Произошел оглушительный скандал.
Подумать только: на Выпускной церемонии, со святой церковной кафедры выступает мятежник, левак, оскорбляющий власти! Газеты раструбили новость по всей стране, всюду кипели страсти: жители сельских местностей обрадовались случаю предать анафеме школу, которая воспитывает одних бунтовщиков, горожане колебались между внешне суровыми «правыми» и зубоскалами-социалистами, родители засыпали редакции яростными письмами и сражались с сыновьями, требуя, чтобы те обрезали длинные волосы.
Господин Грапп и Департамент образования приняли весьма знаменательное решение: временно исключить дерзкого оратора из гимназии и допустить его к занятиям вместо апреля только в сентябре. Это послужило предлогом к многочисленным вспышкам недовольства, которое без конца подогревали левые организации, и начались шествия с лозунгами и плакатами, стихийные митинги на тесных площадях Ситэ, ежедневные листовки групп «Крот», «Спартак», «Марксистская лига» или «Разрыв», речи исключенного перед членами Департамента народного образования, и прочее в том же духе. «Верните в гимназию Пьера Зуалена!»
— скандировала на площади Барр пестрая жизнерадостная толпа, в которую замешалось немало бродяг, карманников и бывших легионеров, словом, подонков квартала с его парой убогих кафе. Все это произошло в прелестный майский день, низкие деревца площади Барр уже оделись зеленым кружевом листвы, а гигантский каштан вдруг помолодел на сто лет. Гимназисты буйной толпой ворвались на площадь с Университетской улицы, смеясь, толкаясь, танцуя и распевая во все горло; девушки украсили себя цветами — одни вплели в косы незабудки или розы, другие размахивали пучками тюльпанов, сорванных в парках Уши и Монбенона, — а что такого, у нас все принадлежит всем! И цветы — наши, и праздники — наши! Чего тут только не было — и веселые плакаты типа «Занимайтесь любовью!», «Долой преподавателей!», «Родители — уроды!», и другие призывы к любви и свободе — ни дать ни взять поэма Элюара. Длинные платья, босые ноги, затерханные джинсы, старозаветные мундиры, брошенные на берегу реки южанами в роковой день 6 апреля 1865 года <Имеется в виду американская война Севера и Юга, в которой южные штаты потерпели поражение. Очевидно, в ней участвовали и предки молодых швейцарцев.>, и замечательные песни — «Партизан», «Интернационал», «Бандера росса», «Время цветения вишен», и испуганные люди на тротуарах, и местные пьянчужки, заросшие угольно-черной многодневной щетиной, и сердитый лавочник, сперва решивший вызвать полицию, а потом затянувший вместе со всеми «Время цветения вишен», и карлик, пулей вылетевший из кафе, — он никак не мог остановиться и врезался в группу «девушек в цвету», а врезавшись, давай дурачиться: ту обнимет, эту дернет за подол оранжевой юбки, а третью обхватит своими длинными ручищами и закружит в вальсе — высокую, стройную красавицу девчонку, о каких он и мечтать-то не смел.
Жан Кальме смотрел на все это с величайшим удовольствием. Присев у подножия замка на каменный бортик, огораживающий стоянку машин жандармерии, он восхищался синевой небосвода, этой пронзительной синевой, такой же веселой, как суматоха на площади, посмеивался над лозунгами, несущимися из мегафона, над гулом толпы, выслушал пламенную речь Зуалена и втайне одобрил ее. Но вдруг он обмер, и тоска сдавила ему горло: в самом центре возбужденной толпы он заприметил круглую корзиночку, так живо напомнившую ему сокровище Красной Шапочки. Он вгляделся: корзиночка опять мелькнула между чьими-то двумя фигурами; лица были скрыты транспарантами, но Жану Кальме удалось разглядеть золотистые косы под желто-белой шапочкой; сомнений не было — это Тереза. А что за юноша держит ее за руку? Да ведь это Марк, с его длинной черной гривой! Марк, возлюбленный маленькой покойницы из Креси, Марк-Орфей, которого сфотографировали лежащим на холодной могильной плите рядом с прозрачной Эвридикой, готовой уйти в Аид. А сейчас Марк держит за руку Терезу. Пестрый вихрь платьев и лент. Крики, взрывы смеха. Мегафоны призывают толпу перейти на Туннельную площадь. Через несколько минут молодежь с песнями удаляется, площадь Барр пустеет, и теперь на ней хозяйничает лишь весна.
Жан Кальме вновь увиделся с Терезой уже в «Епархии»; она рассказала ему о демонстрации, не словом не обмолвившись о Марке. Тереза решила вернуться в Школу изобразительных искусств, чтобы выучиться на декоратора, — такой диплом получить легче, чем преподавательский. Нет, в этот раз она не ездила в Монтре. Она проведет там следующий уик-энд. Монтре… Жану Кальме вспомнились ряды пальм на берегу сиреневого озера, зубчатые кровли готических особняков, расплавленное золото заката.
— Ты приедешь за мной в воскресенье вечером?
— Где тебя найти?
— Наверное, в «Аполлоне». Загляни туда на всякий случай. Я не собираюсь целый день сидеть у матери. Да, зайди в «Аполлон» часам к шести. Выпьем там и вернемся в Ситэ. Идет?
— Идет, — ответил Жан Кальме. Она всегда говорила «идет?» вместо «договорились?», и он перенял у нее это словцо. — А чем ты сегодня занималась?
Вместо ответа последовал уклончивый жест и улыбка, тут же стертая пробежавшим по губам язычком; о, кошечка, кошечка в прозрачной блузке, кошечка в медных и деревянных бусах, в арабских и афганских кольцах, кошечка с бронзовой шерсткой, возбуждающей сладкое безумие и острое ненасытное желание во влажной ночной тьме!
Затем они расстались. Жан Кальме пошел домой проверять тетради; он рано лег и тотчас заснул. Утром, проснувшись, он первым делом вспомнил о свидании, назначенном в воскресенье в Монтре.
Было восемь часов, когда он приехал в гимназию. Поставив машину на площади Мерсери и выйдя со стоянки, он сразу заметил, что дело неладно. Какой-то незнакомец при виде его торопливо шмыгнул за угол. На бульварных скамейках были грудами свалены транспаранты.
Несколько подростков — скорее всего, ученики коллежа или первого класса гимназии — курили сигареты у входа в «Епархию».
В этот ранний, свежезеленый час, когда голуби на карнизах собора дарят первые поцелуи своим нежным ронсаровским подругам, Жан Кальме, милый молодой преподаватель Жан Кальме, даже представить себе не мог, что уготовило ему нынешнее утро, какое роковое воздействие окажет оно на его собственную жизнь, и без того подверженную угрозам и нападкам, способным кого угодно обречь на муки ада.
Как всегда по утрам, Жан Кальме читал «Трибюн». Потягивая теплый кофе, он листал газету, дивясь множеству гадостей, восхваляемых на ее серых страницах.
И вдруг разразился праздник.
Около сотни молодых людей ворвались на площадь Мерсери и расселись в нижнем дворе гимназии, хохоча и выкрикивая лозунги. Настоящий sit in — сидячее бдение, как в кампусах: юноши и девушки сидят прямо на земле, и преподаватели вынуждены перешагивать через них, чтобы войти в здание. Несколько десятков парней, размахивая руками, заполонили верхний двор. Мегафон призывает гимназистов опротестовать решение директора и Департамента образования. Волнение, крики, суматоха. Группы молодежи собираются проникнуть в здание. Внезапно воцаряется тишина, все замирают: в дверях гимназии стоит господин Грапп; массивный, огромный, с блестящим черепом и черными очками на носу, он пристально, неотрывно глядит на бунтовщиков. Но собравшихся пугает не столько грозная сила, исходящая от директора, сколько другое: рука господина Граппа сжимает необычный предмет — жуткий атрибут властителя, словно вышедший из мрачного средневековья; это хлыст, длинный кожаный плетеный хлыст, свернувшийся кольцом, как змея, готовая ужалить, с блестящей и толстой рукояткой-палицей. Мгновение общего ужаса, крик кого-то из парней; затем мегафон повторяет команду, и толпа манифестантов движется к порталу. Грапп шагает им навстречу.
Он воздымает свой бич, и тот со свистом рвется к нападающим. Парни в изумлении отступают. Как они скажут позже, это не было страхом или почтением, они просто были ошеломлены, потрясены, подавлены, многих одолел нервный смех. Ален и Марк щелкают фотоаппаратами. Но хлыст непрерывно свистит в воздухе, а Грапп надвигается на толпу; внезапно группа подростков бросается вперед и врассыпную достигает главного входа. Грапп уже не владеет собой, он неистово мечется среди парней, хлещет то одного, то другого, преследует убегающих до деревянных бараков у западных ворот, бегом возвращается к главному порталу, догоняет подростков на улице Верхнего Ситэ, бежит назад и с размаху захлопывает и запирает решетчатые двери главного входа. Двор пуст. Господин Грапп одержал победу. Жан Кальме видел всю эту сцену из окна преподавательской. Он тоже ошеломлен. В последующие дни ученики расскажут ему подробности, не замеченные им сверху: господин Грапп, с пеной у рта, орал, как безумный; одному из учеников хлыст поранил глаз…Можно понять их панику: кто бы не испугался разъяренного великана, вооружившегося страшным плетеным бичом! На следующий же день карикатуры, снимки и протесты посыпались градом. Выходку директора описали в газете «Монд»; его портрет, с хлыстом в руке, появился в «Канар аншене», и эта слава — горестная, или доблестная, или смехотворная, но в любом случае громкая — снова всколыхнула и расколола на два враждующих лагеря всю страну.
Что такое хлыст? Жан Кальме размышлял над загадкой и свойствами этого орудия устрашения. Хлыст палача, хлыст любовника, хлыст наказующий и услаждающий. Хлестать до крови, возбуждать кровь. Удар хлыста. Этот кофе обжигает, как удар хлыста. Отхлестать непослушного мальчишку. Я тебя отхлещу, своих не узнаешь! Вот сейчас придет бука с хлыстом! Именно так весь город моментально прозвал Граппа. Однако на фотографиях и газетных снимках черные очки, голый шишковатый череп и зловещая ухмылка директора противоречили образу сказочного, не такого уж страшного буки. Он выглядел просто-напросто безжалостным садистом, и его атлетическая фигура с мощными плечами, бычьей шеей и волосатыми ручищами усиливала это жутковатое впечатление. Глядя на скверные, размазанные газетные снимки, делавшие злодейским любое лицо, читатели, даже вовсе не знакомые с господином Граппом, тотчас угадывали его всесокрушающую силу и яростный холерический темперамент, от которого становилось не по себе. В этом человеке было что-то почти непристойное.
Однажды ночью Жан Кальме увидел во сне хлыст, закричал, проснулся, устыдился своего страха и решил держать себя в руках. Увы, все напрасно: после скандала директор Грапп словно бы еще увеличился в размерах, и вся нелепость, все безумие той сцены таинственным образом укрепили непостижимую грубую власть, которой так боялся Жан Кальме. Почти ежедневно он беседовал на эту тему в «Епархии» со своими учениками и заметил, что они реагировали на случившееся точно так же, расценив удары хлыста как отеческое предупреждение, знак свыше. Как бы они ни отнеслись к этому — с гневом, обидой или просто иронией, — им пришлось оставить поле боя, бежать под угрозой страшного свистящего бича. Но испугались они не столько этой конкретной плетки, сколько ее знаковой власти, защищавшей установленный Отцами порядок, и факт смирения — не перед хлыстом, но перед этой властью!
— внешне раздражая их, втайне утешал. Власть проявила, прославила себя этим своим атрибутом; что ж, это нормально. Значит, можно оставаться детьми, поскольку ими правит Отец.
Поскольку он бдителен. Поскольку он доказал, как страшен в своем гневе и могуществе.
Зевс! Юпитер-громовержец! Из глубины веков возникало множество аналогий этой отцовской власти. Наместник Бога на земле, Бог-Король, Отец государства, князь-отец своих подданных, и сколько еще ипостасей pater familias, доброго, но строгого, строгого, но справедливого!
В один из этих дней в классе решили отставить «Золотого осла», чтобы еще раз обсудить недавние события, и Жан Кальме снова понял, как глубоко затронули они каждого из учеников. И не потому, что те наслушались лозунгов и начитались плакатов: просто они открыли для себя Независимость, и чувство свободы странным образом утешало и укрепляло их.
В то утро Жан Кальме часто поглядывал со своей кафедры на Марка, который, напротив, избегал смотреть в его сторону. Марк сидит в глубине класса, в дальнем от окон ряду, возле Сандрины Дюдан. Марк и Сандрина — дружная парочка, вместе занимаются, вместе валяют дурака, рисуют, снимают фильмы. Сандрина маленькая, чернявая, проворная, настоящая горная козочка. Значит, Марк его избегает… Это не давало покоя Жану Кальме: с самой первой демонстрации Марк оставлял у Терезы недвусмысленные следы своих визитов — папку, шарф, записную книжку, — а то и вовсе нахальные улики, например изданные в «Плеядах» «Греческие и латинские романы», которые дал ему почитать Жан Кальме. Еще с порога Жан Кальме признал плотный зеленый том, лежавший на единственном стуле, возле разобранной кровати.
— Кто тебе дал эту книгу? — спросил, задыхаясь, Жан Кальме. Он даже не поздоровался с Терезой, не взял ее за руку, не коснулся поцелуем виска под пушистыми волосами.
— Да твой ученик, Марк. Мне захотелось прочесть «Золотого осла». Вы все столько о нем говорите…
— Могла бы попросить у меня.
И Жан Кальме задал вопрос, который жег ему язык:
— Он принес его сюда, к тебе?
— Да просто забыл, когда уходил. Тебе это неприятно?
Шлюха! Ну вот. Все кончено. У меня больше ничего не осталось. Марк… Жан Кальме вспоминает красивое дерзкое лицо, длинную, ниспадающую со лба прядь волос, нежные и жгучие глаза, медленную поступь и жесты, такие чистые, такие любовные, на могильной плите в Креси… У него разрывается сердце от боли.
— Он провел здесь ночь?
— Господи Боже! Жан, мне девятнадцать лет! Я делаю то, что хочу, понимаешь, то-чтохочу!
Ее глаза мечут молнии. Она гневно плюет, она собирается в комок, вот сейчас она прыгнет, эта дикая кошка. Марк, сидящий на золотистом покрывале. Марк и ее кукольные кофейные чашечки. Марк в теплой ложбине постели, Марк, распятый руками Терезы, златовласого вампира, прельстительной демоницы, восседающей на нем. Маленькая комнатка превратилась в проклятый замок на вершине горы, среди дремучего леса, куда злой дух завлекает несчастных путников! Колдунья, мучительница, ведьма в кошачьей шкуре похищает юношей со всей округи и наслаждается их плотью, и блаженствует, кровопийца ненасытная!
Но Тереза не набрасывается на него.
— Иди сюда, — просто говорит она.
И Жан Кальме подходит к ней.
Тереза открывает ему объятия, прижимает к себе, трется губами о шею, уже слегка колючую от щетины, ведет к расстеленной кровати. Пять часов вечера; по улицам, верно, уже снуют озабоченные, спешащие домой люди. Тереза укладывает Жана Кальме, как ребенка, не спеша раздевает его, укрывает простыней и толстой периной, раздевается сама, ложится на него сверху, и вот он в убежище ее белокурой ночи, и вот уже его ласкает быстрый, как летний дождь, язычок. А взгляд Марка по-прежнему уклончив. Зачарованный Жан Кальме не может отвести глаза от красивой темнокудрой головы, от буйной пряди на лбу… Где он был прошлой ночью? Не в этой ли комнатке Нижнего Ситэ? Да, наверняка они здесь занимались любовью. Стоит отвернуться, и они сойдутся вновь. Марку восемнадцать лет, Терезе девятнадцать…
Класс гудел, как растревоженный улей. Ребята кричали, перебивали друг друга. Нарастающее возбуждение окрашивало гневным румянцем щеки; Жан Кальме даже не пытался быть арбитром в этой бурной дискуссии. Он стоял, прислонясь к стене в глубине класса, как раз возле Марка, касаясь локтем его грубошерстного свитера, и юноша не отодвигался, замер, словно его сморила усталость. Он очнулся только в «Епархии», за столом Жана Кальме, в тот миг, когда соборные колокола прозвонили полдень и на пороге, в сиянии солнца, возникла Тереза; окинув взглядом сумрачный, как пещера, зал, она заметила их и подошла.
— Здравствуйте, господин преподаватель. Здравствуй, Марк! — сказала она, смеясь.
На голове у Терезы был желто-белый кашемировый платок, делавший ее похожей на Богоматерь с иконы.
— Здравствуй, Марк…
Все трое знали. Жан Кальме следил за их глазами. Веселые дети. Гимназист и студентка Школы изобразительных искусств. Они пообедали втроем. Тереза, Марк и Жан Кальме. Потом снова начались занятия, а Жан Кальме, у которого был свободный день, вернулся домой — писать письма и проверять школьные тетради.
— Его, конечно, отдали в Венн!" Тогда Веннский дом называли Исправительным заведением;
Жану Кальме он представлялся скопищем голых, в язвах и ранах, детей, которых палачивзрослые секли розгами и хлыстами. И наверное, совсем как на картинке, которую Жан Кальме видел в одной старой английской книге доктора, мальчики были привязаны к своим кроватям или прикованы цепями к стене, а великаны-воспитатели, злорадно хохоча, стегали их кнутами.
Но в этом бородатом молодом человеке не было ровно ничего от палача. Он с явным удовольствием читал Библию, и Жан Кальме восхищался тем, что спустя тысячелетия речи Моисея, Давида или Соломона могут пленить и одарить свежей силой чье-то сердце; что притча об Иисусе способна преподать самые злободневные истины; что рассказы учеников или послания святого Павла звучат так же убедительно, как любой современный факт. Дыхание древности овеяло столы, заставленные бутылками пива и белого вина. Голоса веков наполнили гулом просторный зал: Бог-поэт, Бог мертвых говорил с живыми через эту маленькую Библию в бордовом переплете, лежащую открытой возле кружки с пивом, и бесчисленные герои Ветхого Завета, а вслед за ними скорбные и ликующие евангелисты повторяли слово Учителя, разнося его эхом по шумному залу.
Застыв, Жан Кальме мгновенно погрузился в какой-то трагический экстаз, так, словно он уже долгие месяцы ожидал его. Вспыхнули огнем кусты. Венчики цветов налились кровью.
Мириады лягушек заполонили улицы и проникли в дома. Тучи комаров вылетели из дорожной пыли. Майские стада полегли на обочинах, и пастбища Жора обратились в зловонную свалку падали. Гнойники и язвы покрыли тела всех, кого Жан Кальме когда-либо видел или касался, словно им полагалась кара за общение с этим страшным грешником. Огромная туча с градом внезапно накрыла всю страну, истребив на лугах уже высокую траву с колокольчиками, а в садах — цвет на деревьях. Затем буйный вихрь принес тучи саранчи, которая сгубила города и веси, нападая на любого, кто осмеливался выйти из дома. Все ученики и их родители, все знакомые Жана Кальме стояли, полумертвые, на коленях, вопя и взывая о милосердии, в густой кромешной тьме, окутавшей все вокруг. В этом непроницаемом зловещем мраке все первенцы погибли в единый миг, и Жан Кальме порадовался тому, что он младший в семье и ему хоть на сей раз удалось избежать гнева Господня.
А бородач все читал и читал Библию.
Жан Кальме давно уже допил свой бокал. Где сейчас Марк? Где Тереза? Может, занимаются любовью в постели с золотистым покрывалом? Голые, задыхающиеся, быстрые, они сливают воедино свои молодые дыхания, свою слюну и каждые сорок пять минут слышат со своего ложа школьный звонок из гимназии. Жан Кальме не сердился на них. Он просто страдал от невыносимой боли. Словно раскаленная игла пронзила ему сердце, когда он представил себе их сплетенные руки, черные подмышки Марка, прижатые к белокурым подмышкам Терезы.
Словно острый нож распорол ему мозг при воспоминании о ее гладком, упругом серебристом животе с маленьким, детским пупком. Словно тяжелый топор обрушился на его запястья и рассек их до костей в тот миг, когда он мысленно увидел розовые ноготки на ноге, которую Тереза протягивала ему со словами: «Укуси меня, возьми в рот мои пальцы; так делал отец, когда я была маленькой; он кричал: „Я тебя съем! Ах, как я голоден, как я голоден, вот сейчас проглочу тебя всю целиком!“ — и хватал меня губами за ногу, а мне было щекотно и страшно: вдруг он и вправду меня проглотит!»
Этот образ пробуждал странные воспоминания у самого Жана Кальме. Очень давняя игра — ему было, наверное, три-четыре года, и с тех пор он не мог без дрожи слушать свист ножа, который точили на жестком ремне. Доктор только что вернулся с обхода; его красное лицо лоснилось от пота, волосы слиплись под дождем. Ужин уже кончился, старшие дети поднялись наверх, служанка мыла посуду; в столовой остались только Жан Кальме и его мать. Ребенок, напевая, раскрашивал картинки в альбоме. Госпожа Кальме вязала. Вдруг послышался рев мотора. Хлопнула калитка, под тяжелыми торопливыми шагами заскрипел гравий. Возня в прихожей, затем отец входит в столовую. Его прибор ждет на конце стола, под часами в высоком, выше доктора, футляре. Он хлопает жену по плечу, берет на руки Жана Кальме, тормошит его, тискает, целует, одним махом исправляет его рисунок, насмехается, опять целует и, наконец, оставляет в покое; мальчик так и замирает в трансе перед проголодавшимся едоком. Госпожа Кальме приносит мясо, подливает вина в стакан.
— Ну, чего ты торчишь тут как вкопанный! — ревет доктор, пристально глядя в глаза Жану Кальме и шумно пережевывая мясо крепкими зубами. Наступает пауза; свирепый взгляд не отпускает мальчика. — Я тебя съем, если ты сейчас не убежишь. Съем тебя на ужин, слышишь, дурачок?
Но Жан Кальме не может бежать. Да ему и не хочется. Он знает продолжение, он ждет, дрожа от удовольствия и страха.
— Ах так, значит, не хочешь прятаться? Ну, тогда берегись!
Доктор хватает большой нож для мяса и свирепо размахивает им; острое лезвие блестит красиво и страшно. Взяв в другую руку столовый ножик, он начинает медленно, тщательно точить их один об другой, строя при том злобные гримасы, вращая глазами, ощерясь и плотоядно облизываясь.
— Ага! Ага! — кричит он страшным басом. — Попался, мальчик с пальчик, сейчас я тебя съем на закуску к ужину! Вот только наточу свой большой нож!
Жан Кальме с восторгом глядит на сверкающее лезвие.
— Слушай же, как точится сталь, как звенят мои ножи!
И Жан Кальме восхищенно вслушивается в зловещий свист двух лезвий.
— Ага, ага, вот сейчас толстый людоед съест маленького мальчика, который один гулял по лесу!
Доктор все еще строит ужасные рожи. Вдруг он ловко хватает Жана Кальме за шиворот, сжимает его меж колен и приставляет холодное лезвие к его горлу.
— Ага, попался, ягненочек! — кричит он. — Вот сейчас мы ему вспорем горлышко! Сейчас мы ему пустим кровь, этому малышу!
Лезвие чуточку колется, доктор слегка нажимает на него — но это же игра! — и острая сталь на какой-то миллиметр вонзается в кожу, повредив несколько мелких сосудиков. Левая рука доктора крепко держит хрупкое детское плечико. Правая водит ножом по белой шейке. Палач свирепо рычит. Его покорная жертва трепещет и тает от удовольствия. Госпожа Кальме, сидя в глубине комнаты, в тени, созерцает эту ритуальную сцену застывшим, ничего не выражающим взглядом.
Наконец доктор отпускает мальчика и как ни в чем не бывало заканчивает ужин. Игра окончена. К тому же пора ложиться спать. Жан Кальме целует отца в щеку, и мать уводит его наверх, в спальню, .где и укладывает после короткого вечернего туалета…
Жан Кальме заплатил за пиво и вышел. Уже зажигались фонари. Тереза и Марк, наверное, спят. Жан Кальме вернулся домой и задумчиво присел к письменному столу; по иронии случая, первым в стопке письменных работ лежал листок Марка. Жан Кальме прочел вслух:
Марк Барро, класс 2-й "Г", классическое отделение, перевод с латыни. Марк Туллий Цицерон, «De finibus». Взяв листок, он положил его перед собой и начал устало подчеркивать красным ошибки и несоответствия, виной которых было любовное изнеможение его счастливого соперника.
Подумать только: на Выпускной церемонии, со святой церковной кафедры выступает мятежник, левак, оскорбляющий власти! Газеты раструбили новость по всей стране, всюду кипели страсти: жители сельских местностей обрадовались случаю предать анафеме школу, которая воспитывает одних бунтовщиков, горожане колебались между внешне суровыми «правыми» и зубоскалами-социалистами, родители засыпали редакции яростными письмами и сражались с сыновьями, требуя, чтобы те обрезали длинные волосы.
Господин Грапп и Департамент образования приняли весьма знаменательное решение: временно исключить дерзкого оратора из гимназии и допустить его к занятиям вместо апреля только в сентябре. Это послужило предлогом к многочисленным вспышкам недовольства, которое без конца подогревали левые организации, и начались шествия с лозунгами и плакатами, стихийные митинги на тесных площадях Ситэ, ежедневные листовки групп «Крот», «Спартак», «Марксистская лига» или «Разрыв», речи исключенного перед членами Департамента народного образования, и прочее в том же духе. «Верните в гимназию Пьера Зуалена!»
— скандировала на площади Барр пестрая жизнерадостная толпа, в которую замешалось немало бродяг, карманников и бывших легионеров, словом, подонков квартала с его парой убогих кафе. Все это произошло в прелестный майский день, низкие деревца площади Барр уже оделись зеленым кружевом листвы, а гигантский каштан вдруг помолодел на сто лет. Гимназисты буйной толпой ворвались на площадь с Университетской улицы, смеясь, толкаясь, танцуя и распевая во все горло; девушки украсили себя цветами — одни вплели в косы незабудки или розы, другие размахивали пучками тюльпанов, сорванных в парках Уши и Монбенона, — а что такого, у нас все принадлежит всем! И цветы — наши, и праздники — наши! Чего тут только не было — и веселые плакаты типа «Занимайтесь любовью!», «Долой преподавателей!», «Родители — уроды!», и другие призывы к любви и свободе — ни дать ни взять поэма Элюара. Длинные платья, босые ноги, затерханные джинсы, старозаветные мундиры, брошенные на берегу реки южанами в роковой день 6 апреля 1865 года <Имеется в виду американская война Севера и Юга, в которой южные штаты потерпели поражение. Очевидно, в ней участвовали и предки молодых швейцарцев.>, и замечательные песни — «Партизан», «Интернационал», «Бандера росса», «Время цветения вишен», и испуганные люди на тротуарах, и местные пьянчужки, заросшие угольно-черной многодневной щетиной, и сердитый лавочник, сперва решивший вызвать полицию, а потом затянувший вместе со всеми «Время цветения вишен», и карлик, пулей вылетевший из кафе, — он никак не мог остановиться и врезался в группу «девушек в цвету», а врезавшись, давай дурачиться: ту обнимет, эту дернет за подол оранжевой юбки, а третью обхватит своими длинными ручищами и закружит в вальсе — высокую, стройную красавицу девчонку, о каких он и мечтать-то не смел.
Жан Кальме смотрел на все это с величайшим удовольствием. Присев у подножия замка на каменный бортик, огораживающий стоянку машин жандармерии, он восхищался синевой небосвода, этой пронзительной синевой, такой же веселой, как суматоха на площади, посмеивался над лозунгами, несущимися из мегафона, над гулом толпы, выслушал пламенную речь Зуалена и втайне одобрил ее. Но вдруг он обмер, и тоска сдавила ему горло: в самом центре возбужденной толпы он заприметил круглую корзиночку, так живо напомнившую ему сокровище Красной Шапочки. Он вгляделся: корзиночка опять мелькнула между чьими-то двумя фигурами; лица были скрыты транспарантами, но Жану Кальме удалось разглядеть золотистые косы под желто-белой шапочкой; сомнений не было — это Тереза. А что за юноша держит ее за руку? Да ведь это Марк, с его длинной черной гривой! Марк, возлюбленный маленькой покойницы из Креси, Марк-Орфей, которого сфотографировали лежащим на холодной могильной плите рядом с прозрачной Эвридикой, готовой уйти в Аид. А сейчас Марк держит за руку Терезу. Пестрый вихрь платьев и лент. Крики, взрывы смеха. Мегафоны призывают толпу перейти на Туннельную площадь. Через несколько минут молодежь с песнями удаляется, площадь Барр пустеет, и теперь на ней хозяйничает лишь весна.
Жан Кальме вновь увиделся с Терезой уже в «Епархии»; она рассказала ему о демонстрации, не словом не обмолвившись о Марке. Тереза решила вернуться в Школу изобразительных искусств, чтобы выучиться на декоратора, — такой диплом получить легче, чем преподавательский. Нет, в этот раз она не ездила в Монтре. Она проведет там следующий уик-энд. Монтре… Жану Кальме вспомнились ряды пальм на берегу сиреневого озера, зубчатые кровли готических особняков, расплавленное золото заката.
— Ты приедешь за мной в воскресенье вечером?
— Где тебя найти?
— Наверное, в «Аполлоне». Загляни туда на всякий случай. Я не собираюсь целый день сидеть у матери. Да, зайди в «Аполлон» часам к шести. Выпьем там и вернемся в Ситэ. Идет?
— Идет, — ответил Жан Кальме. Она всегда говорила «идет?» вместо «договорились?», и он перенял у нее это словцо. — А чем ты сегодня занималась?
Вместо ответа последовал уклончивый жест и улыбка, тут же стертая пробежавшим по губам язычком; о, кошечка, кошечка в прозрачной блузке, кошечка в медных и деревянных бусах, в арабских и афганских кольцах, кошечка с бронзовой шерсткой, возбуждающей сладкое безумие и острое ненасытное желание во влажной ночной тьме!
Затем они расстались. Жан Кальме пошел домой проверять тетради; он рано лег и тотчас заснул. Утром, проснувшись, он первым делом вспомнил о свидании, назначенном в воскресенье в Монтре.
Было восемь часов, когда он приехал в гимназию. Поставив машину на площади Мерсери и выйдя со стоянки, он сразу заметил, что дело неладно. Какой-то незнакомец при виде его торопливо шмыгнул за угол. На бульварных скамейках были грудами свалены транспаранты.
Несколько подростков — скорее всего, ученики коллежа или первого класса гимназии — курили сигареты у входа в «Епархию».
В этот ранний, свежезеленый час, когда голуби на карнизах собора дарят первые поцелуи своим нежным ронсаровским подругам, Жан Кальме, милый молодой преподаватель Жан Кальме, даже представить себе не мог, что уготовило ему нынешнее утро, какое роковое воздействие окажет оно на его собственную жизнь, и без того подверженную угрозам и нападкам, способным кого угодно обречь на муки ада.
Как всегда по утрам, Жан Кальме читал «Трибюн». Потягивая теплый кофе, он листал газету, дивясь множеству гадостей, восхваляемых на ее серых страницах.
И вдруг разразился праздник.
Около сотни молодых людей ворвались на площадь Мерсери и расселись в нижнем дворе гимназии, хохоча и выкрикивая лозунги. Настоящий sit in — сидячее бдение, как в кампусах: юноши и девушки сидят прямо на земле, и преподаватели вынуждены перешагивать через них, чтобы войти в здание. Несколько десятков парней, размахивая руками, заполонили верхний двор. Мегафон призывает гимназистов опротестовать решение директора и Департамента образования. Волнение, крики, суматоха. Группы молодежи собираются проникнуть в здание. Внезапно воцаряется тишина, все замирают: в дверях гимназии стоит господин Грапп; массивный, огромный, с блестящим черепом и черными очками на носу, он пристально, неотрывно глядит на бунтовщиков. Но собравшихся пугает не столько грозная сила, исходящая от директора, сколько другое: рука господина Граппа сжимает необычный предмет — жуткий атрибут властителя, словно вышедший из мрачного средневековья; это хлыст, длинный кожаный плетеный хлыст, свернувшийся кольцом, как змея, готовая ужалить, с блестящей и толстой рукояткой-палицей. Мгновение общего ужаса, крик кого-то из парней; затем мегафон повторяет команду, и толпа манифестантов движется к порталу. Грапп шагает им навстречу.
Он воздымает свой бич, и тот со свистом рвется к нападающим. Парни в изумлении отступают. Как они скажут позже, это не было страхом или почтением, они просто были ошеломлены, потрясены, подавлены, многих одолел нервный смех. Ален и Марк щелкают фотоаппаратами. Но хлыст непрерывно свистит в воздухе, а Грапп надвигается на толпу; внезапно группа подростков бросается вперед и врассыпную достигает главного входа. Грапп уже не владеет собой, он неистово мечется среди парней, хлещет то одного, то другого, преследует убегающих до деревянных бараков у западных ворот, бегом возвращается к главному порталу, догоняет подростков на улице Верхнего Ситэ, бежит назад и с размаху захлопывает и запирает решетчатые двери главного входа. Двор пуст. Господин Грапп одержал победу. Жан Кальме видел всю эту сцену из окна преподавательской. Он тоже ошеломлен. В последующие дни ученики расскажут ему подробности, не замеченные им сверху: господин Грапп, с пеной у рта, орал, как безумный; одному из учеников хлыст поранил глаз…Можно понять их панику: кто бы не испугался разъяренного великана, вооружившегося страшным плетеным бичом! На следующий же день карикатуры, снимки и протесты посыпались градом. Выходку директора описали в газете «Монд»; его портрет, с хлыстом в руке, появился в «Канар аншене», и эта слава — горестная, или доблестная, или смехотворная, но в любом случае громкая — снова всколыхнула и расколола на два враждующих лагеря всю страну.
Что такое хлыст? Жан Кальме размышлял над загадкой и свойствами этого орудия устрашения. Хлыст палача, хлыст любовника, хлыст наказующий и услаждающий. Хлестать до крови, возбуждать кровь. Удар хлыста. Этот кофе обжигает, как удар хлыста. Отхлестать непослушного мальчишку. Я тебя отхлещу, своих не узнаешь! Вот сейчас придет бука с хлыстом! Именно так весь город моментально прозвал Граппа. Однако на фотографиях и газетных снимках черные очки, голый шишковатый череп и зловещая ухмылка директора противоречили образу сказочного, не такого уж страшного буки. Он выглядел просто-напросто безжалостным садистом, и его атлетическая фигура с мощными плечами, бычьей шеей и волосатыми ручищами усиливала это жутковатое впечатление. Глядя на скверные, размазанные газетные снимки, делавшие злодейским любое лицо, читатели, даже вовсе не знакомые с господином Граппом, тотчас угадывали его всесокрушающую силу и яростный холерический темперамент, от которого становилось не по себе. В этом человеке было что-то почти непристойное.
Однажды ночью Жан Кальме увидел во сне хлыст, закричал, проснулся, устыдился своего страха и решил держать себя в руках. Увы, все напрасно: после скандала директор Грапп словно бы еще увеличился в размерах, и вся нелепость, все безумие той сцены таинственным образом укрепили непостижимую грубую власть, которой так боялся Жан Кальме. Почти ежедневно он беседовал на эту тему в «Епархии» со своими учениками и заметил, что они реагировали на случившееся точно так же, расценив удары хлыста как отеческое предупреждение, знак свыше. Как бы они ни отнеслись к этому — с гневом, обидой или просто иронией, — им пришлось оставить поле боя, бежать под угрозой страшного свистящего бича. Но испугались они не столько этой конкретной плетки, сколько ее знаковой власти, защищавшей установленный Отцами порядок, и факт смирения — не перед хлыстом, но перед этой властью!
— внешне раздражая их, втайне утешал. Власть проявила, прославила себя этим своим атрибутом; что ж, это нормально. Значит, можно оставаться детьми, поскольку ими правит Отец.
Поскольку он бдителен. Поскольку он доказал, как страшен в своем гневе и могуществе.
Зевс! Юпитер-громовержец! Из глубины веков возникало множество аналогий этой отцовской власти. Наместник Бога на земле, Бог-Король, Отец государства, князь-отец своих подданных, и сколько еще ипостасей pater familias, доброго, но строгого, строгого, но справедливого!
В один из этих дней в классе решили отставить «Золотого осла», чтобы еще раз обсудить недавние события, и Жан Кальме снова понял, как глубоко затронули они каждого из учеников. И не потому, что те наслушались лозунгов и начитались плакатов: просто они открыли для себя Независимость, и чувство свободы странным образом утешало и укрепляло их.
В то утро Жан Кальме часто поглядывал со своей кафедры на Марка, который, напротив, избегал смотреть в его сторону. Марк сидит в глубине класса, в дальнем от окон ряду, возле Сандрины Дюдан. Марк и Сандрина — дружная парочка, вместе занимаются, вместе валяют дурака, рисуют, снимают фильмы. Сандрина маленькая, чернявая, проворная, настоящая горная козочка. Значит, Марк его избегает… Это не давало покоя Жану Кальме: с самой первой демонстрации Марк оставлял у Терезы недвусмысленные следы своих визитов — папку, шарф, записную книжку, — а то и вовсе нахальные улики, например изданные в «Плеядах» «Греческие и латинские романы», которые дал ему почитать Жан Кальме. Еще с порога Жан Кальме признал плотный зеленый том, лежавший на единственном стуле, возле разобранной кровати.
— Кто тебе дал эту книгу? — спросил, задыхаясь, Жан Кальме. Он даже не поздоровался с Терезой, не взял ее за руку, не коснулся поцелуем виска под пушистыми волосами.
— Да твой ученик, Марк. Мне захотелось прочесть «Золотого осла». Вы все столько о нем говорите…
— Могла бы попросить у меня.
И Жан Кальме задал вопрос, который жег ему язык:
— Он принес его сюда, к тебе?
— Да просто забыл, когда уходил. Тебе это неприятно?
Шлюха! Ну вот. Все кончено. У меня больше ничего не осталось. Марк… Жан Кальме вспоминает красивое дерзкое лицо, длинную, ниспадающую со лба прядь волос, нежные и жгучие глаза, медленную поступь и жесты, такие чистые, такие любовные, на могильной плите в Креси… У него разрывается сердце от боли.
— Он провел здесь ночь?
— Господи Боже! Жан, мне девятнадцать лет! Я делаю то, что хочу, понимаешь, то-чтохочу!
Ее глаза мечут молнии. Она гневно плюет, она собирается в комок, вот сейчас она прыгнет, эта дикая кошка. Марк, сидящий на золотистом покрывале. Марк и ее кукольные кофейные чашечки. Марк в теплой ложбине постели, Марк, распятый руками Терезы, златовласого вампира, прельстительной демоницы, восседающей на нем. Маленькая комнатка превратилась в проклятый замок на вершине горы, среди дремучего леса, куда злой дух завлекает несчастных путников! Колдунья, мучительница, ведьма в кошачьей шкуре похищает юношей со всей округи и наслаждается их плотью, и блаженствует, кровопийца ненасытная!
Но Тереза не набрасывается на него.
— Иди сюда, — просто говорит она.
И Жан Кальме подходит к ней.
Тереза открывает ему объятия, прижимает к себе, трется губами о шею, уже слегка колючую от щетины, ведет к расстеленной кровати. Пять часов вечера; по улицам, верно, уже снуют озабоченные, спешащие домой люди. Тереза укладывает Жана Кальме, как ребенка, не спеша раздевает его, укрывает простыней и толстой периной, раздевается сама, ложится на него сверху, и вот он в убежище ее белокурой ночи, и вот уже его ласкает быстрый, как летний дождь, язычок. А взгляд Марка по-прежнему уклончив. Зачарованный Жан Кальме не может отвести глаза от красивой темнокудрой головы, от буйной пряди на лбу… Где он был прошлой ночью? Не в этой ли комнатке Нижнего Ситэ? Да, наверняка они здесь занимались любовью. Стоит отвернуться, и они сойдутся вновь. Марку восемнадцать лет, Терезе девятнадцать…
Класс гудел, как растревоженный улей. Ребята кричали, перебивали друг друга. Нарастающее возбуждение окрашивало гневным румянцем щеки; Жан Кальме даже не пытался быть арбитром в этой бурной дискуссии. Он стоял, прислонясь к стене в глубине класса, как раз возле Марка, касаясь локтем его грубошерстного свитера, и юноша не отодвигался, замер, словно его сморила усталость. Он очнулся только в «Епархии», за столом Жана Кальме, в тот миг, когда соборные колокола прозвонили полдень и на пороге, в сиянии солнца, возникла Тереза; окинув взглядом сумрачный, как пещера, зал, она заметила их и подошла.
— Здравствуйте, господин преподаватель. Здравствуй, Марк! — сказала она, смеясь.
На голове у Терезы был желто-белый кашемировый платок, делавший ее похожей на Богоматерь с иконы.
— Здравствуй, Марк…
Все трое знали. Жан Кальме следил за их глазами. Веселые дети. Гимназист и студентка Школы изобразительных искусств. Они пообедали втроем. Тереза, Марк и Жан Кальме. Потом снова начались занятия, а Жан Кальме, у которого был свободный день, вернулся домой — писать письма и проверять школьные тетради.
* * *
В пять часов он вышел, чтобы выпить пива. В кафе на площади Салла какой-то молодой человек, сидя за столом, изучал Библию. Бородатый коренастый очкарик, лет двадцати с лишним. Он вдумчиво читал библейские тексты, делал выписки в блокноте тоненьким серебристым карандашом, ставил галочки на полях книги или подчеркивал целые абзацы, пользуясь при этом карманной линеечкой, на манер математиков и геометров. Жан Кальме смотрел на него с завистью: невзирая на шум и гам, бородач с головой ушел в чтение, упиваясь словом Божиим, как отшельник в своей пещере. От него веяло сдержанной силой и безмятежностью ученого. Кто же он — студент-богослов, пастор в каком-нибудь из приходов Салла или Шайи? Была пятница. Наверное, он готовится к воскресной проповеди. А может, это один из бесчисленных евангелистов, что колесят по стране, вербуя в свои ряды молодежь и основывая всякие непонятные общества, которые сами же быстренько и покидают в поисках более уютных мест? Нет, этот выглядел слишком серьезным для столь сомнительной роли. Значит, воспитатель? Капеллан в учебном заведении? Например, в Воспитательном доме Венна? Жан Кальме вздрогнул. Веннский дом был постоянным пугалом времен его детства, «Смотри, не будешь слушаться, отдадим тебя в Венн!» — "Ах, этот мальчишка! — говорила мать одного из отцовских пациентов, портового рабочего в Подексе, у которого были проблемы с сыном.— Его, конечно, отдали в Венн!" Тогда Веннский дом называли Исправительным заведением;
Жану Кальме он представлялся скопищем голых, в язвах и ранах, детей, которых палачивзрослые секли розгами и хлыстами. И наверное, совсем как на картинке, которую Жан Кальме видел в одной старой английской книге доктора, мальчики были привязаны к своим кроватям или прикованы цепями к стене, а великаны-воспитатели, злорадно хохоча, стегали их кнутами.
Но в этом бородатом молодом человеке не было ровно ничего от палача. Он с явным удовольствием читал Библию, и Жан Кальме восхищался тем, что спустя тысячелетия речи Моисея, Давида или Соломона могут пленить и одарить свежей силой чье-то сердце; что притча об Иисусе способна преподать самые злободневные истины; что рассказы учеников или послания святого Павла звучат так же убедительно, как любой современный факт. Дыхание древности овеяло столы, заставленные бутылками пива и белого вина. Голоса веков наполнили гулом просторный зал: Бог-поэт, Бог мертвых говорил с живыми через эту маленькую Библию в бордовом переплете, лежащую открытой возле кружки с пивом, и бесчисленные герои Ветхого Завета, а вслед за ними скорбные и ликующие евангелисты повторяли слово Учителя, разнося его эхом по шумному залу.
Застыв, Жан Кальме мгновенно погрузился в какой-то трагический экстаз, так, словно он уже долгие месяцы ожидал его. Вспыхнули огнем кусты. Венчики цветов налились кровью.
Мириады лягушек заполонили улицы и проникли в дома. Тучи комаров вылетели из дорожной пыли. Майские стада полегли на обочинах, и пастбища Жора обратились в зловонную свалку падали. Гнойники и язвы покрыли тела всех, кого Жан Кальме когда-либо видел или касался, словно им полагалась кара за общение с этим страшным грешником. Огромная туча с градом внезапно накрыла всю страну, истребив на лугах уже высокую траву с колокольчиками, а в садах — цвет на деревьях. Затем буйный вихрь принес тучи саранчи, которая сгубила города и веси, нападая на любого, кто осмеливался выйти из дома. Все ученики и их родители, все знакомые Жана Кальме стояли, полумертвые, на коленях, вопя и взывая о милосердии, в густой кромешной тьме, окутавшей все вокруг. В этом непроницаемом зловещем мраке все первенцы погибли в единый миг, и Жан Кальме порадовался тому, что он младший в семье и ему хоть на сей раз удалось избежать гнева Господня.
А бородач все читал и читал Библию.
Жан Кальме давно уже допил свой бокал. Где сейчас Марк? Где Тереза? Может, занимаются любовью в постели с золотистым покрывалом? Голые, задыхающиеся, быстрые, они сливают воедино свои молодые дыхания, свою слюну и каждые сорок пять минут слышат со своего ложа школьный звонок из гимназии. Жан Кальме не сердился на них. Он просто страдал от невыносимой боли. Словно раскаленная игла пронзила ему сердце, когда он представил себе их сплетенные руки, черные подмышки Марка, прижатые к белокурым подмышкам Терезы.
Словно острый нож распорол ему мозг при воспоминании о ее гладком, упругом серебристом животе с маленьким, детским пупком. Словно тяжелый топор обрушился на его запястья и рассек их до костей в тот миг, когда он мысленно увидел розовые ноготки на ноге, которую Тереза протягивала ему со словами: «Укуси меня, возьми в рот мои пальцы; так делал отец, когда я была маленькой; он кричал: „Я тебя съем! Ах, как я голоден, как я голоден, вот сейчас проглочу тебя всю целиком!“ — и хватал меня губами за ногу, а мне было щекотно и страшно: вдруг он и вправду меня проглотит!»
Этот образ пробуждал странные воспоминания у самого Жана Кальме. Очень давняя игра — ему было, наверное, три-четыре года, и с тех пор он не мог без дрожи слушать свист ножа, который точили на жестком ремне. Доктор только что вернулся с обхода; его красное лицо лоснилось от пота, волосы слиплись под дождем. Ужин уже кончился, старшие дети поднялись наверх, служанка мыла посуду; в столовой остались только Жан Кальме и его мать. Ребенок, напевая, раскрашивал картинки в альбоме. Госпожа Кальме вязала. Вдруг послышался рев мотора. Хлопнула калитка, под тяжелыми торопливыми шагами заскрипел гравий. Возня в прихожей, затем отец входит в столовую. Его прибор ждет на конце стола, под часами в высоком, выше доктора, футляре. Он хлопает жену по плечу, берет на руки Жана Кальме, тормошит его, тискает, целует, одним махом исправляет его рисунок, насмехается, опять целует и, наконец, оставляет в покое; мальчик так и замирает в трансе перед проголодавшимся едоком. Госпожа Кальме приносит мясо, подливает вина в стакан.
— Ну, чего ты торчишь тут как вкопанный! — ревет доктор, пристально глядя в глаза Жану Кальме и шумно пережевывая мясо крепкими зубами. Наступает пауза; свирепый взгляд не отпускает мальчика. — Я тебя съем, если ты сейчас не убежишь. Съем тебя на ужин, слышишь, дурачок?
Но Жан Кальме не может бежать. Да ему и не хочется. Он знает продолжение, он ждет, дрожа от удовольствия и страха.
— Ах так, значит, не хочешь прятаться? Ну, тогда берегись!
Доктор хватает большой нож для мяса и свирепо размахивает им; острое лезвие блестит красиво и страшно. Взяв в другую руку столовый ножик, он начинает медленно, тщательно точить их один об другой, строя при том злобные гримасы, вращая глазами, ощерясь и плотоядно облизываясь.
— Ага! Ага! — кричит он страшным басом. — Попался, мальчик с пальчик, сейчас я тебя съем на закуску к ужину! Вот только наточу свой большой нож!
Жан Кальме с восторгом глядит на сверкающее лезвие.
— Слушай же, как точится сталь, как звенят мои ножи!
И Жан Кальме восхищенно вслушивается в зловещий свист двух лезвий.
— Ага, ага, вот сейчас толстый людоед съест маленького мальчика, который один гулял по лесу!
Доктор все еще строит ужасные рожи. Вдруг он ловко хватает Жана Кальме за шиворот, сжимает его меж колен и приставляет холодное лезвие к его горлу.
— Ага, попался, ягненочек! — кричит он. — Вот сейчас мы ему вспорем горлышко! Сейчас мы ему пустим кровь, этому малышу!
Лезвие чуточку колется, доктор слегка нажимает на него — но это же игра! — и острая сталь на какой-то миллиметр вонзается в кожу, повредив несколько мелких сосудиков. Левая рука доктора крепко держит хрупкое детское плечико. Правая водит ножом по белой шейке. Палач свирепо рычит. Его покорная жертва трепещет и тает от удовольствия. Госпожа Кальме, сидя в глубине комнаты, в тени, созерцает эту ритуальную сцену застывшим, ничего не выражающим взглядом.
Наконец доктор отпускает мальчика и как ни в чем не бывало заканчивает ужин. Игра окончена. К тому же пора ложиться спать. Жан Кальме целует отца в щеку, и мать уводит его наверх, в спальню, .где и укладывает после короткого вечернего туалета…
Жан Кальме заплатил за пиво и вышел. Уже зажигались фонари. Тереза и Марк, наверное, спят. Жан Кальме вернулся домой и задумчиво присел к письменному столу; по иронии случая, первым в стопке письменных работ лежал листок Марка. Жан Кальме прочел вслух:
Марк Барро, класс 2-й "Г", классическое отделение, перевод с латыни. Марк Туллий Цицерон, «De finibus». Взяв листок, он положил его перед собой и начал устало подчеркивать красным ошибки и несоответствия, виной которых было любовное изнеможение его счастливого соперника.