– Ну вот, – сказал Бехайм, отирая с руки слюну и кровь. – Я проявил милосердие. Живи, если сможешь.
   Влад повалился набок и едва двигающимися руками стал ощупывать каменные плиты в поисках опоры. Глаза его теперь были открыты. Обрамленные красной каймой, растянув веки, они выпирали из глазниц, как сваренные вкрутую яйца, из них капали кровавые слезы. Судя но тому, как он шарил по полу, Бехайм решил, что он ослеп. Он обратил взгляд на остальных, прижавшихся к стене. Одной Паулине удалось сохранить самообладание.
   – Возьмите одежду ваших мертвецов, – приказал он. – Порвите на полосы и скрутите в веревки. Привяжитесь друг к другу. Я буду держать конец веревки, и мы вместе пойдем в замок. Когда я попаду к Патриарху, вы будете вознаграждены. Ясно?
   Они согласно забубнили и принялись выполнять его указания, а он наклонился к Жизели в надежде вернуть ее к жизни. Но она не отвечала, и он со страхом подумал, что, может быть, надругательства вкупе с зельем, которым ее опоили, оказались больше того, что она могла выдержать. Он решил немного подождать. Если она не придет в себя, ему останется только выполнить свой долг.
   – Паулина! – Он сделал знак рукой белокурой девушке и прошел с ней к выходу, а потом в коридор, оставив дверь приоткрытой, чтобы не терять из виду остальных.
   Он поставил Паулину к стене и, чуть отдалившись, стал снова рассматривать ее. В ней была какая-то чистая чувственность, и он подумал, что именно это ее свойство, прежде всего другого, и пробудило в нем вожделение. Ее чувственность и кровь с пьянящим, пикантным букетом. Конечно, не столь неотразимым, как у Золотистой, – тут был менее изысканный напиток, но тем не менее весьма достойного качества.
   – Тебе не приходилось служить у кого-либо из Семьи? – спросил он.
   – Нет, мой господин.
   – Как же ты сюда попала?
   – Я родилась в замке, господин.
   – Здесь... на этих задворках?
   – Да, господин. Как и матушка моя, и батюшка. И их родители. В моем роду уж двадцать с лишком поколений живут в замке Банат.
   Бехайму стало любопытно, но у него не было ни времени, ни желания расспрашивать ее дальше.
   – Я приглашаю тебя к себе на службу, Паулина. Понимаешь, что это значит?
   – Да, мой господин.
   – Согласна ли ты служить мне?
   Она не ответила. Видно было, как напряглись ее плечи и шея, щеки чуть побледнели.
   – Боишься?
   – Боялась, господин. Шибко боялась. Но теперь... – Она опустила глаза. – Теперь мне уже не так страшно.
   Он протянул руку, взял ее за подбородок и вперил в нее взгляд. Ее губы расслабились, глаза расширились, и он увидел в них оранжевый отсвет факельного огня и отражение чего-то темного в середине – он узнал в этой черноте себя.
   – Отвечай же, Паулина, – велел он. – Говори. Времени на размышления нет.
   – Я согласна служить вам, – вымолвила она дрожащим голосом и взглянула в проем двери на Жизель, лежавшую, словно во сне. – Но у моего господина уже есть служанка.
   – Никто не запрещал держать двух. – Ее слова позабавили его.
   И все же в глубине души он понимал, что столь поспешно обольстил ее из самых корыстных соображений. Если Жизель так и не оправится или если он подвергнет ее посвящению и она его не пройдет, ему понадобится замена. Еще одно предательство. Не такое откровенное, как безрассудная вспышка страсти к Александре, но, может быть, более подлое, ведь возможная гибель Жизели, оказывается, не так сильно волновала его, он готовился обойтись без нее. Предательство тем более отвратительное, что оно свидетельствовало об истинной глубине его чувств к ней.
   Кончиком указательного пальца он нащупал голубую жилку во впадине шеи Паулины. Ее веки опустились, и она слегка качнулась, как будто его прикосновение ослабило ее.
   – Ответь мне, Паулина, – сказал он.
   Она прошептала, что согласна, и слова ее, казалось, исходили из самой глубины ее существа – ошеломленной, ослепленной, свободной от всякого страха и всяких оков.
   Он шагнул к двери. Люди в комнате оторвались от своей мрачной работы и выжидательно смотрели на него. Он молча, одним только пристальным взглядом предостерег их от необдуманных действий. Наконец он, потянув к себе дверь, закрыл их внутри и вернулся к Паулине, стоявшей без движения. Он погладил ее по щеке, по волосам, спустил платье с плеч. Соски ее грудей были обрамлены розовыми детскими кружками. Груди казались неправдоподобно большими, невозможно красивыми. Белые, мягкие, качающие головами зверьки, живущие своей собственной жизнью. Он приподнял одну, попробовал на вес и почувствовал, как желание вздымает его плоть. Но он не был полностью здесь, с Паулиной, он вспомнил Александру, ее маленькие и твердые груди, ее почти мрачный, дикий пыл. От этого ему стало досадно. Нечего думать о ней так, она всего лишь одна из подозреваемых, и, чтобы прогнать все мысли о ней, он наклонился к Паулине, вдыхая мускусный запах ее белой кожи и свежий аромат реки, текущей по тонкому голубому каналу ее шеи. Он уткнулся в нее носом, найдя нужную точку, увлажнил веществами наслаждения, крепко обхватил руками талию и вонзил клыки в ее плоть, подавшуюся столь легко, словно это стальная игла вошла в пробку. Паулина напряглась и горестно выдохнула, но потом голова ее завалилась набок, она словно подставила ему шею. Кровь хлынула, как будто предлагая – на, пей. Он изумился сложности ее букета. Чудеснее крови, насыщеннее он не пивал! Его внутреннему взору предстали странные образы – они принимали разные цвета и размеры, и, к своему немалому удивлению, он вдруг ярко представил себе прошлое Паулины. Вот он будто бы видит ее маленькой в тускло освещенной комнатке с закопченными каменными стенами, рядом с ней другие дети, все белокурые – может быть, ее братья и сестры, и кто-то смотрит, всегда внимательно смотрит из темноты и чего-то ждет. Это видение сменилось другими, они мелькали вереницей – быстро, едва уловимо: мгновения любви, и страха, и задумчивого одиночества, и в каждом незримо присутствовало все то же гнетущее чувство, будто кто-то наблюдает за тобой, и за всеми этими картинами угадывались ее нрав, ее сердце, запачканные духом насилия и вырождения, царившим среди изгоев замка, и все же каким-то образом сохранившие в глубине своей невинность и силу. Но это таинственное проникновение в ее душу вдруг затмил вкус крови – густо-сладкий, темный, терпковатый, в основе своей неистово, безудержно живой, возбуждавший ни с чем не сравнимую жажду.
   Ему потребовались неимоверные усилия, чтобы оторваться от нее, и, все еще хмельной этим пряным ароматом, он увидел перед собой удивительно красивую девушку: глаза ее были закрыты, соломенные волосы растрепались по лицу, своим беспорядком только оттеняя его изящество. Из надрезов, оставленных его клыками, вытекло немного крови, окрасившей сверху округлость ее правой груди, и он снова почувствовал прилив желания, но не поддался соблазну слизать красные подтеки. Он сосредоточился на беспокойстве, оставшемся у него от видения белокурых детей, которые явились ему в дурмане, вызванном ее кровью. Он вспомнил слова Влада: «Такой кровушкой напою, что...»
   Какой такой кровушкой?
   Такой, что с ума тебя сведет? Опьянит, как кровь Золотистой?
   Он ведь ни разу не поинтересовался у Агенора, где держат племенной материал для Золотистого букета. Он всегда предполагал, что эту породу разводят в близлежащих деревнях, но теперь выяснялось, что, возможно, логичнее всего было бы выращивать ее в самом замке. И вот Паулина. Плод жизни двадцати поколений, не покидавших этих стен. Может быть, лишь одна ступенька отделяет этот редкий напиток от совершенства, от той изысканности аромата, которая делает его украшением церемонии Сцеживания. Не сестра ли она Золотистой, двоюродная, а то и родная? Должно быть, так и есть, ибо ему никогда прежде не приходилось пробовать крови, обладающей таким потрясающим действием. Но если и так, вряд ли это имеет какое-то отношение к его расследованию. Он просто еще лучше теперь понимал, что такое замок Банат, его причудливая жизнь, и в очередной раз убедился, как плохо он подготовлен к тому, чтобы разгадать все эти головоломки.
   Бехайм распахнул дверь и окинул взглядом комнату: изувеченные мертвецы и растленные живые; истекающий кровью Влад с глазами навыкате – хнычет, дергается и жаждет смерти; отвратительная настенная роспись, изображающая равных Бехайму, и каменный пол, разрисованный им красными полосами между кровавых луж; и наконец, умирающая Жизель, которую он любил и, быть может, все еще любит, хотя на этот счет теперь он уже не был уверен в себе. При всей жестокости и извращенности, пронизывающей это зрелище, он увидел в нем трагическое величие и понял: что бы ни сулило будущее и сколько бы ему ни было отмерено этого будущего, он всегда будет вспоминать это место – здесь он окончательно расстался со старой жизнью. Теперь он совсем не тот, кем сюда вошел. Он вырос и поумнел, запасся грозной силой. И еще в нем появилось что-то, не поддающееся описанию, не отделимое от всего этого нагромождения его новых переживаний и открытий. Но, казалось, какая-то огромная темная сущность, пробудившаяся в нем во время пребывания в глубинах замка Банат, поднимает голову, осматривается и собирает сведения, которыми подкрепит свои предварительные выводы. Радоваться этому или бояться – он не знал. По крайней мере, это – смятение, царившее в его душе, – осталось при нем. Но скоро он от него избавится – так он думал.

ГЛАВА 16

   В апартаментах Фелипе ничего не изменилось с тех пор, как Бехайм покинул их. Не веря своему везению и ломая голову, куда могла подеваться Александра и чем она могла быть сейчас занята, он все же заключил, что о гибели Фелипе и Долорес донести еще не успели. Поглотивший их черный проем все так же парил посредине гостиной, успев, правда, слегка усохнуть: его черную начинку как бы разъело, она утратила свою плотность. Если Фелипе и Долорес до сих пор горят там, внутри, то различить пламя, пожирающее именно их, среди несметных огней, заполняющих эти загадочные глубины, не было никакой возможности. Он немного постоял перед проемом – не в память о погибших, но, скорее, из почтения к его Тайне. Он поднес к нему ладонь, снова ощутил, как повеяло каким-то тяжким холодом, почувствовал, как этот мрак то отталкивает, то манит его. Не так уж и страшна эта клякса смерти, когда от тебя зависит, войти в нее или нет. Труднее сделать сам выбор: бесконечно погружаться в безумие или прыгнуть туда, где в худшем случае ты канешь в Лету.
   Убедившись, что в комнатах никого нет, он выпустил бродяг и, позволив им помародерствовать, велел вернуться туда, где они жили, и держать язык за зубами. Паулину же он оставил при себе и приказал ей присматривать за Жизелью, лежавшей без чувств у нижней ступеньки лестницы, по которой они спустились в тайный кабинет Фелипе, а сам сел за стол Фелипе и принялся изучать его дневники, пытаясь вычитать из них, в каких же пропорциях следует разбавлять средство для защиты от дневного света. По всей видимости, Фелипе не удалось рассчитать точные дозировки и продолжительность их действия, хотя он писал, что, по его мнению, длительное употребление препарата должно создать долговременную невосприимчивость, и Бехайму пришлось прибегнуть к собственным догадкам, исходя из того, что он успел узнать. Переписав рецепт и выудив из заметок все, что можно, он открыл шкафчик, в котором Фелипе хранил снадобье, и лихорадочно, опасаясь, что его застанут, стал разбавлять жидкость водой. Согласно записям Фелипе, Агенор настаивал на испытании вещества – следовательно, вряд ли у Александры или у кого-либо еще оно имеется. Таким образом, чтобы получить его, им придется вторгнуться в святая святых Фелипе. На этот случай Бехайм приготовит им сюрприз. Его не слишком радовала мысль о том, что Александра превратится в головешку под этим нелепым огненным шаром – солнцем, но, в конце концов, она сама придумала или, по крайней мере, выбрала эту игру и втянула его. Конечно, неприятно думать о ее предстоящей гибели, но еще неприятнее – о своей собственной.
   Закончив, он сунул три флакона неразбавленного зелья во внутренний карман – этого, по его оценкам, должно было хватить на несколько месяцев. Если дела пойдут плохо, ему, возможно, удастся бежать, и тогда свет не будет для него опасен: ему не хотелось ограничивать себя передвижением только в ночное время. Еще он взял из ящика стола кинжал и поспешил к лестнице, подхватил на руки Жизель и, предводительствуемый Паулиной, направился по темным нехоженым коридорам к сердцу замка. Он шел и думал, пытаясь распутать клубок жестоких интриг, приведший его сюда. Но это было ему не под силу. Единственное, что он знал наверняка, – какие бы личные прихоти и дворцовые козни тут ни сплелись, все они так или иначе подчинены тем спорам, которые нынче велись в Семье. Впервые за все время он подумал: а может быть, тогда, стоя рядом с Агенором и Долорес в большой зале в ночь убийства, он всего лишь, как попугай, вторил своему наставнику? Теперь, оказавшись вне сферы влияния Агенора, он уже не был столь тверд в своих взглядах. Кто знает, что подстерегает их на загадочном Востоке? Быть может, там им грозят неведомые опасности, более губительные для Семьи, чем старые, с которыми они уже знакомы здесь, в Европе. Может быть, Семья могла бы, не покидая привычных мест, измениться, действовать изворотливее, осторожнее, и этого было бы достаточно, чтобы выжить? Хотя, возможно, освоить новую тактику они смогли бы, лишь временно удалившись на Восток. Он понимал, что в конечном счете, вероятно, все решают хитросплетения замысла или игры, которых до конца не понимает никто из них, кроме разве что удивительного существа, аудиенцию у которого он сейчас стремится получить. А может быть, это просто судьба так действует, неизбежный рок, присутствие которого он почувствовал перед встречей с Владом, услышав песнь своей крови, может быть, это неведомый ткач заканчивает свою работу над гобеленом немыслимой величины, вышивая в нижнем его углу свою подпись? Александра была права: он пешка. Но ведь и она пешка, при всей своей хитрости. Самое большое, на что можно было надеяться, – это узнать, одного ли они цвета, продвигаются ли по доске вместе к возможности пройти в ферзи или их поставили друг против друга, заставив сцепиться во второстепенной схватке, не самой важной для исхода всего сражения.
   В палаты Патриарха вела галерея, которая заканчивалась потайной дверью. Бехайм уложил Жизель у входа в галерею и встал на колени, вглядываясь в нее, стараясь найти какие-то признаки того, что она приходит в себя. В мерцающем свете факела, который держала Паулина, лицо Жизели лишь казалось чуть румяным, но пульс так и не вошел в ритм, а уголки губ опустились, как будто ей было нестерпимо больно.
   – Чем же, черт возьми, он ее опоил? – воскликнул Бехайм, звонко хлопнув ладонью по стене.
   – Наверно, настойкой опия, – печально покачала головой Паулина. – У Влада всяких зелий да отрав полно было.
   Бехайм раздумывал, не посвятить ли Жизель, как это ни опасно, не воспользоваться ли этой возможностью: может быть, она пройдет этот ритуал и останется в живых? Или же ничего не предпринимать, а уповать на то, что она сама придет в себя? Поколебавшись, он решил все-таки, что время для посвящения не самое подходящее. Вот вернется от Патриарха и посмотрит. Если, конечно, вернется.
   Нет смысла размышлять об этом сейчас.
   – Жди с ней здесь, – приказал он Паулине. – Наберись терпения, я не знаю, сколько пробуду там.
   Она не ответила, но он и без слов не сомневался в ее преданности. Он помнил, каким был сам после того, как его покорил Агенор. Тогда ему было не отвести глаз от старика, он изучил каждое его движение, каждую привычку: как его смех переходит в сиплое прерывистое хихиканье; как иногда он почти по-женски откидывает голову, прежде чем начать говорить; как, погрузившись в научные труды, поддерживает правой рукой локоть левой, которой словно готов в любой миг ухватить суть мысли, вызревающей в его голове и стремящейся наружу. Как когда-то он сам, Паулина была очарована, окончательно пленена им, смотрела на него, не отрывая взгляда, в беспрекословном поклонении.
   Он извлек из-за пояса кинжал, захваченный из кабинета, и передал его Паулине.
   – Если кто-нибудь из Семьи найдет тебя здесь, убей Жизель, а потом себя. Приказ жестокий, понимаю. Но, поверь мне, это избавит вас обеих от лишних страданий.
   Она в безмолвном собачьем обожании смотрела на него сквозь пряди белокурых волос. Его покоробило это выражение бесхитростной преданности, и он понимал, что его раздражает не сама она, а их отношения – такие же были у него с Жизелью. Он вдруг увидел, насколько они просты, незамысловаты, лишены конфликта. Раньше он упивался своим превосходством, но теперь это казалось ему детской забавой. Глядя на них обеих, он понял: да, они ему помогали, но ни та, ни другая – даже Жизель – не были для него столь дороги, как он думал. А вот связь с Александрой, женщиной, к которой он временами испытывал настоящую ненависть и которую он, вероятно, попытается отправить на тот свет, – это была дуэль, она щекотала нервы. Александра распаляла его воображение. Ее загадочная и, несомненно, болезненная одержимость заражала его. С Жизелью и Паулиной он дошел до какой-то окончательной точки в их совместном пути. Он понял, что всеми своими признаниями в любви и верности Жизели только цеплялся за привычное, знакомое, ограждал себя от новой жизни, полной неизвестности. Ему не хотелось полностью признать это, и он говорил себе, что, думая так, пытается смягчить горечь возможной утраты, если Жизель умрет. И все же, готовясь войти в палаты Патриарха, он чувствовал: они расстаются навсегда, и его пугало, что он почти равнодушен, не испытывает мук вины, а любовь его остыла. Его скорее занимало будущее, сулившее ему опасности, а не надежность и безопасность прошлого.
   – Будь начеку, – сказал он Паулине. – Смотри не засни.
   Наверное, нужно сказать ей что-то еще, чтобы она поверила, что он придет обратно, но у него не нашлось слов. Не мог он и заставить себя посмотреть на Жизель, ему было стыдно думать о ее стойкости и о том, что она принесла себя в жертву. Хотелось побыстрее уйти, забыть о них, хотя бы ненадолго. Он поспешно отступил и уже двинулся было по галерее, когда Паулина схватила его за руку, поцеловала ее и не отпускала до тех пор, пока он не ответил ей поцелуем и лживыми утешениями.

ГЛАВА 17

   Открыв потайную дверь, Бехайм шагнул на каменный помост, поднимавшийся с низкого пола огромной залы, чья стометровая высота раза в два превышала ширину, и ему предстало зрелище, от которого, когда прояснились детали, его насквозь проняло холодом, а волосы встали дыбом. Непонятно было, откуда идет свет. Но свет был. Зала была наполнена зловещим, каким-то зернистым синим сиянием, сродни стылой тишине, в глубине которой что-то негромко гудело, и невыносимо сильному запаху озона, как будто свет превратился в какую-то жидкость с такими вот свойствами. Хоть в этом сиянии предметы и отбрасывали смутные тени, оно было очень тусклым, и он смог рассмотреть окружающее лишь через несколько минут: в кобальтово-синем пространстве выделывали петли летучие мыши; на стенах красовались непотребные барельефы, многие из которых как будто естественным образом вытекали из скалы сталактитами, еще не обретя окончательной формы; вверху тут и там, виднелись разные помосты, открывались ведущие невесть куда коридоры – одни шли от массивных, окованных железом дверей, другие начинались просто расселинами в стенах; и снова, как и повсюду в замке, здесь были статуи – ни у одной он не увидел лица, лишь пустые овалы, покоящиеся на туловищах, звериных и человеческих. Однако причудливее всего были изваяния, покрывавшие собой пол залы, они лежали внизу, метрах в семи от его ног, и изображали тысячи тысяч бледных, измученных, истощенных существ, на лицах которых запечатлелось страдание. Скульптура создавала настоящую иллюзию движения, и Бехайму представилось, что тела медленно перемещаются, наползая друг на друга, устремившись в одну сторону, к одной общей неведомой цели. И вдруг, к своему ужасу, он понял, что они и в самом деле движутся, что это не камень, а плоть, в ней теплится жизнь, быть может дарованная капризом Патриаршей воли.
   Он стоял над этими телами в сумеречном свете и сыром воздухе и дрожал. Ему становилось все тревожнее. Даже по меркам замка Банат, где можно наткнуться на любую невидаль, эта зала поражала воображение. Тут обитала сама Тайна. Он чувствовал это. Сюда простиралась бесконечная страна смерти, единственной границей которой служило прекращение жизни, и, как во всех Тайнах, в этом царстве можно было пропасть бесследно, здесь представление о жизни после смерти из философской идеи превращалось в безрадостную реальность, а непостижимые силы, действующие в этих сферах, могли в одно мгновение извлечь из какой-нибудь складки тьмы исполинское чудище, сновидение, бесконечную вереницу жутких вещественных картин. Он оказался в поле действия таких же страшных и капризных сил, как во время его посвящения: то же чувство безысходности и потери всякой опоры, как будто он все падал и падал, уповая на то, что в его крови займется пламя, которое поможет ему проплыть сквозь потоки смерти и добраться до одного из огоньков, тускло светившихся вдали. Патриарх умудрился совместить два царства: жизни и смерти, и пребывает сразу в обоих; его дом – и лед, и пламя, полнота и небытие одновременно, и эти чистые противоположности пронизывают его уже долгие века, и он закаляется в них, отливаясь в божество.
   Никогда еще Бехайму не было так страшно. Он попятился от края помоста, не отводя взгляда от кишащей массы тел, и вдруг на другом возвышении, почти прямо напротив себя, примерно в тридцати метрах, заметил нечто, от чего у него сперло дыхание: блистающий силуэт, весь сотканный из белого огня; он резко, как инородная вставка, выделялся на темно-синем фоне. Несмотря на человеческие очертания, он был безлик и напоминал скорее, как Бехайму потом пришло в голову, печать колдуна, скрепляющую какой-нибудь загадочный свиток. Пульсируя, силуэт поднял руку и указал на проем с рваными краями метрах в пятнадцати вверху, слева от себя, похожий на вход в пещеру. Должно быть, это тропа к Патриарху, решил Бехайм, и ему велят на нее ступить. Но сама мысль о том, чтобы спуститься к этим полуживым существам, бездумно ползущим неизвестно куда, была ему невыносима. Он сделал еще несколько шагов, пятясь к двери, резко развернулся, изготовившись бежать, и почти уперся в еще один бело-огненный силуэт. Или это был тот же самый? Быстро обернувшись, он не обнаружил сзади никаких следов первого. Фигура стояла на расстоянии вытянутой руки, преградив Бехайму путь. Лицо этого создания было лишено каких бы то ни было черт, но, всматриваясь в белый овал, в эту беспримесную белизну огня, он почувствовал, что по ней как будто пробегают, ослепляя тебя, тончайшие оттенки всех цветов и будто бы в ней живет какой-то безумный рассудок, пережившая какую-то страшную катастрофу душа. Вот коснется тебя своей раскаленной рукой – и нестерпимый жар охватит твою плоть, обратит тебя в буйно помешанный ком материи, заключит твою душу в огненную броню, страшной болью лишит ума, обречет на такое вот вечное повиновение немого стража.
   Сперва Бехайм подумал, что это существо было когда-то человеком, как и он сам, но впало в немилость у Патриарха – и тот наказал его. Но потом он вдруг понял: у него не просто есть с ним что-то общее, оно каким-то сверхъестественным образом являет ему картину его будущего – дьявольское отродье, которым ему суждено стать, попробуй он сейчас убежать. Ему трудно было судить: простое это предчувствие или эти мысли вселил в него Патриарх. Последнее, впрочем, казалось ему более вероятным. Но, откуда бы оно ни исходило, в истинности его он не сомневался. И он нерешительно побрел к краю помоста. К его облегчению, ползущие тела успели освободить ему проход – длинный, кривой коридор, протянувшийся по полу залы. Ему стало не так страшно, правда, лишь на какую-то толику, и, ступая нетвердыми ногами, с растущим чувством безнадежности, он кое-как слез по осыпающемуся склону на пол и двинулся к входу в пещеру, указанному огненным силуэтом.
   Он шел и старался не смотреть на тела, наваленные по обе стороны от него и чуть возвышающиеся над ним. Но время от времени что-нибудь привлекало к себе его внимание: хриплый стон, шелест дыхания, унылый вздох, – и он невольно бросал взгляд туда, откуда доносился звук, и натыкался на вперившийся в него взор, обвисшие губы, сплетение синевато-белых ног и рук, мертвенно-бледный череп со скудными прядями темных волос, пару тощих ягодиц, и все это было смешано в кучу, как на бредовом полотне безумного живописца. Он всякий раз быстро отводил глаза, но и беглого взгляда было достаточно, чтобы понять: несмотря на их жуткое состояние, эти жалкие существа все еще не лишены полностью рассудка и воли. На их измученных лицах была написана мольба. А кроме мольбы, Бехайм прочитал там робкое приветствие. Они исхудали и иссохли, отчего трудно было сразу отличить мужчину от женщины, хотя то тут, то там можно было увидеть сморщенные гениталии и дряблые груди. От всех них, казалось, исходили едва уловимые волны чувств – он почти слышал их: скорее слабый жалобный стон, чем погребальный вой; похоже, они не плакали о муках и гибели, а лишь тихо о чем-то ворчали, брюзжали, словно не были сокрушены своим несчастным жребием, а только слегка сетовали на него.