Кошечка допила молоко, и розовый язычок еще раз прошелся по пухлым губкам.
— Вы часто бываете в этом кафе? — спросила она.
Он ждал этого вопроса, как будто сама его банальность была залогом внезапно возникшего между ними доверия.
— Каждый день, — ответил Жан Кальме. — Но я никогда раньше не видел вас здесь.
— Я приехала из Монтре. Сегодня сняла комнату в этом квартале.
Жану Кальме очень хотелось спросить ее, почему она покинула Монтре и что собирается делать в Лозанне. Но он знал, что все это, рано или поздно, будет ему рассказано. Очарование не прекращалось: Монтре, с его уединенными дворцами, апельсиновыми и фиговыми деревьями в садах, на склонах сумрачных лесистых холмов; Монтре, с его «роллс-ройсами» и сверкающими дамскими тюрбанами у подножия зубчатых альпийских гор; Монтре, город, который непрестанные чудеса превращали то в сюрреалистическое кладбище, то в глянцевую англо-балканскую открытку, то в пышную театральную декорацию, то в рекламу Восточного экспресса, то в пещеру Али-Бабы, только со швейцарским и светским уклоном! И она, Кошечка, вышла из этого котла, велением горных и водяных духов, которые сперва оживили, а теперь опекали ее, как свое любимое дитя!
Кошечка надела все свои кольца — афганские, арабские. Она побросала вязание и клубки шерсти в корзиночку, скользнула по скамье вдоль стола и встала.
— Вы идете? — спросила она просто.
Жан Кальме бросил деньги на красную скатерть и вышел следом за девушкой. Он открыл перед нею дверь, и заходящее солнце охватило их своим багровым пламенем. Все пылало вокруг: мост Бессьер, ведущий в нижний город, все окна улицы Бург. Зубцы квадратной башни кафедрального собора — грузного мрачного силуэта на фоне закатного неба — рдели, точно раскаленные угли, точно руины сгоревшего замка еретиков; собор возносил над их головами свои огненные шпили.
Они пошли в сторону Ситэ. Жан Кальме восторженно глядел на маленькую круглую корзинку Кошечки. Она беззаботно размахивала ею на ходу, этой детской корзиночкой, сокровищем Красной Шапочки, мечтательно бредущей по лесу с материнским гостинцем для одинокой бабушки; девочка в своих маленьких башмачках бежит мимо вековых деревьев, а вечер близится, а тьма подступает все ближе, а волк уже недалеко. И Кошечка тоже понесет свой пирожок и горшочек масла в лесную чащу. Свой подарок, свое сокровище… А может, она его уже отдала?
Девушка остановилась у одного из домов в Нижнем Ситэ.
— Это здесь, — сказала она, и он пошел за ней по узкому коридору, пахнущему ремонтом.
Лестничная лампочка отщелкивала свои краткие минуты.
Девушка остановилась на площадке второго этажа.
— Это здесь, — повторила она, и он вошел за ней в просторную комнату, озаренную багровым светом заката.
Кровать, стул. У стены раскрытый чемодан, битком набитый вещами и бумагами. Колокола собора начали отзванивать шесть часов. Всего час назад Жан Кальме впервые увидел Кошечку, и вот она уже возится в кухне, а он сидит здесь, слушая, как она звякает чашками, наливает воду в кастрюльку.
— Не скучайте там! — крикнула она ему. — Поглядите в окно, как красиво!
Это и впрямь было красиво — двор гимназии, широкая эспланада, засаженная вязами, а за ними старинный, в бернском стиле, дом с башенкой и высокой двускатной крышей под коричневой черепицей. В окнах директора и секретариата еще горел свет. Жан Кальме отвернулся и сел на единственный стул. Кошечка внесла в комнату маленький кофейник и две крошечные чашечки на подносе. Она еще не сняла ни своей пуховой шапочки, ни желто-белой шубки.
— А ну-ка встаньте! — весело приказала она. — Вы заняли единственный стул в этом доме!
Она поставила кофейник и поднос на стул, а Жан Кальме уселся на кровать. Это было широкое ложе с золотистым покрывалом. Он наслаждался его мягкостью. Кошечка сняла шубку и повесила ее на оконный шпингалет. Она налила кофе в две кукольные чашечки и села рядом с Жаном Кальме.
— Я рада, что это именно вы, — сказала она. — Я поселилась здесь только сегодня днем, и мне нужен был гость, чтобы отпраздновать новоселье. Хорошо, что это вы. За ваше здоровье!
— За ваше здоровье! — ответил Жан Кальме и окинул восторженным взглядом залитую красным светом комнату; так юнга из страны гэлов смотрел бы на сокровища в трюме галиона, прибывшего из Индии.
Пустая комната горела последними рубиновыми и медными сполохами заката. Они выпили кофе. Стемнело. Жан Кальме, убаюканный счастливой беззаботной тишиной, не испытывал никакого желания говорить. Кошечка не зажигала свою единственную лампу. Когда он убедился, что ни тайна, ни счастье не развеются, он покинул ее; в дверях она подошла к нему вплотную, опустив руки, с немым вопросом в глазах.
— Да, — сказал Жан Кальме. — Я вернусь.
Она подошла еще ближе, и он вдохнул ее запах — смесь корицы, ночной свежести, цветочной пыльцы и, совсем чуточку, пота; ее длинные волосы защекотали его шею и щеку. Тогда он нагнулся и, точно перед ним была маленькая испуганная девочка, запечатлел на ее лбу короткий поцелуй, заставивший вздрогнуть их обоих.
Следом возник маленький шаткий комодик, а на нем дубовые листья, перочинный ножик с пятью лезвиями, почтовые открытки начала века, часы с цепочкой и разбитым стеклом, старая жестянка из-под чая, с картинкой на боку, изображавшей замок, озеро и вересковую пустошь. Потом явилось кресло-качалка черного цвета, низкая скамеечка, а на скамеечке круглая подушка в вязаном чехле с лиловой улиткой — делом рук Кошечки.
— Я обставляюсь! — со смехом говорила она. Но до чего же легка была добыча, которую она приносила из своих походов! Перья и листья точно парили в воздухе. Комодик напоминал кукольную мебель. Пожелтевшие открытки как будто вышли из рук Мелюзины. Желтый булыжник поблескивал таинственно, словно философский камень. Креслице явно приглашало детей в высоких башмачках целый день качаться, сидя на террасе перед большим садом с катальпами и ручейком — зеркалом для нарциссов. Скамеечка ожидала даму с кружевным зонтиком.
— Где ты все это откопала? — спрашивал Жан Кальме.
— Сама не знаю. На рынке. В Армии спасения! Ты бы сходил как-нибудь со мной. У них есть все, что душе угодно. Там работает старушка сержантша, мы с ней знакомы уже целую неделю, и она мне делает скидки, такая милая! Знаешь, она отложила для меня военную шинель — настоящую шинель капрала, с нашивками, с хлястиком, все как полагается! Латунные пуговицы с федеральным крестом — представляешь, какая красота!
Жану Кальме нравилась ее простодушная радость. И то, что она гуляет целыми днями.
Он спрашивал:
— Что ты делала сегодня днем?
— Вязала в кафе.
— В каком кафе?
— Да не знаю. Такое… не слишком большое, не слишком маленькое, рядом с площадью Рипонн. Коричневый дом. Поболтала там с одним типом, он был такой грустный и угостил меня томатным соком.
— А потом?
— Прошлась по супермаркету. Посмотрела плакаты.
Именно так оно и было. Она гуляла, мечтала. Останавливалась. Снова шла куда-то. Вернувшись к ней на следующий день после их первой встречи, Жан Кальме стал расспрашивать, чем она занимается, на что живет. Но она не давала прямых ответов. У нее было немного денег, а за комнату якобы платили родственники. Какие родственники? Она отвечала туманно и уклончиво, измышляла некие странные, таинственные семейные связи, бескорыстные отношения, возврат к светлому прошлому, былые существования, островки во времени, странствия в никуда. Все было выдумкой, и все было правдой в ее рассказах. Она словно парила в неведомом счастливом мире, и ее радостный смех по-прежнему очаровывал Жана Кальме, Кто же она? — спрашивал он себя днем, во время работы. Он проводил занятия, чувствуя, как нарастает, кипит в нем нетерпение, и, когда наступал желто-розовый час заката, ему чудилось потрескивание факелов Диониса, кровавые пламенеющие небеса, кипучие потоки, вакханки с развевающимися косами, пахнущие вином и солнцем, звонкие чаны с хмельной влагой, и он снова ощущал жгучее ликование, охватившее его в тот миг, когда он впервые увидел Кошечку.
Ее звали Тереза Дюбуа. Отец умер в горах. Она начала было учиться в Школе изобразительных искусств, но скоро предпочла свободу. По субботам она уезжала в Монтре и проводила воскресенья с матерью. Тереза. Кошечка. Непреложный закон счастья. Волшебство радости. Так стоило ли разрушать эту радость глупыми вопросами?!
Однажды вечером Жан Кальме застал ее стоящей на кровати — она вешала на стену большой плакат. Взъерошенное дикое существо, смутный мерцающий призрак — то ли кошка, то ли девушка, то ли пантера, — подобравшись, готовился выпрыгнуть из глубины чащи, а может быть, пропасти или какого-то неясного черного сооружения. Стоя на золотистом покрывале, Тереза боролась с плакатом, который упорно свертывался в трубку; ей удалось прикрепить кнопками верхний край, но ноги пантеры то и дело комично взвивались к голове, черная бездна за ее спиной съеживалась, как пресловутая шагреневая кожа, словно какой-то злой волшебник пытался превратить ее в блестящий темный колпак. Однако левая рука Кошечки ловко водворяла на место взбесившийся край, а два тонких пальчика правой цепко хватали кнопку с приподнятого колена. Кнопка с трудом входила в твердую стену, суставы пальцев белели от усилия. Двойная операция. Затем Кошечка отступила на шаг, на два шага, разгладила глянцевую черную поверхность плаката, и ее лицо отразилось в нем рядом с дикой самкой, девушкой-пантерой, вырвавшейся из неволи на свободу.
— Смотри, как красиво! — сказала Кошечка.
— Да, красиво, — ответил Жан Кальме. Он сел в качалку, он был в превосходном расположении духа. Радость и мужество! Маленький подносик, кукольный кофейник, крошечные чашечки. И ты, ароматный кофе, согревающий ее и мою грудь, ее и мой живот, такие близкие, такие родные, и каждый из нас пьет свою маленькую чашу, словно чудесный кубок…
Жан Кальме вспомнил всеведущий взгляд отца; а знакомо ли это занятие чаровнице Терезе?
Любопытство разбирало его: что, если и она, в ночной постели, напрягшейся рукой, липким пальцем?.. Свет «Епархии» сообщал таинственность лицам одиночных посетителей, уподобляя их старинным портретам на темном фоне деревянных панелей, не отражающих огней. Былой ужас заполонил душу Жана Кальме. Какая еще драма ждет его после смерти отца? Он вспомнил странное сновидение прошлой ночи: будто бы Кошечка сунула бутылку молока под пижаму и согревает ее между ног. Тогда он взялся за член правой рукой, и теплая жидкость брызнула, не дождавшись конца. Отец карающий, прочь, изыди! Отныне мысли мои далеки от тебя. Отныне Тереза обволакивает меня своим изумрудным взглядом с золотом в зрачках, в огненной оправе ресниц, и в памяти возникает вдруг запах накрахмаленного платка под подушкой, в Лютри, и багровое лицо, и безжалостные глаза, видящие сквозь стену, но это уже радостный запах и счастливые муки, и злобным обличениям уже не пронзить ваше сердце, они влекут вас лишь к чистой, ничем не запятнанной радости. Кошечка знала, Жан Кальме был в этом уверен, но чувствовал только ликование и гордость. Одно из колец Терезы ярко блестело на солнце. Камень в железной оправе походил на лужицу крови.
— Хорошо выспался? — спросила она.
Жан Кальме жестоко покраснел. Начинается! Нет, он твердо решил, что будет счастлив.
Кровь горячо забурлила в голубых венах. Дикий вой разорвал молчание скал.
— А как ты спишь? — продолжала Кошечка. — На каком боку? Ты прячешь руки под одеялом? — И мечтательно добавила:
— Хотела бы я поглядеть на тебя спящего, Жан. На тебя спящего… На тебя спящего… Но это, наверное, каприз. И все же с тех пор, как мы познакомились…
Жан Кальме подумал о волшебнице из «Золотого осла» Апулея. Вдруг и его превратят в животное и станут мучить? Как раз сегодня утром он читал в классе отрывок про конюшню, где Луция осыпают ударами. Не обратит ли и его в осла эта златокосая чаровница? А почему бы и нет? И он с удовольствием вообразил себя четвероногим, отданным в полную власть сказочной феи — Памфилы, или Цирцеи, или Морганы. Посланницы темных сил. И ты, в желто-белой шубке, с изумрудно-зеленым взглядом, прозрачным, как осенний сад, глубоким, как альпийская ночь! Кто зовет из-за стен? Что за сова, что за испуганный зверь издает тоскливые вопли под луной, в зловещем ночном мраке? Жан Кальме видит золотые искорки в глубине зрачков Кошечки. Занимается ли она любовью? Кто расхищает сокровища из ее корзиночки? И Жан Кальме, доселе имевший дело лишь с грязными проститутками, пытается представить себе потайную щель Кошечки, нежную сладостную щелку, так не похожую на мерзкие кратеры потрепанных увядших шлюх; он представляет себе, как его рука впервые проскальзывает в трусики Терезы, трогает густую теплую поросль, находит источник белой пахучей влаги; и вот уже его губы жадно приникают к атласной коже, к щекочущим завиткам…
В кафе было полно молодежи, игравшей в шахматы и в карты. Часы показывали десять минут шестого. Несколько работяг в спецовках ели бутерброды и пили пиво в задней комнатке, вдали от стойки и туалетов. Среди подростков, занявших почти все столы главного помещения, было много учеников Жана Кальме, тех самых, что нынче утром разбирали с ним в классе «Золотого осла». Именно в этот момент и случилось громкое событие, навсегда вошедшее в анналы гимназии, событие, которое полиция положила под сукно, когда история эта кончилась и никто на земле уже не мог спасти неприкаянную душу Жана Кальме. Итак, было десять минут шестого. Все новые и новые молодые посетители вваливались в «Епархию» и подсаживались к играющим, на скамьи, расставленные вдоль стен.
И вдруг Жан Кальме начал кричать. Это были прерывистые пронзительные вопли, громкие, злобные, рыдающие; все кафе застыло в ужасе. Он не выкрикивал никаких слов; вскочив с места, угрожающе сжав кулаки, он просто вопил во все горло. И лишь миг спустя этот жуткий концерт вылился в сбивчивую речь.
— Я не сволочь! — орал Жан Кальме, размахивая руками. — Я чист, я не сволочь, слышите, вы, оставьте меня в покое, я вам ничего не сделал, я чист, я невинен, мне нечего вам больше сказать, я чист, я чист, я чист!..
Он рухнул на стол, разбив при этом бокалы и чашки, поранив осколками лицо, и внезапно затих в прострации, словно пораженный священной молнией.
С первого же крика Жана Кальме в «Епархии» воцарилась мертвая тишина; все лица обратились к безумцу с выражением страха, жалости и печали. Из рук игроков попадали карты и фигуры, официанты окаменели на ходу, какой-то старичок, ничего не ведая, вошел с улицы, остановился в дверях с приподнятой шляпой, на полушаге, да так и остолбенел в этой комической позе, среди всеобщего изумления.
Когда Жан Кальме закричал, Кошечка пристально посмотрела на него и улыбнулась. Она улыбалась нежно и восхищенно, несмотря на испуг окружающих, несмотря на скандал. Потом коснулась лба человека, простертого на столе, среди разбитой посуды. Официанты пришли в себя и задвигались. Старичок на пороге ожил и добрался до ближайшего стула. Взмокшие руки игроков снова развернули веером карты. На семи шахматных досках возобновились партии. Люди бессознательно потирали себе горло и грудь — так ощупывают, так успокаивают себя, спасшись от потопа или кораблекрушения. Они облегченно вздыхали, сглатывали слюну, расслаблялись.
Вот когда ужасные весы добра и зла призвали Жана Кальме на свои чаши. Он поднял глаза от стола с осколками, куда капала его кровь, и увидел целую толпу юных надсмотрщиков, следивших за ним. Стекла очков зловеще поблескивали над мерзкими бородками пророков, курчавые волосы фарисеев ниспадали на плечи. И весь этот ареопаг сверлил его взглядом, изучал, оценивал, взвешивал; вот сейчас судьи огласят жестокий приговор, который будет непрестанно звенеть в обезумевшей голове Жана Кальме. Ужасные слова отца! Ибо драма заключалась именно в этом: молодые люди превратились в строгих отцов; хуже того — в глубине смятенного сознания он понимал, что это и есть его отец, доктор, тиран, деспот, которого скандал вызвал из небытия после долгих недель счастливого, легкого покоя. Как будто сам Жан Кальме специально начал вопить, чтобы вернуть отца из мрака заключения, где он пребывал все эти пять недель. Как будто он внезапно ощутил острую вину за эту ссылку, как будто он вторично убил отца, позабыв его, изгнав из мыслей и снов, закрыв ему доступ в гимназию и к Кошечке, безжалостно ввергнув в багровое пламя крематория, в холодную тесную каменную урну. Но доктор отомстил за себя, он взломал запоры, разбил решетки, вырвался из колумбария, и вот его грузный призрак, его тяжелая поступь, его жирное красное лицо, его шляпа набекрень и толстое пальто, его жестокие глаза, его вонючая сигара, его запах вина, его хозяйский голос, его садистская любовь к преследованию, его крики, его презрение, его гнев разом обрушились на сына, точно мощный ураган! Раздавленный, уничтоженный, Жан Кальме смотрел на своего палача, возглавляющего трибунал из его учеников. Струйка крови щекотала его подбородок, словно грязный поцелуй, но он не осмеливался ни коснуться ранки, ни встать, ни уйти.
Все это продолжалось каких-нибудь сорок пять секунд.
Официантка уносила на подносе битую посуду, бармен менял скатерть, в зале снова зазвучали разговоры. Кошечка вынула из своей круглой корзиночки бумажную салфетку и принялась вытирать кровь со щеки и подбородка Жана Кальме; теперь лица бородатых юношей и распущенные волосы девушек выглядели вполне мило и невинно, вечернее солнце постепенно багровело, разводя пожар на крышах домов, на мосту, на шпилях собора. Открыв портмоне, Кошечка спокойно выкладывала монеты на стол. Затем она встала, Жан Кальме тоже поднялся, вдвоем они пересекли зал, открыли дверь, вышли на Университетскую улицу. Все, как вчера. Как раньше. Они поднялись в ее комнатку. Сели на кровать с золотистым покрывалом, выпили кофе из кукольных чашечек. И вот наконец впервые они ложатся рядом, под плакатом, молча, спокойно дыша, и время обволакивает их, как нежный мех, и оранжевый свет льется сквозь стекло затворенного окна, и слышен звон соборных колоколов, отбивающих шесть часов, и долго еще после того, как они смолкли, эхо мечется средь каменных стен, в коридорах и дворах, в садах и криптах старого города. В комнате стоит кровать, на кровати недвижно лежат двое — молодой человек с длинной царапиной на подбородке и девушка с пламенеющей гривой волос. Они не шевелятся. Они слушают свое дыхание. Так проходит четверть часа.
Свет в окне меркнет: из кровавого становится розовым, пепельно-розовым, пепельным, точно рдеющие угли, которые гаснут, превращаясь в серую золу.
— Мне холодно, — сказал Жан Кальме. Приподняв накидку, он проскальзывает в постель и кутается в шерстяное одеяло.
Кошечка делает то же самое, прижимается к нему. Им тепло под пушистым одеялом, оно по-матерински ласково греет их, укрывает от внешнего мира, соединяет. Они знают это и не двигаются. Лежат с закрытыми глазами. Жан Кальме не борется с подступающей дремотой.
Сознание его затуманено. Может быть, он и засыпает на несколько минут. Или изображает спящего. Но вдруг прохладная рука ложится на его шею; два пальца легонько гладят порез, третий касается щеки, чуть нажимает, и Жан Кальме поворачивает голову. Теперь его лицо совсем близко от лица Терезы, которая глядит на него сверху, приподнявшись на локте, потом наклоняется, и ее влажные подвижные губы приникают к его рту. Жан Кальме с наслаждением пьет из этого сладкого родника, вдыхая аромат корицы, теплого камня и цветочной пыльцы… Это долгое мгновение возвращает его к чистой радости детства, к зеленой воде младенческих снов. Свежее, мощное возбуждение поднимается в нем, пока по его губам пробегает, скользя внутрь, неутомимый язычок Кошечки. Он не возвращает ей поцелуй, отдаваясь ее ласкам с детским сладострастием, плавая в блаженстве безопасного покоя, закрытого для любых страхов. Ах, эти ароматы цветов, нагретых камней, зеленого сада, эти запахи детства, отдыха, пасхальных каникул с их колокольным звоном! Под его сомкнутыми веками проплывают изумрудные цветущие луга, голубые зубчатые контуры леса на горизонте и надо всем этим веселые, кудрявые, как барашки, белые облачка. Быстрый язычок Кошечки пощекотал ему десны. Жан Кальме открыл рот, и язык скользнул вглубь, вернулся, обежал его губы и снова приник к зубам. Девушка придвинулась к нему вплотную, и он явственно различил запах лосьона, которым она, верно, протирала лицо нынче утром, и аромат волос, более зрелый, более сдержанный, словно это был секрет, которым она поделилась с ним на короткий миг, прежде чем снова укрыть его в золоте кос.
Наступала ночь.
Лампы гимназии освещали стену над лежавшими, и Жан Кальме дивился близости классов, где завтра утром будет давать уроки.
Внезапно Кошечка встала на колени, проворно расстегнула рубашку Жана Кальме и коснулась поцелуем его груди. Золотые пряди защекотали ему шею. Пятна света на стене померкли, наступила полная темнота, но силуэт и волосы Кошечки наполняли этот мрак искрами и бликами, и Жан Кальме восхищенно глядел в эту мерцающую нежную живую тьму.
Потом Кошечка тихонько лизнула его соски.
Ее язык ласкал ему грудь, прохладная рука спускалась к животу, и Жан Кальме содрогался от невыносимой остроты ощущений и видений, которые буквально исторгали из него душу; так мощный тайфун сносит дома, сперва расшатав их, потом обрушив, подхватив, взметнув ввысь и безжалостно разметав в воздухе обломки; так пороховой взрыв превращает замок в груду камней.
Все замки разом взлетали на воздух.
И он, разбитый, побежденный, взлетал ввысь и парил в небесах.
Ужасная и сладостная свежесть пронзала его до мозга костей, холодный озноб сковывал жилы, сдавливал горло, пробегал по спине. Пальцы Кошечки щекотали ему пупок, скользили ниже, к паху, замирали, снова нежно пробегали по телу, легонько массируя живот и бедра.
Жан Кальме не двигался, ему хотелось лежать вот так, в темноте, на спине, вытянув руки вдоль тела, с оголенным животом, с раскинутыми ногами. Лежать, как мертвому… да, я мертв, я сделан из камня, меня навсегда положили в мою собственную гробницу, мне осталось лишь сложить руки на груди, чтобы и впрямь превратиться в застывшее мраморное изваяние!
Он молитвенно соединил ладони, вверх пальцами, закрыл в темноте глаза и представил себя фигурой на надгробии, загадочным рыцарем Франциском, что возлежит в этой позе в мертвой тиши замка Жакмар де ла Сарра. Сам замок с его крепостными башнями грозно высится над лощиной, где обитают волки и колдуньи. А внутри, во мраке часовни, жестокий хозяин спит в камне, под скорбной охраной вдовы, дочери и двоих сыновей, которые вот уже шесть столетий усердно молятся во искупление грехов своего повелителя. Когда Жан Кальме впервые посетил Жакмар вместе с отцом, он был потрясен, увидев, что скульптор покрыл фигуру лежащего человека омерзительными скользкими тварями: руки и грудь были обвиты змеями, на щеках и глазах сидели жабы, — казалось, все злобные духи Веножа вышли из холодной реки и сумрачных болот, чтобы на веки вечные остаться подле своего сюзерена, облепив его чешуей и слизью.
Но ведь его, Жана Кальме, ласкают теплые губы, а две нежные девичьи руки гладят его грудь и бедра. Значит, он не виноват, не грешен, как ужасный рыцарь из Сарра! Я никого не убивал! Я добр! Мрачный сир Франциск грабил путников, пытал, насиловал и убивал их, дабы потешить свою кровожадную душу. Огонь, кровь, черная месть. Но я-то чист, я чист, как младенец! Смерть впивается в губы поцелуем вампира. Язык девушки пробегает по моим соскам. О, бездна ночная! Тайна раздела и отказ от всякого раздела. О, ночь избрания! О, благодать!
Встав на колени, Кошечка схватила запястья Жана Кальме и, раскинув его руки, прижала их к простыне. Теперь он был распят и смаковал это ощущение со странным удовольствием.
Он дышал медленно и глубоко, он видел со стороны, как вздымается его собственная грудь, открытая для поцелуев Терезы, как трепещет тело под ее ласками. Легкие руки еще раз нажали на его запястья, словно веля ему хранить позу распятого. Затем она быстро расстегнула пряжку его ремня, спустила молнию и, сняв с него брюки и трусы, бросила на ковер, куда они спланировали, как два парашютика. Теперь Жан Кальме лежал обнаженным под ее ловкими пальцами. Согнувшись дугой, Кошечка — прелестная демоница, восхитительный вампир — припала губами к его члену. Ее волосы щекотали бедра Жана Кальме; губы осыпали его тело быстрыми легкими поцелуями — так люди, пришедшие на свадьбу или на похороны, разбрасывают на столе свои визитные карточки, прежде чем удалиться на цыпочках, оставив хозяина во власти его ликования или горя, а выйдя на улицу, глядят на освещенные окна квартиры с легкой завистью, как на единственный рай, сулящий беззаботный покой. Но демоница не думала исчезать, ее нежное личико, ее мягкие губы и острые зубки то и дело касались члена Жана Кальме, и тот медленно напрягался, вставал, тянулся навстречу теплому дыханию веселой колдуньи.
— Вы часто бываете в этом кафе? — спросила она.
Он ждал этого вопроса, как будто сама его банальность была залогом внезапно возникшего между ними доверия.
— Каждый день, — ответил Жан Кальме. — Но я никогда раньше не видел вас здесь.
— Я приехала из Монтре. Сегодня сняла комнату в этом квартале.
Жану Кальме очень хотелось спросить ее, почему она покинула Монтре и что собирается делать в Лозанне. Но он знал, что все это, рано или поздно, будет ему рассказано. Очарование не прекращалось: Монтре, с его уединенными дворцами, апельсиновыми и фиговыми деревьями в садах, на склонах сумрачных лесистых холмов; Монтре, с его «роллс-ройсами» и сверкающими дамскими тюрбанами у подножия зубчатых альпийских гор; Монтре, город, который непрестанные чудеса превращали то в сюрреалистическое кладбище, то в глянцевую англо-балканскую открытку, то в пышную театральную декорацию, то в рекламу Восточного экспресса, то в пещеру Али-Бабы, только со швейцарским и светским уклоном! И она, Кошечка, вышла из этого котла, велением горных и водяных духов, которые сперва оживили, а теперь опекали ее, как свое любимое дитя!
Кошечка надела все свои кольца — афганские, арабские. Она побросала вязание и клубки шерсти в корзиночку, скользнула по скамье вдоль стола и встала.
— Вы идете? — спросила она просто.
Жан Кальме бросил деньги на красную скатерть и вышел следом за девушкой. Он открыл перед нею дверь, и заходящее солнце охватило их своим багровым пламенем. Все пылало вокруг: мост Бессьер, ведущий в нижний город, все окна улицы Бург. Зубцы квадратной башни кафедрального собора — грузного мрачного силуэта на фоне закатного неба — рдели, точно раскаленные угли, точно руины сгоревшего замка еретиков; собор возносил над их головами свои огненные шпили.
Они пошли в сторону Ситэ. Жан Кальме восторженно глядел на маленькую круглую корзинку Кошечки. Она беззаботно размахивала ею на ходу, этой детской корзиночкой, сокровищем Красной Шапочки, мечтательно бредущей по лесу с материнским гостинцем для одинокой бабушки; девочка в своих маленьких башмачках бежит мимо вековых деревьев, а вечер близится, а тьма подступает все ближе, а волк уже недалеко. И Кошечка тоже понесет свой пирожок и горшочек масла в лесную чащу. Свой подарок, свое сокровище… А может, она его уже отдала?
Девушка остановилась у одного из домов в Нижнем Ситэ.
— Это здесь, — сказала она, и он пошел за ней по узкому коридору, пахнущему ремонтом.
Лестничная лампочка отщелкивала свои краткие минуты.
Девушка остановилась на площадке второго этажа.
— Это здесь, — повторила она, и он вошел за ней в просторную комнату, озаренную багровым светом заката.
Кровать, стул. У стены раскрытый чемодан, битком набитый вещами и бумагами. Колокола собора начали отзванивать шесть часов. Всего час назад Жан Кальме впервые увидел Кошечку, и вот она уже возится в кухне, а он сидит здесь, слушая, как она звякает чашками, наливает воду в кастрюльку.
— Не скучайте там! — крикнула она ему. — Поглядите в окно, как красиво!
Это и впрямь было красиво — двор гимназии, широкая эспланада, засаженная вязами, а за ними старинный, в бернском стиле, дом с башенкой и высокой двускатной крышей под коричневой черепицей. В окнах директора и секретариата еще горел свет. Жан Кальме отвернулся и сел на единственный стул. Кошечка внесла в комнату маленький кофейник и две крошечные чашечки на подносе. Она еще не сняла ни своей пуховой шапочки, ни желто-белой шубки.
— А ну-ка встаньте! — весело приказала она. — Вы заняли единственный стул в этом доме!
Она поставила кофейник и поднос на стул, а Жан Кальме уселся на кровать. Это было широкое ложе с золотистым покрывалом. Он наслаждался его мягкостью. Кошечка сняла шубку и повесила ее на оконный шпингалет. Она налила кофе в две кукольные чашечки и села рядом с Жаном Кальме.
— Я рада, что это именно вы, — сказала она. — Я поселилась здесь только сегодня днем, и мне нужен был гость, чтобы отпраздновать новоселье. Хорошо, что это вы. За ваше здоровье!
— За ваше здоровье! — ответил Жан Кальме и окинул восторженным взглядом залитую красным светом комнату; так юнга из страны гэлов смотрел бы на сокровища в трюме галиона, прибывшего из Индии.
Пустая комната горела последними рубиновыми и медными сполохами заката. Они выпили кофе. Стемнело. Жан Кальме, убаюканный счастливой беззаботной тишиной, не испытывал никакого желания говорить. Кошечка не зажигала свою единственную лампу. Когда он убедился, что ни тайна, ни счастье не развеются, он покинул ее; в дверях она подошла к нему вплотную, опустив руки, с немым вопросом в глазах.
— Да, — сказал Жан Кальме. — Я вернусь.
Она подошла еще ближе, и он вдохнул ее запах — смесь корицы, ночной свежести, цветочной пыльцы и, совсем чуточку, пота; ее длинные волосы защекотали его шею и щеку. Тогда он нагнулся и, точно перед ним была маленькая испуганная девочка, запечатлел на ее лбу короткий поцелуй, заставивший вздрогнуть их обоих.
* * *
В последующие дни красная комната, где стояла лишь золотистая кровать, пополнилась целой кучей предметов. Первым был желтый камень величиной с кулак, который хозяйка решила держать на стуле возле своего ложа. Затем подушка украсилась лебедиными перьями.Следом возник маленький шаткий комодик, а на нем дубовые листья, перочинный ножик с пятью лезвиями, почтовые открытки начала века, часы с цепочкой и разбитым стеклом, старая жестянка из-под чая, с картинкой на боку, изображавшей замок, озеро и вересковую пустошь. Потом явилось кресло-качалка черного цвета, низкая скамеечка, а на скамеечке круглая подушка в вязаном чехле с лиловой улиткой — делом рук Кошечки.
— Я обставляюсь! — со смехом говорила она. Но до чего же легка была добыча, которую она приносила из своих походов! Перья и листья точно парили в воздухе. Комодик напоминал кукольную мебель. Пожелтевшие открытки как будто вышли из рук Мелюзины. Желтый булыжник поблескивал таинственно, словно философский камень. Креслице явно приглашало детей в высоких башмачках целый день качаться, сидя на террасе перед большим садом с катальпами и ручейком — зеркалом для нарциссов. Скамеечка ожидала даму с кружевным зонтиком.
— Где ты все это откопала? — спрашивал Жан Кальме.
— Сама не знаю. На рынке. В Армии спасения! Ты бы сходил как-нибудь со мной. У них есть все, что душе угодно. Там работает старушка сержантша, мы с ней знакомы уже целую неделю, и она мне делает скидки, такая милая! Знаешь, она отложила для меня военную шинель — настоящую шинель капрала, с нашивками, с хлястиком, все как полагается! Латунные пуговицы с федеральным крестом — представляешь, какая красота!
Жану Кальме нравилась ее простодушная радость. И то, что она гуляет целыми днями.
Он спрашивал:
— Что ты делала сегодня днем?
— Вязала в кафе.
— В каком кафе?
— Да не знаю. Такое… не слишком большое, не слишком маленькое, рядом с площадью Рипонн. Коричневый дом. Поболтала там с одним типом, он был такой грустный и угостил меня томатным соком.
— А потом?
— Прошлась по супермаркету. Посмотрела плакаты.
Именно так оно и было. Она гуляла, мечтала. Останавливалась. Снова шла куда-то. Вернувшись к ней на следующий день после их первой встречи, Жан Кальме стал расспрашивать, чем она занимается, на что живет. Но она не давала прямых ответов. У нее было немного денег, а за комнату якобы платили родственники. Какие родственники? Она отвечала туманно и уклончиво, измышляла некие странные, таинственные семейные связи, бескорыстные отношения, возврат к светлому прошлому, былые существования, островки во времени, странствия в никуда. Все было выдумкой, и все было правдой в ее рассказах. Она словно парила в неведомом счастливом мире, и ее радостный смех по-прежнему очаровывал Жана Кальме, Кто же она? — спрашивал он себя днем, во время работы. Он проводил занятия, чувствуя, как нарастает, кипит в нем нетерпение, и, когда наступал желто-розовый час заката, ему чудилось потрескивание факелов Диониса, кровавые пламенеющие небеса, кипучие потоки, вакханки с развевающимися косами, пахнущие вином и солнцем, звонкие чаны с хмельной влагой, и он снова ощущал жгучее ликование, охватившее его в тот миг, когда он впервые увидел Кошечку.
Ее звали Тереза Дюбуа. Отец умер в горах. Она начала было учиться в Школе изобразительных искусств, но скоро предпочла свободу. По субботам она уезжала в Монтре и проводила воскресенья с матерью. Тереза. Кошечка. Непреложный закон счастья. Волшебство радости. Так стоило ли разрушать эту радость глупыми вопросами?!
Однажды вечером Жан Кальме застал ее стоящей на кровати — она вешала на стену большой плакат. Взъерошенное дикое существо, смутный мерцающий призрак — то ли кошка, то ли девушка, то ли пантера, — подобравшись, готовился выпрыгнуть из глубины чащи, а может быть, пропасти или какого-то неясного черного сооружения. Стоя на золотистом покрывале, Тереза боролась с плакатом, который упорно свертывался в трубку; ей удалось прикрепить кнопками верхний край, но ноги пантеры то и дело комично взвивались к голове, черная бездна за ее спиной съеживалась, как пресловутая шагреневая кожа, словно какой-то злой волшебник пытался превратить ее в блестящий темный колпак. Однако левая рука Кошечки ловко водворяла на место взбесившийся край, а два тонких пальчика правой цепко хватали кнопку с приподнятого колена. Кнопка с трудом входила в твердую стену, суставы пальцев белели от усилия. Двойная операция. Затем Кошечка отступила на шаг, на два шага, разгладила глянцевую черную поверхность плаката, и ее лицо отразилось в нем рядом с дикой самкой, девушкой-пантерой, вырвавшейся из неволи на свободу.
— Смотри, как красиво! — сказала Кошечка.
— Да, красиво, — ответил Жан Кальме. Он сел в качалку, он был в превосходном расположении духа. Радость и мужество! Маленький подносик, кукольный кофейник, крошечные чашечки. И ты, ароматный кофе, согревающий ее и мою грудь, ее и мой живот, такие близкие, такие родные, и каждый из нас пьет свою маленькую чашу, словно чудесный кубок…
* * *
Однажды Жан Кальме занимался мастурбацией; вечером, при встрече с Терезой, глядя в ее чистые глаза, он ощутил жгучий стыд. В тот день она опять носила множество своих причудливых ожерелий и колец; металлическая цепочка на голове скрепляла уложенную косу.Жан Кальме вспомнил всеведущий взгляд отца; а знакомо ли это занятие чаровнице Терезе?
Любопытство разбирало его: что, если и она, в ночной постели, напрягшейся рукой, липким пальцем?.. Свет «Епархии» сообщал таинственность лицам одиночных посетителей, уподобляя их старинным портретам на темном фоне деревянных панелей, не отражающих огней. Былой ужас заполонил душу Жана Кальме. Какая еще драма ждет его после смерти отца? Он вспомнил странное сновидение прошлой ночи: будто бы Кошечка сунула бутылку молока под пижаму и согревает ее между ног. Тогда он взялся за член правой рукой, и теплая жидкость брызнула, не дождавшись конца. Отец карающий, прочь, изыди! Отныне мысли мои далеки от тебя. Отныне Тереза обволакивает меня своим изумрудным взглядом с золотом в зрачках, в огненной оправе ресниц, и в памяти возникает вдруг запах накрахмаленного платка под подушкой, в Лютри, и багровое лицо, и безжалостные глаза, видящие сквозь стену, но это уже радостный запах и счастливые муки, и злобным обличениям уже не пронзить ваше сердце, они влекут вас лишь к чистой, ничем не запятнанной радости. Кошечка знала, Жан Кальме был в этом уверен, но чувствовал только ликование и гордость. Одно из колец Терезы ярко блестело на солнце. Камень в железной оправе походил на лужицу крови.
— Хорошо выспался? — спросила она.
Жан Кальме жестоко покраснел. Начинается! Нет, он твердо решил, что будет счастлив.
Кровь горячо забурлила в голубых венах. Дикий вой разорвал молчание скал.
— А как ты спишь? — продолжала Кошечка. — На каком боку? Ты прячешь руки под одеялом? — И мечтательно добавила:
— Хотела бы я поглядеть на тебя спящего, Жан. На тебя спящего… На тебя спящего… Но это, наверное, каприз. И все же с тех пор, как мы познакомились…
Жан Кальме подумал о волшебнице из «Золотого осла» Апулея. Вдруг и его превратят в животное и станут мучить? Как раз сегодня утром он читал в классе отрывок про конюшню, где Луция осыпают ударами. Не обратит ли и его в осла эта златокосая чаровница? А почему бы и нет? И он с удовольствием вообразил себя четвероногим, отданным в полную власть сказочной феи — Памфилы, или Цирцеи, или Морганы. Посланницы темных сил. И ты, в желто-белой шубке, с изумрудно-зеленым взглядом, прозрачным, как осенний сад, глубоким, как альпийская ночь! Кто зовет из-за стен? Что за сова, что за испуганный зверь издает тоскливые вопли под луной, в зловещем ночном мраке? Жан Кальме видит золотые искорки в глубине зрачков Кошечки. Занимается ли она любовью? Кто расхищает сокровища из ее корзиночки? И Жан Кальме, доселе имевший дело лишь с грязными проститутками, пытается представить себе потайную щель Кошечки, нежную сладостную щелку, так не похожую на мерзкие кратеры потрепанных увядших шлюх; он представляет себе, как его рука впервые проскальзывает в трусики Терезы, трогает густую теплую поросль, находит источник белой пахучей влаги; и вот уже его губы жадно приникают к атласной коже, к щекочущим завиткам…
В кафе было полно молодежи, игравшей в шахматы и в карты. Часы показывали десять минут шестого. Несколько работяг в спецовках ели бутерброды и пили пиво в задней комнатке, вдали от стойки и туалетов. Среди подростков, занявших почти все столы главного помещения, было много учеников Жана Кальме, тех самых, что нынче утром разбирали с ним в классе «Золотого осла». Именно в этот момент и случилось громкое событие, навсегда вошедшее в анналы гимназии, событие, которое полиция положила под сукно, когда история эта кончилась и никто на земле уже не мог спасти неприкаянную душу Жана Кальме. Итак, было десять минут шестого. Все новые и новые молодые посетители вваливались в «Епархию» и подсаживались к играющим, на скамьи, расставленные вдоль стен.
И вдруг Жан Кальме начал кричать. Это были прерывистые пронзительные вопли, громкие, злобные, рыдающие; все кафе застыло в ужасе. Он не выкрикивал никаких слов; вскочив с места, угрожающе сжав кулаки, он просто вопил во все горло. И лишь миг спустя этот жуткий концерт вылился в сбивчивую речь.
— Я не сволочь! — орал Жан Кальме, размахивая руками. — Я чист, я не сволочь, слышите, вы, оставьте меня в покое, я вам ничего не сделал, я чист, я невинен, мне нечего вам больше сказать, я чист, я чист, я чист!..
Он рухнул на стол, разбив при этом бокалы и чашки, поранив осколками лицо, и внезапно затих в прострации, словно пораженный священной молнией.
С первого же крика Жана Кальме в «Епархии» воцарилась мертвая тишина; все лица обратились к безумцу с выражением страха, жалости и печали. Из рук игроков попадали карты и фигуры, официанты окаменели на ходу, какой-то старичок, ничего не ведая, вошел с улицы, остановился в дверях с приподнятой шляпой, на полушаге, да так и остолбенел в этой комической позе, среди всеобщего изумления.
Когда Жан Кальме закричал, Кошечка пристально посмотрела на него и улыбнулась. Она улыбалась нежно и восхищенно, несмотря на испуг окружающих, несмотря на скандал. Потом коснулась лба человека, простертого на столе, среди разбитой посуды. Официанты пришли в себя и задвигались. Старичок на пороге ожил и добрался до ближайшего стула. Взмокшие руки игроков снова развернули веером карты. На семи шахматных досках возобновились партии. Люди бессознательно потирали себе горло и грудь — так ощупывают, так успокаивают себя, спасшись от потопа или кораблекрушения. Они облегченно вздыхали, сглатывали слюну, расслаблялись.
Вот когда ужасные весы добра и зла призвали Жана Кальме на свои чаши. Он поднял глаза от стола с осколками, куда капала его кровь, и увидел целую толпу юных надсмотрщиков, следивших за ним. Стекла очков зловеще поблескивали над мерзкими бородками пророков, курчавые волосы фарисеев ниспадали на плечи. И весь этот ареопаг сверлил его взглядом, изучал, оценивал, взвешивал; вот сейчас судьи огласят жестокий приговор, который будет непрестанно звенеть в обезумевшей голове Жана Кальме. Ужасные слова отца! Ибо драма заключалась именно в этом: молодые люди превратились в строгих отцов; хуже того — в глубине смятенного сознания он понимал, что это и есть его отец, доктор, тиран, деспот, которого скандал вызвал из небытия после долгих недель счастливого, легкого покоя. Как будто сам Жан Кальме специально начал вопить, чтобы вернуть отца из мрака заключения, где он пребывал все эти пять недель. Как будто он внезапно ощутил острую вину за эту ссылку, как будто он вторично убил отца, позабыв его, изгнав из мыслей и снов, закрыв ему доступ в гимназию и к Кошечке, безжалостно ввергнув в багровое пламя крематория, в холодную тесную каменную урну. Но доктор отомстил за себя, он взломал запоры, разбил решетки, вырвался из колумбария, и вот его грузный призрак, его тяжелая поступь, его жирное красное лицо, его шляпа набекрень и толстое пальто, его жестокие глаза, его вонючая сигара, его запах вина, его хозяйский голос, его садистская любовь к преследованию, его крики, его презрение, его гнев разом обрушились на сына, точно мощный ураган! Раздавленный, уничтоженный, Жан Кальме смотрел на своего палача, возглавляющего трибунал из его учеников. Струйка крови щекотала его подбородок, словно грязный поцелуй, но он не осмеливался ни коснуться ранки, ни встать, ни уйти.
Все это продолжалось каких-нибудь сорок пять секунд.
Официантка уносила на подносе битую посуду, бармен менял скатерть, в зале снова зазвучали разговоры. Кошечка вынула из своей круглой корзиночки бумажную салфетку и принялась вытирать кровь со щеки и подбородка Жана Кальме; теперь лица бородатых юношей и распущенные волосы девушек выглядели вполне мило и невинно, вечернее солнце постепенно багровело, разводя пожар на крышах домов, на мосту, на шпилях собора. Открыв портмоне, Кошечка спокойно выкладывала монеты на стол. Затем она встала, Жан Кальме тоже поднялся, вдвоем они пересекли зал, открыли дверь, вышли на Университетскую улицу. Все, как вчера. Как раньше. Они поднялись в ее комнатку. Сели на кровать с золотистым покрывалом, выпили кофе из кукольных чашечек. И вот наконец впервые они ложатся рядом, под плакатом, молча, спокойно дыша, и время обволакивает их, как нежный мех, и оранжевый свет льется сквозь стекло затворенного окна, и слышен звон соборных колоколов, отбивающих шесть часов, и долго еще после того, как они смолкли, эхо мечется средь каменных стен, в коридорах и дворах, в садах и криптах старого города. В комнате стоит кровать, на кровати недвижно лежат двое — молодой человек с длинной царапиной на подбородке и девушка с пламенеющей гривой волос. Они не шевелятся. Они слушают свое дыхание. Так проходит четверть часа.
Свет в окне меркнет: из кровавого становится розовым, пепельно-розовым, пепельным, точно рдеющие угли, которые гаснут, превращаясь в серую золу.
— Мне холодно, — сказал Жан Кальме. Приподняв накидку, он проскальзывает в постель и кутается в шерстяное одеяло.
Кошечка делает то же самое, прижимается к нему. Им тепло под пушистым одеялом, оно по-матерински ласково греет их, укрывает от внешнего мира, соединяет. Они знают это и не двигаются. Лежат с закрытыми глазами. Жан Кальме не борется с подступающей дремотой.
Сознание его затуманено. Может быть, он и засыпает на несколько минут. Или изображает спящего. Но вдруг прохладная рука ложится на его шею; два пальца легонько гладят порез, третий касается щеки, чуть нажимает, и Жан Кальме поворачивает голову. Теперь его лицо совсем близко от лица Терезы, которая глядит на него сверху, приподнявшись на локте, потом наклоняется, и ее влажные подвижные губы приникают к его рту. Жан Кальме с наслаждением пьет из этого сладкого родника, вдыхая аромат корицы, теплого камня и цветочной пыльцы… Это долгое мгновение возвращает его к чистой радости детства, к зеленой воде младенческих снов. Свежее, мощное возбуждение поднимается в нем, пока по его губам пробегает, скользя внутрь, неутомимый язычок Кошечки. Он не возвращает ей поцелуй, отдаваясь ее ласкам с детским сладострастием, плавая в блаженстве безопасного покоя, закрытого для любых страхов. Ах, эти ароматы цветов, нагретых камней, зеленого сада, эти запахи детства, отдыха, пасхальных каникул с их колокольным звоном! Под его сомкнутыми веками проплывают изумрудные цветущие луга, голубые зубчатые контуры леса на горизонте и надо всем этим веселые, кудрявые, как барашки, белые облачка. Быстрый язычок Кошечки пощекотал ему десны. Жан Кальме открыл рот, и язык скользнул вглубь, вернулся, обежал его губы и снова приник к зубам. Девушка придвинулась к нему вплотную, и он явственно различил запах лосьона, которым она, верно, протирала лицо нынче утром, и аромат волос, более зрелый, более сдержанный, словно это был секрет, которым она поделилась с ним на короткий миг, прежде чем снова укрыть его в золоте кос.
Наступала ночь.
Лампы гимназии освещали стену над лежавшими, и Жан Кальме дивился близости классов, где завтра утром будет давать уроки.
Внезапно Кошечка встала на колени, проворно расстегнула рубашку Жана Кальме и коснулась поцелуем его груди. Золотые пряди защекотали ему шею. Пятна света на стене померкли, наступила полная темнота, но силуэт и волосы Кошечки наполняли этот мрак искрами и бликами, и Жан Кальме восхищенно глядел в эту мерцающую нежную живую тьму.
Потом Кошечка тихонько лизнула его соски.
Ее язык ласкал ему грудь, прохладная рука спускалась к животу, и Жан Кальме содрогался от невыносимой остроты ощущений и видений, которые буквально исторгали из него душу; так мощный тайфун сносит дома, сперва расшатав их, потом обрушив, подхватив, взметнув ввысь и безжалостно разметав в воздухе обломки; так пороховой взрыв превращает замок в груду камней.
Все замки разом взлетали на воздух.
И он, разбитый, побежденный, взлетал ввысь и парил в небесах.
Ужасная и сладостная свежесть пронзала его до мозга костей, холодный озноб сковывал жилы, сдавливал горло, пробегал по спине. Пальцы Кошечки щекотали ему пупок, скользили ниже, к паху, замирали, снова нежно пробегали по телу, легонько массируя живот и бедра.
Жан Кальме не двигался, ему хотелось лежать вот так, в темноте, на спине, вытянув руки вдоль тела, с оголенным животом, с раскинутыми ногами. Лежать, как мертвому… да, я мертв, я сделан из камня, меня навсегда положили в мою собственную гробницу, мне осталось лишь сложить руки на груди, чтобы и впрямь превратиться в застывшее мраморное изваяние!
Он молитвенно соединил ладони, вверх пальцами, закрыл в темноте глаза и представил себя фигурой на надгробии, загадочным рыцарем Франциском, что возлежит в этой позе в мертвой тиши замка Жакмар де ла Сарра. Сам замок с его крепостными башнями грозно высится над лощиной, где обитают волки и колдуньи. А внутри, во мраке часовни, жестокий хозяин спит в камне, под скорбной охраной вдовы, дочери и двоих сыновей, которые вот уже шесть столетий усердно молятся во искупление грехов своего повелителя. Когда Жан Кальме впервые посетил Жакмар вместе с отцом, он был потрясен, увидев, что скульптор покрыл фигуру лежащего человека омерзительными скользкими тварями: руки и грудь были обвиты змеями, на щеках и глазах сидели жабы, — казалось, все злобные духи Веножа вышли из холодной реки и сумрачных болот, чтобы на веки вечные остаться подле своего сюзерена, облепив его чешуей и слизью.
Но ведь его, Жана Кальме, ласкают теплые губы, а две нежные девичьи руки гладят его грудь и бедра. Значит, он не виноват, не грешен, как ужасный рыцарь из Сарра! Я никого не убивал! Я добр! Мрачный сир Франциск грабил путников, пытал, насиловал и убивал их, дабы потешить свою кровожадную душу. Огонь, кровь, черная месть. Но я-то чист, я чист, как младенец! Смерть впивается в губы поцелуем вампира. Язык девушки пробегает по моим соскам. О, бездна ночная! Тайна раздела и отказ от всякого раздела. О, ночь избрания! О, благодать!
Встав на колени, Кошечка схватила запястья Жана Кальме и, раскинув его руки, прижала их к простыне. Теперь он был распят и смаковал это ощущение со странным удовольствием.
Он дышал медленно и глубоко, он видел со стороны, как вздымается его собственная грудь, открытая для поцелуев Терезы, как трепещет тело под ее ласками. Легкие руки еще раз нажали на его запястья, словно веля ему хранить позу распятого. Затем она быстро расстегнула пряжку его ремня, спустила молнию и, сняв с него брюки и трусы, бросила на ковер, куда они спланировали, как два парашютика. Теперь Жан Кальме лежал обнаженным под ее ловкими пальцами. Согнувшись дугой, Кошечка — прелестная демоница, восхитительный вампир — припала губами к его члену. Ее волосы щекотали бедра Жана Кальме; губы осыпали его тело быстрыми легкими поцелуями — так люди, пришедшие на свадьбу или на похороны, разбрасывают на столе свои визитные карточки, прежде чем удалиться на цыпочках, оставив хозяина во власти его ликования или горя, а выйдя на улицу, глядят на освещенные окна квартиры с легкой завистью, как на единственный рай, сулящий беззаботный покой. Но демоница не думала исчезать, ее нежное личико, ее мягкие губы и острые зубки то и дело касались члена Жана Кальме, и тот медленно напрягался, вставал, тянулся навстречу теплому дыханию веселой колдуньи.