– Нечего тут изучать. Либо кто-то из моих чад уедет на Восток, либо нет. Я оставляю это на их усмотрение. Пусть сами поупражняются, как принимать такие решения, это полезно для развития, может быть, когда-нибудь они научатся решать более серьезные вопросы. Из тех, что приходится решать мне. В которых, – он заговорил громче, не давая Бехайму возможности перебить его, – ты не способен понять ни бельмеса!
   – Но, господин, – попробовал возразить Бехайм, – коли это так, зачем, говоря на эту тему, вы употребляете такие слова, как «важная», «значительная»?
   – Прежде всего, – холодно ответил Патриарх, – совсем не факт, что я тогда имел в виду наш переезд. Это надо еще прояснить. Но если я и говорил об этом, возможно, тогда этот вопрос имел для меня некоторое значение. Теперь же, могу тебя заверить, он мне не важен ни вот настолько.
   Абсурдность этого заявления порядком озадачила Бехайма. Но может быть, думал он, такое непостоянство со стороны Патриарха – сначала обеспокоенность, потом равнодушие – указывает не на безумие, а на совсем новую природу существа, прошедшего столь долгий путь развития? И может ли тот, кто не испытал ни одного из этих двух состояний, уловить сколько-нибудь значительное различие между ними?
   – А что же будет с вами, мой господин? – спросил он. – А как же благо Семьи? Если мир меняется, как предполагает Агенор, разве это не важно для всех нас?
   – Если будет нужно, существуют места и помимо этого мира, куда я со своим двором и удалюсь. Остальные, как я уже сказал, должны сами принять решение. А теперь довольно! – Патриарх откинул голову и смежил веки.
   Казалось, он обдумывает какое-то новое сложное философское построение.
   – Наш разговор не доставил мне удовольствия, но я все равно хочу наградить тебя. Думаю, правда, в данном случае будет справедливым облечь награду в форму поучения.
   Луна стала ярче, как будто с нее смыло грязный налет. Она низко нависла над двором, так низко, что на ее фоне стал виден стройный силуэт на зубчатой стене. Мальчик в ночной сорочке, подумал Бехайм. Рассмотреть его было трудно.
   – Сегодня вечером ты познал немалую часть Тайны, – изрек Патриарх. – Большую, полагаю, чем ты сейчас в состоянии вместить. Ты даже не осознаешь, насколько она велика. Могут пройти десятилетия, прежде чем ты приобретешь достаточно опыта, чтобы разобраться в своих знаниях. Поскольку я люблю тебя – а я тебя люблю, дитя мое, – я постараюсь разъяснить тебе то, что ты познал, и таким образом избавить тебя от долгих лет бесплодных усилий. Боюсь, правда, первая часть моего наставления будет немного болезненной.
   Он грациозно повел рукой в сторону мальчика, стоявшего на стене с бойницами, и тот сделал шаг в пустоту. Бехайм вскочил с кресла, ожидая, что тот упадет, разобьется, но этого не произошло. Мальчик воспарил в воздухе, рубашка, развеваясь на ветру, раздулась колоколом, потом осела и плотно облепила тело – оказалось, что это вовсе не мальчик, а молодая полногрудая женщина с округлыми бедрами. Ее понесло к ним. Руки ее были сложены по бокам. Опустившись ниже края крыши и оказавшись вне лунного света, она слилась с тенями, и лишь когда она достигла уровня второго этажа, ее снова стало видно полностью. Ее каштановые волосы были неопрятно убраны в пучок. У нее были большие глаза, надутые губы, а нижняя губа непомерно распухла.
   Это была Жизель.
   Оттого что он ее узнал, в груди у Бехайма стало пусто и холодно. Он обернулся к Патриарху, закипая гневом, но тот не отрываясь смотрел на Жизель, и на устах его сияла одобрительная улыбка старика, впавшего в маразм.
   Жизель чуть опустилась, потом еще, и наконец ее ноги оказались в нескольких сантиметрах от каменного пола. Она парила в каких-то пяти метрах от Бехайма, не больше, пальцы ее правой руки коснулись папоротника-нефролеписа, нижний край рубашки колыхался в потоке воздуха над полом. Ее невидящий взор был устремлен куда-то далеко в потустороннее.
   Бехайм сделал к ней шаг.
   – Стой! – остановил его Патриарх. – Оставь ее в покое.
   Бехайм замер, его словно сковало по рукам и ногам. Патриарх довольно кивнул, как человек, неожиданно доказавший всем свою правоту.
   – Она могла бы стать первой в вашем роду, – сказал он. – Родоначальницей новой ветви Семьи – Бехаймов. Вы оба подходили для этой роли – это было видно. Ну а теперь, – он пожал плечами, – теперь она будет просто еще одной моей шлюшкой. Этим ей, заметь, оказана большая честь. Но исторической личностью ей уже не стать. – Он испустил преувеличенно скорбный вздох. – Надеюсь, это впредь научит тебя действовать, когда это необходимо, пользоваться предоставляющимися тебе возможностями. Очевидно же было – она давно созрела для посвящения, и шансов остаться в живых у нее было предостаточно. Но, видимо, твоим вниманием почти всецело завладела Александра.
   Не успев прийти в себя от возвращения Жизели, Бехайм снова повернулся к ней. Напоминание об Александре разбудило в нем горькие и мстительные мысли.
   – Не посвяти ее я, она бы умерла, – сказал Патриарх. – Я никогда бы не посягнул на твое право при иных обстоятельствах.
   Внезапный прилив гнева снова толкнул Бехайма к ней.
   – Я же сказал: стоять! – криком остановил его Патриарх. Он поднялся с кресла и стоял, сжав по бокам кулаки. – Она больше не твоя. Она моя! Только дотронься до нее – и ты потеряешь все. – Затем он добавил уже не таким повелительным тоном: – Я оставил тебе эту блондинистую сучку со сладенькой кровью. Потаскушка с задворков замка, и ты променял на нее это прекрасное создание. Но и это – больше, чем ты заслужил.
   При упоминании о Паулине у Бехайма в душе ничего не шевельнулось, он едва смог вспомнить, о ком речь, – с такой силой охватили его чувства вины и раскаяния.
   – Что с ней сейчас?
   – Она, конечно, проходит сквозь Тайну. Борется со смертью. Не бойся. Скоро она вернется к нам.
   – Как это? Она же здесь.
   – Ах да. Мы подошли ко второй части наставления. – Патриарх снова уселся в кресло. – Видишь ли, мальчик мой, наши Тайны непросты для толкования. Да, верно, можно сказать, что они представляют собой смерть, ту ее область, в которую смерть допускает нас, где мы можем – при достаточной подготовленности – выбрать тот способ, которым возродимся. Для тех, кто стремится войти в Семью, выбор прост. Они либо находят путь к нам – немногие счастливцы, – либо до бесконечности падают во тьму, вынося муки, далеко превосходящие все общепринятые представления об аде. – Он насмешливо фыркнул. – Ад! Какая милая картинка! Чтобы у зла была такая примитивная география и такое простоватое население! Красные бесенята с хвостиком вилами и с козлиными рожками. Или возьми определение зла – такое ловкое, все объясняющее, как будто это черненькое снадобье в склянке, которое можно купить в ближайшей аптеке. Ох уж эти христиане со своим Богом! – Он снова иронически хмыкнул. – Живал я во времена, когда боги были по копейке в базарный день. Я и беседовал с некоторыми, и поверь мне – те еще ребята. Взять хоть этого Иисуса. Знаменитого Мессию. Один из моих сынков был вот настолько, – он свел вместе большой и указательный пальцы, – от того, чтобы чмокнуть его, по-братски. И чмокнул бы, не вмешайся случай. Очевидно, этот парень – или, если хотите, бог – сам нарывался.
   Бехайм, горюя об участи Жизели, все же не мог не поразиться переходам настроений Патриарха, тому, как от угроз он перескакивает к причудам, а потом к старческой болтовне.
   – Но продолжим, – сказал Патриарх. – Тайна весьма похожа на Бардо из «Тибетской книги мертвых». Отсюда можно заключить, что многие тибетцы познали Тайну. Но если это и так, они неверно истолковали свой опыт, ибо Тайна гораздо пластичнее и сложнее, это совсем не та четко очерченная область, какой представляется Бардо. Правильнее было бы сказать, что Тайна – это космическая субстанция, воплощающая своего рода метафизическую местность, заполненную некими провалами духа. Пропащими душами, если хочешь. Но и это не совсем верно. Чтобы понять Тайну, постичь ее полностью, нужно пребывать в ней – как я. Но сейчас тебе важно знать лишь то, что погружение в нее не исключает присутствия человека в другом месте.
   Он небрежно махнул в сторону Жизели:
   – Voila! [4]
   Стена за спиной Жизели и часть прилегавших к ней плит пола тотчас растаяли, вытесненные черным звездным полем Тайны, – зрелище, к которому Бехайм, кажется, начинал привыкать. Тьма выпячивалась в их сторону, как будто сдерживаемая выпуклым стеклом. Часть тела Жизели, казалось, входила в это пространство, ее ступни покачивались на самом краю пропасти.
   – А теперь смотри, – сказал Патриарх. – Смотри, как она прилетит.
   Перед ними вдруг материализовалась вторая Жизель, ее полупрозрачный силуэт наложился на первую. Она была похожа на нее во всем, только на новой не было рубашки, и она как будто сопротивлялась, боролась с тьмой: извивалась, наклоняла голову то в одну сторону, то в другую; казалось, тьма – это какая-то тяжелая ткань, которая обволокла и душит ее. Постепенно этот второй ее образ обрел плоть и цвет, а первый стал таким же смутным и призрачным, каким вначале был второй. От вида ее нагого тела – совершенного и столь уязвимого – у него защемило сердце. Затем ее губы чуть приоткрылись, и изо рта тонкой струйкой потекла и закапала на подбородок чернота, резко, как трещина, выделяясь на фоне бледной кожи.
   – Ты и сам совершил однажды такой же полет, – задумчиво произнес Патриарх. – Как и все мы. Погружаясь в сок смерти, пропитываясь им.
   Бехайма захлестнул стыд – и судьба Жизели была не главной тому причиной. Ведь сожалеет он больше о том, что не успел ее посвятить, что навечно потерял власть над ней. Он понял, что их всегда связывали бы отношения хозяина и рабыни. Из всей Семьи лишь с Александрой возникло у него что-то, хоть сколько-нибудь похожее на равенство. Но осознание всего этого не избавило его от чувства раскаяния.
   – Верни ее, – сказал он.
   Патриарх рассмеялся:
   – Это невозможно. Да если бы я и был способен сделать это, мне удалось бы лишь отсрочить неизбежное.
   – Верни ее, черт тебя побери! – закричал Бехайм.
   – Да не обезумел ли ты? – Патриарх поднялся на ноги. – Держи себя в руках. Это неприлично. В высшей степени.
   Но Бехайм потерял власть над собой. Он рванулся вперед, надеясь – сверх всякого вероятия, – что сможет выхватить Жизель из пространства пустоты, но, не успев коснуться ее, от удара в затылок оказался на четвереньках, а в глазах у него все побелело.
   – Совершенно очевидно, – сказал Патриарх, – что ты извлечешь из нашего разговора гораздо больше пользы, если не будешь ни на что отвлекаться.
   Подняв голову, Бехайм едва успел заметить, как Жизель устремилась в пустоту, быстро превратившись в белую точку, и как если бы тьма была куском ткани за ее спиной и в движении потянулась за ней, словно в черный материал ткнули руку и он перчаткой собрался вокруг, так и это пространство, казалось, тоже стало уменьшаться и вскоре сжалось в пятно с рваными краями размером не больше окна, потом – в неправильный кружок диаметром с отверстие водосточной трубы, затем – в крапинку и наконец исчезло, оставив вместо себя плитняк пола и серые зубчатые стены двора.
   Патриарх схватил Бехайма за шиворот и легко, как котенка, поднял над полом.
   – У тебя просто отняли игрушку, любимую собачку – вот ты и дуешься. – Он приподнял его еще, так что ноги Бехайма теперь болтались в воздухе, и вздернул ему голову, чтобы смотреть прямо в глаза.Ты ведь ее не любишь. Если б любил, то радовался бы вовсю, ликовал, что она вскоре станет одной из нас. Бессмертной, полной сил – да она о таком и мечтать не могла. Если бы все случилось иначе, может быть, после того как она прошла бы посвящение, между вами и возникли бы нежные отношения. Но то, что ты принимаешь за свои чувства к той, кем она была, – это чистой воды самообман. Ты что, обратно в смертные захотел? С их слезливостью и детской моралью? И думать об этом забудь. Ты теперь вот какой.
   Красивое, бледное, широкоскулое лицо Патриарха вдруг стало вытягиваться, черты его расплылись, в спокойных и умных темных глазах загорелись красные огни, а волнистые черные волосы превратились в заросли ежевики, окружившие, но еще не успевшие целиком покрыть уродливую мраморную голову. Даже когда метаморфоза прекратилась и лицо вновь обрело свой байронический вид, Бехайму все еще виделось под ним это близкое к распаду существо. Он вспомнил, как собирался обмануть Патриарха, чтобы добиться от него поддержки. Каким же глупцом он тогда был! Его так ослепила новизна его собственной силы и озарения, что он не мог представить себе силы более мощной.
   – Душа твоя теперь черным-черна, – сообщил Патриарх, отпустив Бехайма, который повалился на каменный пол. – Она окрасилась в цвет смерти, в которой ты был заново рожден. В цвет могильной земли и кошмара. Ты знаешь, что это так, чувствуешь это, но все сопротивляешься, а потому и не понимаешь, что это для тебя значит. Ты видишь в этом зло, но ведь ты не способен проникнуть в смысл этого слова. Твое представление о нем столь же ошибочно, как у христиан. Будто это ужасное, бессовестное разрушение порядка всех вещей. В общем-то, так оно и есть. Но ты упускаешь из виду те глубины, что лежат в основе этого понятия, логику, старое доброе деревенское чувство зла. Так слушай же меня и набирайся мудрости.
   Он отошел на несколько шагов и принял театральную позу: повернулся к Бехайму спиной, сцепив за ней руки и устремив взор в звездное небо.
   – Порядок – это иллюзия, дитя мое. Во всяком случае, в общеизвестном значении этого слова. Это признает как философия зла, так и философия добра, правда, очень по-разному. Приверженцы добра считают себя и себе подобных несовершенными по своей природе; они стремятся навязать своей жизни порядок, обуздать естественные порывы, создать видимость порядка с помощью самоограничения и бессмысленной набожности. И к чему же привели их усилия? К войнам, голоду, пыткам, грязному насилию, массовому смертоубийству и лишению свободы.
   На миг плиты пола растаяли, слились в серую гладь и стали похожи на море хмурым утром. Усохли и посерели папоротники. Стены двора расплылись. Потом все вернулось на свои места. Как будто, подумал Бехайм, Патриарх под тягостным влиянием своих соображений по поводу добра на секунду засомневался в прочности своего мировоззрения.
   – Мы же, предпочитающие зло, – сказал Патриарх, – открыто признаемся, что мы – создания природы, и стремимся лишь выразить свою суть. Мы кормимся, когда нам это нужно, даем выход гневу и похоти, всей палитре чувств, и не корим себя за это, не насилуем свои основные порывы. Мы себе ни в чем не отказываем и принимаем всю правду о себе. Что же мы имеем в итоге? Некоторые погибают от наших рук, кое-кому даруется бессмертие. Да, нам иногда приходится переживать неприятные физические и психические состояния, но чем они хуже рака, старческой немощи и слабоумия, которым подвержены смертные? Время от времени мы предаемся излишествам – но христиане и тут нас обходят по размаху и быстроте действия. Мы с ними не воюем. Да, мы пьем их кровь. Но ведь это естественно – регулировать численность поголовья. Это они хотят развязать с нами войну, они пытаются нас уничтожить. Таковы их методы. Умеренность им не знакома.
   Он обернулся к Бехайму.
   – В основе обоих этих взглядов лежит одно и то же стремление к миру, одна и та же мечта о полной безмятежности. С одной стороны, она представляется незапятнанным белым сиянием, с другой – непроглядной тьмой. Но серьезных различий между этими двумя кажущимися полюсами немного. В сущности, вся разница между ними заключается в способе достижения мира. Наш способ, называемый злом, – пользоваться полной индивидуальной свободой и силой, решительная анархия, сдерживаемая лишь самыми условными ограничениями, и это самый гуманный путь, причиняющий наименьшую боль. С нами спорят: мол, это все так лишь потому, что нас не так много, как сторонников добра. На такие доводы я всегда отвечаю: нас никогда не будет столько же, сколько сейчас их, потому что мы не раздуваем свои ряды, мы отсеиваем слабых и наказываем тех, кто злоупотребляет властью. Так где же настоящее добро? Ответь мне! А где зло? На веселом пути выбравших тьму, где пестуют свои желания и стараются обойтись без боли? Или на тропе бескорыстных войн и разрушений под благочестивое пение псалмов?
   Патриарх подошел к Бехайму.
   – Секрет нашего преимущества, дитя мое, в том, что всем нам ни до чего и ни до кого нет дела. Нам все равно. И тебе, и Александре, и Агенору – любому из нашей Семьи. Ну да, иногда мы можем кем-то увлечься, и тогда, верно, мы любим своего избранника, и всем известно – это приятно, это наслаждение. Но это совсем не любовь в христианском смысле. Это игра, обман, одежды, под которыми мы прячем похоть и себялюбие. Главное – что нам наплевать на других, мы почти полностью поглощены собой, это-то и делает нас менее опасными и в конечном счете позволяет нам сострадать по-настоящему, а не так, как наши враги. Их испортила, свела с ума ханжеская погоня за фантомами: благородством, любовью к ближнему. По сравнению с их склонностью к резне во имя спасения наше безумие – целительное развлечение.
   Весь двор, колыхаясь и трепеща, как будто снова потерял реальные очертания и на мгновение превратился в свой собственный смутный набросок, почти утонувший в серой мгле. Патриарх схватил Бехайма за рубашку и поднял, так что они теперь смотрели друг другу прямо в глаза.
   – Зло, – грозно произнес он, как бы вызывая к жизни саму суть этого слова, – это не дьявольский маскарад, у него нет адского города-столицы. Зло, Мишель, – это лишь то, что ты есть, вещество твоей жизни. Это вкус крови, ощущение опустошенного тела, безвольно обмякшего у тебя на руках после того, как ты от него отобедал, а когда поднимешь голову – зрелище рябой луны, глядящей на тебя сверху, как мертвый бог, плывущий в темноте на фоне рогатой виселицы. Какое-то время ты можешь отрицать собственную природу, но в конце концов она возьмет свое. Сегодня ночью это уже началось. А если ты и дальше будешь отказываться от нее, бороться с ней, – он приблизился к самому лицу Бехайма и перешел на свирепый шепот, – мне это будет совсем не по душе! А это, дитя мое, самое худшее, что может тебя ждать. Я бы на твоем месте постарался этого избегнуть.
   Он, вытянув руку, продолжал держать Бехайма на весу.
   – А теперь ступай! Доведи до конца дело, которое я тебе поручил. А потом поразмысли над всем, что я тебе сегодня сказал.
   Он оттолкнул Бехайма, и тот, не желая больше гневить Патриарха, быстро пошел к лестнице, спускавшейся в глубины замка. За его спиной раздался смех, мелодичный и звучный – совсем не похожий на человеческий, и когда лестница, которой он достиг, и каменные стены стали вдруг сливаться в сплошную серую массу, он без оглядки пошел дальше – ему не столько страшна была нереальность окружающего, сколько то, что он мог увидеть, обернувшись назад. Под ногами он по-прежнему чувствовал твердую опору, воздух стал холоднее, чем в палате Патриарха, но вместе с тем свежее. Наконец остатки очертаний действительности растворились, и его полностью окутал серый цвет. Он испытал приступ клаустрофобии, но не утратил решимости – ему придало сил то, что вместе со всем остальным затих смех. Так он шел несколько минут, но серое пространство не кончалось. Может быть, тут самое уместное – как раз запаниковать, а не сохранять самообладание? Пожалуй, трудно было бы найти более подходящее олицетворение зла, чем эта потерянность в серой мгле. А может быть, это очередная придумка Патриарха, эдакий наглядный урок? Но нет, вряд ли. Скорее всего, Патриарх уже занялся чем-то другим и забыл о том, что сделал с Бехаймом, вообще забыл о нем. Бросил его блуждать призраком в этой предельной пустоте. Это вполне возможно – главным, что Бехайм успел увидеть в Патриархе, было ослепительное, с сумасбродинкой, разрушение его личности. Но нет – фантазируя о его характере, он учел лишь его последнее, изящное обличье и забыл о том дьявольском отродье, каким он предстал вначале, о всемогущем обитателе Тайны. То существо, должно быть, помнит все. Оно может, конечно, притвориться забывшим – чтобы побольше вас напугать, но ему всегда так приятно кого-нибудь помучить, что никто не ускользнет от его умственной хватки – пусть тысячи душ будут одновременно подвешены над костром его величественного презрения.
   Бехайм постарался выбросить из головы эти болезненные мысли и побрел дальше, постепенно сам сливаясь душой с безграничной серой пеленой вокруг. Если в его мозгу и оставалась хоть какая-то мысль, то это было что-то вроде унылого, примитивного напева, бессловесного ритма неудачи и тщеты, звучавшего в такт его шагам. Тело и сердце отяжелели, он обессилел физически и умственно, и когда наконец серая мгла стала рассеиваться и вдали мелькнули темные очертания сосен, какого-то холма, потом других холмов и он понял, что проник сквозь непостижимый, колдовской камень, из которого были сложены стены замка Банат, на самом деле прошел сквозь них, по сути став духом, и достиг того места, в котором ему положено было оказаться по долгу службы, он не почувствовал ни малейшего облегчения – лишь усталость и понимание, что начинается новый этап тяжелого испытания.

ГЛАВА 20

   Следуя указаниям Бехайма, слуги Патриарха выкопали в лесу, прилегающем к замку, несколько ям глубиной по четыре метра. Они застелили их дно плотным суровым полотном, чтобы замедлить сток, и на три четверти заполнили водой, которой не хватило бы, чтобы поймать кого-то из Семьи, но было достаточно, чтобы на короткое время обезвредить его и успеть закрыть яму одним из железных листов – ставней, снятых с окон замка, – и таким образом замуровать убийцу. Уровень воды и илистый грунт вряд ли дадут преступнику зацепиться так, чтобы выбраться наверх и отодвинуть железный лист, думал Бехайм. Листы и ямы замаскировали ветками и землей, и он отослал слуг обратно в замок. Незадолго до рассвета он залег за небольшим бугром метрах в двадцати от низины, где лежало тело компаньонки Золотистой, – ночной ветер доносил оттуда трупный запах.
   Вскоре в небе над горизонтом тонким лезвием забрезжил сердоликовый луч. Бехайм, пришибленный событиями ночи, неспособный пока слишком пристально думать о своем опасном положении, смотрел, как свет постепенно сгоняет тьму с горбатых синих холмов, складчатых долин с реками, в которых блестками отражались звезды, с городков, где местами россыпью тлеющих угольков горели ранние огни. Он вдыхал запах мокрой травы, пьянящий пряный аромат сосновых игл, горечь дыма, долетавшего от какого-то далекого очага, и, казалось, в этих запахах и том, что он видит, всплывают лица и фигуры из его прошлого, возвращается какая-то все еще живая сущность каждого из них, становится еще живее от ласковых прикосновений того, чем остро напитан воздух этого мига, и они развертываются перед ним, как сказочные видения, проносящиеся перед внутренним взором умирающего, уже не ощущающего страшной боли, причиняемой телу раной или болезнью, но, скорее, плывущего в благословенном нигде между Тайной и концом времен.
   Всплыло совсем не то, чего, казалось бы, можно было ожидать, не запоминающиеся события – дни рождения, повышения по службе, всяческие успехи, – а менее значительные, но более яркие и праздничные частицы бытия. Вот он ест рыбное рагу из жестянки на марсельской пристани, перебрасываясь ругательствами с рыбаками; ночует в пещере среди потемневших под солнцем, населенных богами холмов над Коринфом; пьянствует студентом в компании однокашников и ныряет в Сену с моста рано утром, пуская пыль в глаза девчонке; проводит как-то лето с другой девушкой – танцовщицей крошечного семейного цирка, из тех, что колесили по Европе в своих разноцветных кибитках; покупает золотые часы у мальчишки из Реймса – потом выяснилось, что они были без механизма; бродит под Страсбургом и встречает даму, которая приглашает его в гости, кормит ужином, молится над ним целый час, а потом – как бы достигнув достаточной степени очищения – лишает его девственности; слушает старого солдата – теперь повара на постоялом дворе в деревушке под Авиньоном – тот готовит свежую форель с грибами и рассказывает леденящие кровь истории про наполеоновские войны. А вот он встречает женщину – ее только что выпустили из психиатрической лечебницы в Керси, и она утверждает, что идет на свидание с умершим мужем в маленькое кафе недалеко от чрева Парижа; вот наталкивается на группку детей-альбиносов, которых родители обучают искусству общения с потусторонним; беседует со священником-богоборцем, с цыганкой, отказавшейся рассказать ему то, что нагадала на картах, с пьяным дрессировщиком собак, у которого украли его подопечных артистов. Вот борется с верзилой на ярмарке в Ируне, и тот ломает ему руку. Вот он отправляется на петушиные бои в Саламанку, проводит ночь под оливковыми деревьями при свете факелов и выигрывает тысячу песет на черном петухе, у которого под конец внутренности свисают из живота, как бахрома на генеральских эполетах. А вот громада Кельнского собора, где он впервые услышал «Мессию»; забегаловка под Сан-Себастьяном, на двери которой краской выведены таинственные знаки, призванные отпугивать зло, как будто зло – тупая деревенщина, пускающаяся наутек при виде какой-то мазни и нескольких с ошибками нацарапанных латинских слов; речное судно, принадлежавшее молодой вдове, в доме которой все окна с витражами, а стены украшены топорными изображениями святых; портовый кабачок в Кале, где однажды вечером, впервые пробуя после ужина кальвадос, он видел, как десятилетняя девочка протыкала себе щеку стальными иглами за мелочь, которую ей швыряли посетители.