– Эй, куркуль! Пес вонючий! – вызывая Игната, бешено колотил он по дощатому забору.
   К нему стремительно бросился большой, с телка, Барбос, со свирепо оскаленной пастью.
   Прижатый к покривившимся воротам, Пантелемон отпихивал костылем разъярённого пса.
   На лай прибежала Люба, с трудом оттащила Барбоса и посадила его на цепь.
   – Вы уж извините, – смущённо попросила она. – Не знаю, шо с собакой! Раньше никого не кусала…
   – Ружа на его нэма! Шо собака, шо хозяин! – со злостью выкрикнул
   Пантелемон.
   Трясущейся рукой зачерпнул в кармане табачку, неловко свернул цигарку, щелкнул трофейной зажигалкой, затянулся и мрачно взглянул на Любу.
   По его лицу, изрезанному глубокими морщинами, пробежала нервная усмешка.
   – Ну, я, обрубок, никому не нужный, – выбрасывая клубы дыма, грустно проговорил он. – А ты баба в соку… И руки, и ноги на месте. Шо ж мужика не удержишь… С приплодом моя… сука… С сынком поздравь Игната и передай ему: пусть, гад, на глаза не является… Убью… – пригрозил Пантелемон и пошкандылял прочь.
   Сраженная новостью, Люба присела под сливой.
   Барбос, не понимая, что случилось с хозяйкой, робко завилял хвостом, подполз поближе, стараясь ласково лизнуть её в щеку.
   – Не могу больше! Уйду я, уйду… – обращаясь к собаке, сквозь слёзы твердила Люба.
   И чем дольше повторяла это, тем сильнее становилась уверенность, что на сей раз у неё хватит мужества оставить мужа и уйти к матери.
   Убедив себя, она решительно поднялась и побежала к дому.
   На её счастье, в хате никого не было. Быстро собрала вещи, закинула на плечо узел, схватила перепуганную Машку и столкнулась на пороге со свёкром.
   – Куда ты, дочка? – испуганно спросил Пантелей Прокопьевич.
   Люба горько заплакала.
   – От бисов хлопец! Уж я ему дам! Я ему, сукиному сыну, покажу!
   Оставайся, дочка, – просил он.
   Люба едва слышала свёкра: слёзы незаслуженной обиды душили её.
   – Отпустите меня! Не могу так жить! Силушки моей нет уже! – закричала она и выбежала из хаты.
   Пока шла полем, чуть успокоилась. Ступила на родной порог – прижалась к матери и вновь зарыдала.
 
   Вдали от станицы, там, где луга упираются в плавни, находилась пасека Молчуна. Хатка-курень. Возле неё ряды деревянных коробок-ульев. Да несколько задерганных ветром деревьев.
   Бобылём жил мужик. Дикарь. Заика. Молчун.
   Когда-то в приступе белой горячки его отец поднял на вилы мать. С той поры заболел парнишка, стал сторониться людей, одних пчёл и любил…
   Во время войны оккупанты расстреляли пасечника: он кого-то укрывал в плавнях.
   Скучно, тоскливо Игнату на пасеке. Пчёлы трудятся и без него: одни, разведчики, находят медоносные соцветья, другие – собирают сладкую пыльцу, третьи – охраняют ульи.
   Игнат сердито стукнул палкой по кустам кермека.
   Что-то в его жизни не так. Люба ушла. Дочка сиротой растет.
   Помириться? Но кланяться, унижаться… Расспрошу о Любе у Федотки, – решил Игнат, направляясь в сторону лимана.
   С раннего утра четверо мальчишек: Федотка, Саня, Пашка и Мишка – забрались сюда, в глухомань, и безумно радовались свободе. Натаскали рыбы. Развели большой костёр: сухого камыша вокруг было много. И теперь они прыгали, дико визжа вокруг огня, бросали в него комья грязи, траву, сухие колючки – всё, что попадало под руки.
   Неожиданно рванул взрыв – и подходивший к ребятам Игнат инстинктивно рухнул на землю. Придя в себя, он потряс головою и приподнялся.
   Там, где был костёр, возникла яма с дымящейся по краям черной землей. Всё вокруг было засыпано пеплом. Языки пламени дружно подбирались к куче камыша, сложенной неподалеку.
   Игнат подбежал ближе. Один из подростков, нелепо поджав под себя ноги, лежал на земле. Кровь ещё не застыла и слабо текла на побуревшую землю. Игнат оцепенел: он видел смерть не раз. Но здесь… Сейчас… В глазах еще стоял дикий ребячий танец…
   У лимана, словно догоняя друг друга, лежали в траве Саня и Пашка.
   Игнат сразу узнал этих белобрысых мальчишек. Прислушался: ребята не дышали.
   У пылающей кучи скрючилось худенькое тельце Федотки. Огонь уже подобрался к нему: на спине загорелась рубашонка.
   Игнат сбил огонь, оттащил мальчишку, разорвал свою сорочку, перевязал ею перебитые руки, поднял парнишку и быстро зашагал к станице.
   – Не умирай, Федотка! – твердил он, заглядывая в вытекшие кровавые глазницы.
   У фермы выскочили доярки, пытались его расспросить, но Игнат лишь ошалело твердил:
   – Донесу! Не умирай, Федотка!
   Тогда колхозницы сбросили с телеги бидоны, посадили Игната с раненым мальчиком и отвезли их в больницу.
 
   Люба поливала астры. Узнав в прохожем Игната, она хотела уйти в дом, но не смогла: необычен был вид мужа. Бледный, грязный, окровавленный, он решительно откинул калитку и прижался к жене.
   – Прости! Прости! Ради дочки прости! – рыдал он. – Мне никто не нужен. Тилько прости. Я больше никогда… Понимаю… Виноват…
   Поверь… Мне трудно… Стыдно… – бессвязно бормотал он.
   К колодцу подошла Надежда.
   – За вас стыдно! – подхватила она последние слова зятя. – Перед людьми стыдно! Не позорьте мене! Или живить, или расходьтесь… Но сбегаться и разбегаться по два раза на месяц не треба!
   Но Люба её не слышала. Она обнимала мужа, совсем забыв о том, что недавно ненавидела его, думала о том, что никогда не простит ему измены, не заговорит с ним, не позволит прикоснуться… А сейчас прижимала его к груди, гладила русые волосы и успокаивала.
   – Не плачь. Мужчины не должны плакать, – говорила она.
   – Не можу… Не хочу там робыть! Гиблое место! Там только чокнутый Молчун мог жить! Плавни… По ночам волки воют… Дико.
   Страшно. Смертью там пахне… Сегодня дети там подорвались. Не знаю: то ли мина под костром была, то ли хлопцы шо в огонь бросили… Ваш
   Федотка скалечився…
   – Господи! Да коли ж горе кончится! Та коли ж смерть забуде нашу улицу! – отправляясь к подруге, причитала Надежда.
   За плетнем раздался крик, плач, потом все разом стихло: очевидно, женщины побежали в больницу.
   Люба смахнула ладонью слезы, помогла мужу встать и сказала:
   – Ступай к председателю. Вин хороший мужик. Поможе.
   – А можно на дочку глянуть? – перебил жену Игнат.
   – Конечно, – улыбнулась Люба.
   Обложенная подушками, на кровати сидела Маша и забавлялась деревянными ложками. Увидев незнакомца, она удивленно округлила большие синие глаза, затем нахмурилась, обиженно выпятила губки и захныкала.
   – Не узнала, – огорченно выдохнул Игнат.
   – Ещё бы! – горько усмехнувшись, прошептала Люба, и в уголках глаз, где некогда играли смешинки, залегли первые морщинки.
   Перенесённые страдания, казалось, навсегда стерли с лица девичье обаяние, а его выражение приобрело некую, все понимающую мудрость…
   – Милая, любимая, дорогая, прости! Я осознав… Никто мне не нужен… Не могу без вас, – молил о прощении Игнат.
   Впервые услышав от мужа подобное признание, Люба смутилась.
   – Хорошо, Игнат, – мягко произнесла она. – Чего нам дочку сиротить. Будем жить по-новому.

ТАКАЯ КОРОТКАЯ ЖИЗНЬ

   Когда Игната назначили бригадиром полеводческой бригады, он стал работать рьяно, не жалея ни себя, ни других. Вставал рано, ложился далеко за полночь. Днями не слазил с Орлика, мотаясь по полям и фермам.
   Однажды увидел возвращающихся домой колхозниц, пришпорил коня и галопом помчался за ними.
   – Бригадир! – оглянувшись, воскликнула Вера.
   – Ох, опозорилась… Казала ж я вам,- упрекнула подруг звеньевая.
   Игнат обогнал женщин, остановил коня поперек дороги и сурово прикрикнул:
   – Разворачивайте кошелки!
   Колхозницы нехотя приоткрыли обвязанные платками сумки.
   – Эх, тётя Маруся! Я-то думав, шо хоть у вас в звени порядок.
   – Прямо-таки по десятку качанив на семена взяли,- за всех оправдывалась Марфа.
   – Растуды ж вашу мать! – вскипел Игнат.- Да ежели все в станице по десятку початков возьмут, шо останется от поля! А ну, вываливайте все в мешок,- приказал он, бешено глядя на колхозниц.- А ты, Любка, шо в сторону отошла,- прикрикнул он на смутившуюся жену.- Это всех касается.
   – Та не брала она,- вступилась за Любу звеньевая.- Усих на одну мерку не равняй…
   Игнат взвалил на коня мешок с кукурузой и поехал в бригаду.
 
   – Вот вас дожидаюсь,- услужливо выскочил навстречу подъехавшему бригадиру Максим Рябчик, хлипкий, юркий мужичок. И худые ноги, и вытянутое вперед тело с длинной индюшиной шеей, и маленькая головка с горбатым носом и блестящими пуговками глаз – все напоминало в нем птицу. Он не ходил, а прыгал и, казалось, взмахнёт руками и полетит.
   – Нет порядка, Петрович,- бросая на землю мешок, сокрушённо вздохнул Игнат. – Сегодня опять проверим сторожей. Пойди домой поужинай – и обратно…
   – Да я для вас все сделаю, – с готовностью ответил учётчик, – но моя половина…
   Он растерянно почесал хохолком торчавшие волосы.
   – Зажьми, шоб не пикнула! Знаешь: курица не птица – баба не человек! – хохотнул Игнат и уже строже сказал:
   – Давай, Петрович, без лишних разговоров… Я покурю, а ты скоренько домой…
   Когда стемнело, прибыли на кукурузное поле. Дул свежий ветерок, и высохшие листья шумели так, словно кто их дергал. Проверяющие насторожились. На дороге, у уснувшего хутора, темнел какой-то предмет. Игнат крадучись пробрался к нему, за ним, стараясь не шуметь, к подозрительному предмету приблизился Петрович. Подошли и увидели повозку, нагруженную початками. Хозяина возле неё не было: очевидно, он был ещё на поле. Наконец, из зарослей показалась тёмная фигура, и мужчины бросились к ней.
   – Караул! Спасите! – заголосил испуганно женский голос.
   – Заткнись! Вот стерва! – выругался Игнат.- Сама ворует да ещё и верещит, словно её режут. Вот cдам в милицию – по-другому завоешь…
   – Уж простите меня, – взмолилась женщина.- Бильше не буду. Диток моих пожалейте… Ради них стараюсь…
   – Детьми, сука, прикрываешься – свиней, небось, десяток… Кати, ворюга, возик в бригаду. Там разберёмся…
   Женщина с плачем подхватила повозку и, горбясь от тяжести, потащила её по дороге.
 
   Перед рассветом Игнат на цыпочках прокрался в спальню, быстро разделся, юркнул под одеяло и мгновенно уснул.
   – Игнат! Не спи,- тормошила его Люба.
   – Гм… потом… спать… – бессвязно бормотал он.
   – Чуешь: я в положении…
   Игната словно окатили колодезной водой: он вскочил и сердито притянул к себе жену.
   – Не может быть! Когда?
   – Не знаю, – мягко ответила женщина. – Может, и давно: я ж Машку кормила. Не тошнит, наверное, мальчик…
   – Сдурела! Никого не надо! Своего угла нет! Нищету плодить!
   Завтра же ступай к бабке, – негодовал Игнат.
   Когда он волновался, говорил быстро, нервно, захлёбываясь.
 
   Солнце уже клонилось к западу, когда Люба, наконец, решилась пойти к знахарке. Бабка Екатерина, или попросту Катька, жила у мельницы.
   Запущенный сад. Заросший огород. Постучалась – никто не ответил.
   Толкнула покосившуюся дверь – в лицо ударил горько-пряный запах.
   Везде: на подоконниках и табуретках, столах и кроватях – лежали засушенные травы. Бабка Катька, низенькая, узкоплечая старушка, нюхала ароматный пучок душицы и громко прихваливала:
   – До чого ж ловкый! Це от головы…
   Заметив гостью, радостно улыбнулась.
   – Шо тоби, молодычку? – тонким голоском спросила она.
   – Та вот… – не зная, куда деться от стыда, робко сказала Люба.
   Бабка понимающе усмехнулась и отрицательно покачала головой.
   – Ой, молодичку! Лечу травами! Можу пошептать… Цим дилом уже не занимаюсь: узнають – тюрьма.
   – Бабуля, та я ж никому… вот вам принесла, – краснея, произнесла Люба и повесила на стул шерстяной платок.
   Старушка живо подскочила к беременной, ощупала быстрыми, ловкими пальцами живот и огорчённо сказала:
   – Выковырять-то можно, но живый уже… И пузо гострячком – пацанок буде!
   – Правда?! – воскликнула Люба, в один миг решив пойти против воли мужа. – Ну, пойду я, бабуля, – чему-то улыбаясь, негромко сказала она.
   – А платок?
   – Нехай вам на память останется…
   Старушка перекрестилась и благодарно затараторила:
   – Дай Бог тоби, молодычку, благополучия… Заболеешь – прыходь: вылечу. Я богато знаю… Я така… – хвасталась растроганная баба
   Катерина.
 
   Шёл нудный осенний дождь. Маша баюкала закутанный в тряпицу кукурузный початок и пела:
   – Баю, баю, баю.
   Не ложися с краю,
   А то серенький волчок
   Возьме куклу за бочок…
   Но вот быть матерью надоело. Девочка подставила к печке стул, с него забралась на плиту, попробовала вскарабкаться на лежанку – сорвалась, слетела на припечок, толкнула трёхведёрный горшок. Стук, треск – и по полу растеклась река, а по ней весёлыми корабликами поплыла свёкла.
   – Ой, господи! – испуганно ахнула Надежда, когда в сенцы просочилась алая вода.
   Из спальни выскочил Игнат.
   – Убью! Слазь! – на ходу выдёргивая из брюк ремень, кричал он, но
   Маша забилась на лежанку и не показывалась.
   Надежда с трудом успокоила зятя и выпроводила его за дверь:
   – Ступай, Игнат! Я тут сама як-небудь разберусь…
   Она внесла металлическую ванну и ласково позвала внучку:
   – Машенька, вставай! Будешь плавать…
   Девочка осторожно выглянула. В больших глазах – страх и ожидание.
   Поверила – и губы растянулись в улыбке. Доверчиво протянула ручонки
   – и она в ванне. А Надежда вдруг запела:
   – По тихому синему морю
   Качает волна моряка…
   Через несколько минут она высадила внучку из ванны и предложила:
   – Теперь давай убирать.
   Девочка послушно наклонилась, схватила кусок свёклы, протянула его бабушке и радостно улыбнулась: она спасена, и бить её теперь никто не станет.
 
   Сидя у окна, Маша листала книжку и внимательно рассматривала картинки. Птицы. Деревья. Цветы.
   Вдруг заскрипела кровать, страдальчески застонала мать, что-то плюхнуло, раздался странный писк. Девочка оглянулась: на кровати измученная мать – рядом с ней багрово-синие тельца.
   – Бабуля! Бабуля! – в страхе закричала она.
   На крик прибежала Надежда. Она бестолково металась по комнате и огорчённо восклицала:
   – Ой, шо ж ты, дочка, наробыла! Ой, шо ж ты, дочка, наробыла!
   – Мама! Вы як Машка, – не выдержала Люба. – Давайте быстрее ножницы, перережем пуповину… та позовите хоть бабу Дуню.
   Наконец пришла Надеждина свекровь, строгая, молчаливая старуха.
   Она тщательно вымыла руки и склонилась над новорождёнными.
   Перевязала пуповины младенцам. Обмыла, укутала их и, помолчав, скорбно произнесла:
   – Не жильцы… Один, даст Бог, може, и выживе, а другий… – она махнула рукой, заплакала и, что-то шепча, вышла.
   К вечеру умер Андрюша, нареченный так в честь деда, а Володя ещё дышал.
   Расстроенная и осунувшаяся, Люба ни на минуту не выпускала из рук младенца, прижимала его к себе, капала на посиневшие губки молоко, пытаясь разжечь еле тлеющийся огонёк жизни.
 
   Шли дни. Недели. Месяцы. Володя вызывал острое чувство жалости.
   Он, что слабый росток, был бледен и худ. Как всякий больной ребёнок, плохо ел, капризничал, плакал, но для взрослых каждое его движение: будь то улыбка, взмах ручонки и даже плач – всё было праздником.
   – Солнышко моё! Единственный… Сладкий… Роднулька… – ворковала над сыном мать.
   Вечерами склонялся над ребёнком отец – пьяный сиживал у люльки до утра.
   – Володька, наследник, не умирай! – рыдал он. – Назло им живы. За моего брата Володьку. Эх, гады…
   Забившись в уголок, Маша ревниво следила за родителями, настойчиво дожидаясь того момента, когда в комнате никого не будет, пулей летела к брату, больно щипала его и вновь пряталась, наслаждаясь громким плачем: он тоже страдал, и это доставляло ей радость.
   – Шо такое? – недоумевающе спросила Люба у наклонившейся над колодцем матери. – Спал. Вышла – кричит. Не пойму, отчего так?
   – Глаза разуй! – в сердцах сказала Надежда. – Машка без ласки зачахла… Тешила её, а счас? Та она колысь Володьку прыдуше. Разве ж так можно? И постой, – задержала мать бросившуюся к хате дочь, – послухай: на душе накипело.Чого унижаешься? Ноги мыешь – воду пьешь… Так мужика не удержишь. Вин шо лис в бабий курятник забрався… Счас с Петровной тягается. – Надежда брезгливо сплюнула.
   – Тфу. Она ж втрое его старше. Не можу на вас дывиться… Рубайте акации и стройтесь. Може, тут боишься голос подать – в своем гнезди хозяйкой станешь. Эх, горе мени з вами, – всплакнула Надежда. – Одна несчастна. Другий на чужбине застряв…
   – Опять… – огорченно думала Люба, скрывая от матери заблестевшие слезой глаза. – А я-то надеялась… Видно, не судьба…
   Куда ж я с двумя?
   Может быть, потому что не сложилась семейная жизнь так, как хотелось бы, женщина все чаще вспоминала Николая. И когда порой сквозь скованность прорывалось неистовое чувство, иступлённо ласкала мужа, впотьмах принимая его за возлюбленного.
   Думая о своем, она машинально прижала забившуюся за ширму дочь, и в сердце шевельнулась такая жалость к ней, что она долго не выпускала девочку из рук, несмотря на требовательный зов сына.
   – Неужели и тебя так? – вслух сказала Люба и, уловив непонимающий взгляд дочери, улыбнулась:
   – Давай, Маша, собираться.
   – Куда? – удивлённо спросила она.
   – Володю отдадим. Тоби ж вин не нужен…
   Девочка нахмурила белёсые бровки: отдавать братишку ей не хотелось.
   – Нехай у нас живе, – решила она судьбу малыша.
   – Так ты ж его не обижай. Вин слабый, маленький…
   – Я не буду его щипать, – прижавшись к матери, пообещала Маша.
   В эту минуту исчезла обида и ненависть к брату, и девочка, качая люльку, старательно пела:
   – Баю, баю, баю.
   Не ложися с краю,
   А то серенький волчок
   Возьме Вову за бочок…
 
   Пантелей Прокопьевич наклонил к себе белокурую головку – и на худенькой шейке заблистал крестик.
   – Ну вот, – задумчиво произнёс старик. – Нехай тебе Бог береже.
   Он трижды перекрестил внучку и спросил:
   – Молитвы знаешь?
   Маша утвердительно качнула головой, стала ровно, как её учила бабушка Надежда, и скороговоркой проговорила:
   – Спасибо Богу, Матери Божьей за хлиб, за силь, за святу воду.
   – Я научу тебе настоящим молитвам, – улыбнулся Пантелей
   Прокопьевич. – Почитаю Библию, поведу в церкву, молиться надо. Бог хоть и на небе, но усе баче: кто лаеца, кто убивае, кто воруе – усих накаже…
   Тут в сенцах упало ведро, стукнула дверь, и послышалась брань:
   – Шоб ей очи повылазили… Шоб она сдохла, ведьма проклятущая…
   И де она взялась на нашу голову.
   На кухню приковыляла Фёкла, неряшливо одетая, нудно бурчащая.
   – Кацапка проклятущая, – костила старуха соседку. – Апельсину сглазила. Дою – молока немае. Гукай, старый, батюшку!
   Слова деда и угрозы бабы Фёклы зародили в детской душе суеверный страх. Маше чудилось, что повсюду за ней следят чьи-то глаза.
   Потянулась к сахарнице – и тут же одёрнула руку. Подошла к иконам, долго рассматривала лики святых. Обычные лица. Добрые глаза. А почему-то страшно.
 
   Сзывая верующих, монотонно звонил колокол. Пантелей Прокопьевич окликнул звонаря, убогого калеку Ванюшку, открыл церковь, зажёг несколько свечей, и по церкви разлился таинственный свет. Маша с удивлением глядела на входящих людей. Старухи. Убитые горем женщины.
   У двери расселись калеки, принимая от верующих подаяния.
   – Подайте слепому, убогому, – жалобно стонет Федотка.
   И когда звенит монетка, он пытается перекреститься культяпкой и благодарит:
   – Спаси вас, Господи!
   Тут же, сбившись в кучу, судачат молодицы.
   Наконец показался священник, отец Геннадий, здоровый, краснощёкий мужчина, красивый и статный. Поп освятил церковь и начал службу.
   Разговоры стихли. Женщины стали продвигаться вперёд.
 
   Старик не спеша шёл по дороге. Рядом с ним прыгала Маша.
   Дурманяще пахло полынью.
   – Ловкий край! – сами собой вылетели из уст старика эти простые слова, наполненные любовью к родной земле. Пантелей Прокопьевич окинул взглядом знакомый пейзаж. Зеленеющие поля. Толоки. Прилипшие к ерикам сады и хаты.
   – Раньше тут було не так, – обращаясь к внучке, рассказывал старик. Наши диды сюда пришлы – тут одни лиманы, да камыш, да трава по пояс, да тьма всякого зверья… Вон там на лобке, – Пантелей
   Прокопьевич указал на едва приметный холм, – построили курень.
   Огородились. Поставили вышки. Однажды снарядились казаки сопровождать обоз. На охране куреня осталось несколько казаков.
   Узнали про то лазутчики. И скоро побачив сторожевой: идут вражески полчиша. Забили тревогу. Бабы плачут. Схватили диток – и в церкву: молить Бога о спасении. Казаки ж взяли ружья, развели костры и стали вразнобой стрелять. Вылетели из плавни тучи комаров. Испуганно встрепенулась болотна птица. Бросились в заросли дики кабаны, волки, лисицы. Бачуть казаки: поворачивае вражья сила назад. Гибне в топких болотах, лиманах, реках.
   На другий день казаки вернулись, а к ним иноверцы с поклоном: за выкуп просят родных пошукать.
   – А чого вчёра вы так тикалы? – поинтересовались казаки.
   Они и рассказали: появился вдруг перед кордоном сам Пётр. На белом кони. С копьём в руки. А за ним стеной шло войско… В честь спасителя и кордон назвали… С тех пор богато воды утекло, – вздохнул старик. – Люди выкопали каналы. Осушили лиманы. Выкорчевали камыш. Разрослася станица…
 
   Весело понукая лошадей и выкрикивая пошлые прибаутки, Фёдор и
   Петро продолжали вымешивать глину. Мужики подносили её к хате.
   Женщины, покрывая саманные стены ровным слоем глины, звонко пели. У наспех сложенной плиты возились старухи. Невдалеке, под огромным раскидистым орехом, в окружении ребятни стоял Пантелей Прокопьевич.
   Он ловко мастерил детям качели.
   – Катайтесь, – приказал старик детворе. – Нечего вам под ногами крутиться.
   Пантелей Прокопьевич отошёл от ребят, машинально сорвал ореховый лист, помял его и поднёс к широким ноздрям.
   – Ловко пахне, – пробормотал он, грустно глядя на разросшийся сад.
   Эти могучие деревья: орехи, груши, яблони, вишни, сливы – были его друзьями. Свидетели его жизни, они старели вместе с ним, как и его близкие, умирали, но оставшиеся были по-прежнему прекрасны. А рядом с ними неизменно прорастала молодая поросль. Она тоже с годами набирала силу, мужала, тянулась к солнцу.
   – Совсем як у людей, – подумал Пантелей Прокопьевич. – Только моих диток унесла голодовка та проклята война…
   А над садом вилась песня. То раздольная, как родные степи. То грустная, как само горе. То вдруг трещоткой вырывалась шуточная песенка. Она сметала с задумчивых лиц печаль, расправляла морщины, дарила людям радость.
   – Славная качечка,
   С хвоста рябесенька,
   Сама гладесенька,
   Попереди диток воде,
   А самая восьмая ходе, – старательно чеканя слоги, запевал Фёдор. Заканчивалась одна песня и начиналась другая, а в ней рассказ о казачьей доле, печальной и радостной, горькой и счастливой.
   – Мыться, мыться, обедать! – изо всех сил горланил Игнат, стараясь перекричать народных певцов.
   И только на речке пение, наконец, стихло, уступив место фырканью, шуткам, дикому визгу. После купания шумно и весело усаживались за столы, и в суматохе никто не заметил, как возле постройки появились двое, судя по одежде городские. Отчаянно жестикулируя, красивый широкоплечий мужчина что-то объяснял своей спутнице.
   – Митенька! – странным от волнения голосом вдруг крикнула Надежда и заплакала.
   Игнат и Люба бросились к гостям, приглашая их к столу. Только теперь взоры людей обратились на приезжих, и рокочущим прибоем понеслись разговоры.
   – Своих мало… – осуждающе буркнула Марфа, пододвигая к себе поближе миску с борщом.
   – Ни рожи, ни кожи, – поддержала соседку Шура.
   – Бедна Надька, – грустно заметила Мария.
   – Такий красавец! Причарувала… – обращаясь к мужу, возмутилась
   Рая, здоровая краснощёкая женщина.
   – Та брось ты… Колдун там под юбкой, – лениво хохотнул Фёдор.
   – Моя Ирочка, – громко представил Митя родственникам и знакомым жену. – Скрипачка. Музыкой очаровала и в плен взяла… – ласково прижимая к себе жену, рассказывал он.
   Ирочка была на редкость хрупким созданием. Рядом с мужем она казалась девочкой-подростком. Белокурые волосы беспорядочно метались на ветру. Помада и румяна не смогли оживить мелкие черты бесцветного личика. На худенькой, плоской фигурке едва виднелись холмики грудей.
   Люба внимательно наблюдала за тем, как брат заботливо, словно дитя, усаживает жену, как подсовывает ей самые лакомые кусочки.
   Жалея брата, она по-женски завидовала этой слабой на вид женщине, сумевшей обворожить такого богатыря. Люба убрала со стола неухоженные, чёрные, потрескавшиеся пальцы с обломанными ногтями, не зная, куда их деть.
   – Муха, муха в тарелку упала! – вдруг взвизгнула гостья и бросилась из-за стола. За ней вскочил Митя, догнал жену и стал упрашивать:
   – Нехорошо, Ирочка, пойдём к людям!
   – Не могу… – брезгливо выговорила она.
   – Ирочка, потерпи ради меня: я ведь давно не был с родными…
   – Ира, мы ж не виноваты, – взволнованно сказала подошедшая Люба, и глаза ее наполнились слезами. – Простите. Мы вас так ждали. Один у меня братик на свете… Она пыталась ещё что-то произнести, но не смогла.
   Все снова собрались за столом, но сидели как на поминках: тихо, чинно, скорбно. Надежда, казалось, окаменела, и только алые пятна на лице и шее да искусанные губы выдавали её негодование.