила мёртвая тишина.
– Не заболел ли? – подумала она, бросаясь к кровати.
Ещё не глядя на сына, приложила ладонь ко лбу мальчика, и руку обожгло холодом. Этот холод сковал движения женщины, заставил её содрогнуться, затем бросил в дрожь, и Люба, уже предчувствуя что-то страшное, сбросила с сына одеяло: на постели судорожно вытянулся
Володя, его большие глаза были широко открыты и смотрели в потолок.
На посиневших губах застыла кровянистая пена. Два тёмно-красных пятна алели на белоснежной наволочке.
– Володя! Шо с тобою?- сдавленно крикнула мать, схватив одеревеневшее тело и прижав его к себе. – Сыночек, кровинушка ты моя…
Не помня себя, прибежала с сыном в больницу, вломилась в кабинет хирурга и закричала:
– Спасите, Игорь Васильевич, моего мальчика, спасите, умоляю, спасите…
Хирург взял безжизненное тело, положил его на кушетку и грустно вздохнул: было уже поздно, и он ничем не мог помочь этой обезумевшей от горя матери.
– Посидите, пожалуйста, в коридоре, – стараясь не глядеть на плачущую женщину, тихо произнёс Игорь Васильевич. – Вас проводит медсестра, а я сообщу куда следует, вызову Вашего мужа, посмотрю
Вашего сына…
Володина смерть подрубила всех под корень. Люба как-то сразу постарела и опустилась. Улыбка сошла с её милого лица. Тёмные волосы побелели. Карие очи потускнели от слёз. Лицо приняло такое озабоченное выражение, словно ей надо было сделать что-то важное, а что – она забыла…
Ничто её не интересовало, она только тщетно пыталась понять, как это Володя сам нашёл за сундуком вино, напился и погиб.
После похорон Люба возненавидела спиртное, пьяного мужа тоже ненавидела и боялась, что когда-нибудь не выдержит и убьёт его.
Каждую ночь к Надежде стал приходить Андрей. Сначала он становился в углу, у двери, и стоял там невидимый глазу, но женщина чувствовала, что это он. Иногда пробирался даже к кровати и застывал у изголовья, а однажды шепнул:
– Ходим, Надюша, со мной…
Всякий раз, когда муж появлялся в комнате, она просыпалась от бешеного сердечного клёкота и так в испарине, боясь пошевелиться и открыть глаза, встречала рассвет. Ей бы поговорить с ним, сказать:
"Не мучай, мол, Андрюша, ни в чём не виновата я перед тобою, мне, мол, рано ещё туда: и детям нужна, и молодая"…
Но ни говорить, ни двигаться она не могла. И только мысли одна страшнее другой проносились в голове. Женщина вспоминала год за годом, час за часом, стараясь понять, за что же ей такое наказание.
– Господи,- думала Надежда,- где же я так согрешила? Вроде не убивала, не воровала, детей и мужа любила… За что же мне такая кара? Почему так несчастны мои дети? Зачем ты взял моего внука Володю?
Она обращала к Богу тысячи вопросов, молилась, просила, оправдывалась… А перед глазами стоял тот проклятый голодный год, тот вечер, когда прибежал на себя не похожий Андрей, вытащил её из хаты в сарай, чтоб, не дай Бог, не услышали дети, и, дрожа и оглядываясь, шепнул:
– Заскочил на минутку и опять в правление! Продотряд в станице!
На заре заберут все… Припрячь трошке продуктов, шоб не сдохнуть, но никому ни слова: узнают – расстрел…
Надежда вспомнила, как сердце затрепетало от желания побежать к отцу, матери, сёстрам, чтобы сообщить эту страшную новость, чтобы спасти их, но потом её сковал страх и за себя, и за мужа, и за детей, и она долго ещё стояла, не двигаясь, словно пригвождённая к стене этим же страхом, понимая, что, смолчав, отречется от всех родных, обречет их на голодную смерть.
– Себя и детей я спасла, а душу… Это умершие в тридцать третьем не дают мне покоя… Вот за что расплачиваюсь… – думала Надежда долгими бессонными ночами.
Она стала бояться темноты и частенько до утра не гасила лампу.
Бессонница и суеверный страх иссушили её, и только глаза, обведённые синью, стали ярче и поражали окружающих затаённой в них болью и обреченностью.
По вечерам к Надежде приходили подруги, игрой в лото и карты коротали время.
– Барабанные палочки! – весело выкрикивала Наталья, стараясь развеселить женщин. Её маленькое личико было по-прежнему миловидно, а выбившиеся из-под батистовой косынки чёрные кудряшки кольцами падали на чистый лоб, укрывали серёжками лицо и шею.
– Кончила, проверяйте, – сухо буркнула Елена и, обращаясь к куме, уже по-другому, участливо, спросила:
– Ну, шо опять Андрюша був?
Надежда грустно кивнула головой и пожаловалась:
– Не знаю, подруги, шо робыть? И поминала, и в церкви була – приходе… Не хочу Любу тревожить: у ней и своего горя хватае, но чую: смерть рядом…
– Не обижайся, Надя,- грустно заметила Полина. – Соскучилась ты, видно, за мужиком. Вот и мерещится по ночам тоби Андрюша.
– Ну, бабоньки, если до мене мужики завалють,- вдруг хихикнула
Наталья, но её тут же сердито оборвала Елена:
– Тут горе, а тоби все хаханьки…
Надежда слегла. Теперь днями она лежала на кровати, не в силах подняться. Игнат присылал врачей, они осматривали больную и выписывали каждый раз новые лекарства, но женщине становилось всё хуже и хуже.
Силы покидали её. С трудом приоткрывала веки, редко разговаривала, отказывалась есть. Когда ей становилось чуть лучше, приподнималась и смотрела на посетителей скорбно и виновато: она боялась своей беспомощности, не хотела быть никому обузой, поэтому перестала бороться за жизнь. Иногда лежала так тихо, что всем казалось, что она умерла. Тогда подносили к её губам зеркало, оно запотевало. Но Надежда ощущала, как коптит лампадка, слышала, как плачут зажжённые подругами свечи, улавливала шёпот людей:
– Помирае…
– Не, мучается, бедна, а Господь её не забирае…
– Надо положить на землю, шоб отошла: тело просе земли…
Но эти разговоры уже не волновали её, и только прикосновение дочери выводило Надежду из забытья: сердце вновь начинало учащённо биться, хотелось жить, и она просила:
– Не плачь, Люба… Приведи скорее Машу: хочу попрощаться…
Больная умолкала, потом вновь просила привести к ней внучку.
Маша знала, что её ждут, но не могла заставить себя пойти к умирающей: было страшно. Наконец, преодолела страх. Когда переступила знакомый порог и справилась с волнением, увидела обложенную подушками бабушку, её виноватую грустную усмешку, её всё понимающие глаза.
– Родная, я так тебе ждала… Ты ж у менэ одна…- прошептала
Надежда, и её глаза блеснули слезой.
– Как я могла трусить, – мысленно укорила себя Маша и, пытаясь оправдаться, вслух произнесла:
– Я ж, бабуля, борщ сварила, калиновый кисель… Вас сейчас накормлю – и Вы поправитесь… – она зачерпнула чайную ложку киселя, но Надежда улыбнулась и отрицательно покачала головой:
– Не хочу, а когда-то я его любила…
– Бабуля, потерпите: скоро стану врачом и Вас вылечу…
Маша говорила и понемногу сама начинала верить, что именно она спасёт бабушку от смерти.
Сначала Надежда внимательно слушала внучку и кивала головой, но вскоре обессилела и, как ни напрягалась, стала всё чаще подкатывать глаза: она на мгновение проваливалась в неведомый мир, а потом усилием воли возвращалась к жизни. Наконец, поняв тщетность своих усилий, попросила дочь:
– Люба, уведи Машу, побереги дитя…
Надежда приложила к губам белый носовой платок, с удивлением увидела на нём сгусток крови и опять виновато улыбнулась. У неё ещё хватило сил проследить за тем, увели ли внучку. И только тогда, когда девушка вышла в сенцы, больная вновь подкатила глаза.
Сопротивляться смерти не было сил: её уносило куда-то вдаль, и было одновременно и страшно, и приятно. Её душа неслась туда, куда её звал Андрей.
После похорон Игнат чувствовал себя отвратительно: раскалывалась от боли голова, росло недовольство собой. Почему не попрощался с тёщей? Почему не попросил у неё прощения? Ведь он её уважал.
Чтобы снять раздражение, выпил и теперь, сидя за столом, пытался поговорить с женой, наладить с ней отношения, но она молча подавала ему еду, наливала водку, уклоняясь от его рук и не отвечая на вопросы. Это выводило Игната из себя, он с трудом сдерживался, чтобы не схватить, не сжать, не ударить…
– Хорошую она придумала мне казнь,- злился мужчина. – Молчит, словно я не человек, а камень.
А ему так хотелось поделиться с ней своей болью, рассказать, как трудно быть председателем, как он устал от команд сверху: что и сколько сеять, сколько сдавать государству. Он чувствовал себя подневольным.
– Лакей,- презрительно думал Игнат. – А дай мне волю – моё хозяйство стало бы лучшим на Кубани. И колхозники меня не любят, втихомолку кличут бешеным. Дома ад. Одна радость – Маша…
– Дочка, иди сюда! – позвал он.
Вышла из спальни девушка, красивая и стройная. Большие синие глаза смотрят смело и дерзко, на губах застыла презрительная усмешка.
– Алкашим понемножку, – громко сказала Маша и, оборачиваясь к матери, укоризненно заметила:
– Я б на вашем месте пол-литры об столб била… Мой муж не будет пить…
– Моя ты красавица, – пытаясь обнять дочь, пьяно бормотал Игнат и, обращаясь к жене, уже по-другому, грубо и зло, произнёс:
– Не усмотришь девочку – голову оторву…
Маша, привыкшая к подобным сценам, горько усмехнулась и поделилась с родителями наболевшим:
– Учу историю и не пойму: развенчали культ личности Сталина, критиковали его, критиковали, а опять то же самое. Вот посмотрите газеты. – Она взяла с тумбочки кипу газет и стала их разворачивать.
– Хрущёв… Наш дорогой Никита Сергеевич… Наш любимый Никита
Сергеевич Хрущёв… Везде только он, его речи, его портреты, хвалебные статьи о нём. Учу: "Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме". Что-то не верится… Надо каждому быть совершенством, а люди так далеки от этого…
– Да, ты права, – поддержала дочь Люба. – Вот с такими коммунистами мы построим… – презрительно кивнула она в сторону
Игната. – Да они мать родную пропьют, какой там коммунизм… Учись, дочка, хорошенько, сдавай экзамены, поступай в институт. Уезжай отсюда подальше… Тут счастья нема!
Пантелей Прокопьевич выгнал корову на толоку и ужаснулся: луг был чёрный: за ночь кто-то распахал целинные земли, и до самого горизонта тёмной скатертью было покрыто поле. Вороны ходили по чернозёму, поедали личинок и червей.
– Вороги! – прошептал старик, и по его морщинистому лицу одна за другой покатились слёзы. Он понимал, что на этом поле уже ничего не посеют: так и будут лежать заветренные глыбы земли.
Пантелей Прокопьевич за долгую жизнь пережил много бед, но никто из его казачьего рода не опозорил себя, и теперь старик не знал, сможет ли смотреть людям в глаза.
– Сукин сын! Убью гада! – твердил он, возвращаясь домой.
Привязав Апельсину к сливе, вошёл во двор и в сердцах полосонул лозиной выходившего из дома Игната.
– Сукин сын! – кричал старый казак. – Коммунизму решил построить!
Шо позоришь наш род? Разве не знаешь, шо у нас отобрали все: и скот, и землю… Як чуть не отправили в Сибирь? Господи, одна коровка осталась и ту сгубыв… Як жить-то будем? Не Зинченко ты, не казак…
Игнат пытался оправдаться, но отец перебил его:
– Знаю, шо скажешь: приказали, мол, не мог ослухаться… Не можешь отстоять интересы людей – уйди, може, кто посмелише найдется… Опозорыв род… Скажуть люды: дурак Иван Донченко продотрядом командовал, все забрав у людей и голод устроив, а дурак
Игнат Зинченко коммунизму строив, запахав луга и последних коров, телят, овец сгубыв… Любка, не выгоняй на толоку Ночку,- впервые повысил он голос на невестку, выводившую корову из базка. – Побьют тебе бабы. Не показывайся, дочка, на улыци…
Старик ещё что-то хотел сказать, но, не договорив, побледнел, схватился за сердце, стал падать. Игнат успел подхватить отца и отнёс его в хату.
Пантелей Прокопьевич не знал тогда и не мог знать, что это была не последняя беда, пришедшая на родную Кубань, что каждый новый руководитель будет ломать старое и строить жизнь по-новому, что скоро по приказу сверху пророют каналы, осушат лиманы, уничтожат животных, птиц, рыб, затем бульдозерами соскребут чернозём, посеют в чеках рис, зальют поля водой, – изменится климат. Станут летать над землёй самолёты, рассыпая химикаты, и заболеет всё живое…
Социализм. Коммунизм. Перестройка. Капитализм. Одни строят – другие разрушают. Сначала людей убивали за частную собственность, сгоняя в колхозы, а потом начнут настойчиво разгонять, но всё это будет потом, а сейчас будут плакать и убивать скот, заполнят мясом магазины и базары, будут продавать его за копейки, потому что есть своих кормилиц крестьяне не могли.
Отторгнутая мужем и многократно им обижаемая, Люба постепенно ушла в себя, в свою боль. Она всё реже и реже появлялась на людях, а если и заходила в магазины, то старалась быстрее что-то купить и уйти. Наталкиваясь на знакомых, улыбалась, но это была не прежняя радостная и искренняя улыбка, которая когда-то украшала её. Теперь губы кривились в грустной и безнадёжной усмешке. Глаза потускнели, словно выгорели на солнце. В них уже не блестела весёлая и лукавая искорка. Смуглое лицо покрылось морщинками. Чёрные волосы поредели и побелели. Фигура потеряла былые формы. Медленно переставляя ноги,
Люба шла домой как на каторгу. Она боялась одиночества, грубости, равнодушия, однообразных дней и ночей.
"Почему я так несчастна?"- постоянно билась в мозгу одна и та же мысль. Кто виноват? Она? Он? Война? Водка? Женщина не знала. Ей было тяжело, но Люба скрывала свое настроение от дочери.
– Пусть живет там, в городе, станет хорошим врачом, найдет себе доброго мужа, – с затаённой надеждой думала она. – Дай Бог, у неё будет другая, счастливая и долгая жизнь.
Днём, когда не было Игната, Люба уходила на кладбище и подолгу сидела у дорогих могил.
Вокруг была тишина. Покой. На ухоженных могилах цвели ромашки. На цветах жужжали пчёлы. Туда-сюда по стеблям растений бегали муравьи.
Пригревало солнце, и Любе хотелось остаться здесь навсегда, рядом с теми, кого любила и кто любил её.
Арба медленно продвигалась вперёд. Позади неё плелись Игнат,
Маша, Митя, родные и знакомые. На телеге, чуть покачиваясь, лежала
Люба. Легкий ветерок ласкал её поседевшие волосы, и лучи солнца чуть розоватили бледное, спокойное лицо.
Было лето. Цвели маки.