Пастор побледнел еще сильнее, теперь он смотрел на нас с ненавистью. Он молчал, однако затем сообщил, что желает видеть нас на общинном празднике, который должен был состояться во время осенних каникул.
   В последующие дни я отметил то чрезвычайное рвение к музыке, которое выказывал Луи, и то нетерпение, с которым он ждал начала очередного урока. Анна тоже беспокоила меня. Она скрывала свое волнение. Однако я видел, что ее что-то мучает. Каждый раз, как она заговаривала о мадам Муари, музыке или фортепиано, смущение звучало в ее словах, она останавливалась, будто чувствовала себя виноватой, это она-то, которая вся была как на ладони, стеснялась вести речь о невинных предметах!
   – Что вы делаете, когда ваш протеже находится не с вами? – спросил меня пастор три недели спустя.
   Мы встретились перед почтой, возле «Оленя». Он держал в руке пачку писем и был одет в свои черные одежды. Первый раз – может быть, из-за чрезвычайной бледности его угреватого лица (он, наверное, выдавливал угри незадолго до нашей встречи, и следы ногтей – красные полоски – отмечали каждую ямку) – я заметил, как он разозлен, несмотря на его старание скрыть злость под маской любезности.
   – Ах, – продолжал он, ухмыляясь (вокруг нас уже начали собираться люди), – ах, ах, когда вы прячете зверя, нужно заранее подумать о последствиях!
   Стараясь быть вежливым, я оставил глупца с его замечаниями и вошел в прохладное кафе. Конечно, я сел у окна. Перед зданием почты разворачивалась драма.
   – Ах, ах, – продолжал Муари. – Грязное животное! Опасное животное! Нужно предупредить, что среди нас обнаружено бешенство.
   Сидя в спокойной тишине «Оленя», я мог наблюдать, как он указывает на прилепленный к стене красный плакат; несколько ротозеев покрутили пальцами у виска, когда он резко повернулся и, пошатываясь, пошел прочь по улице.
   Эти намеки ничего не сказали мне, но во время следующего урока я получил объяснение странного поведения пастора. Его жена приехала немного раньше обычного, и я с восхищением посмотрел на нее, одетую в облегающее платье с белыми и зелеными цветами.
   – Луи здесь? – спросила она. Ее влажные глаза лягушачьего оттенка светились на фоне бронзовых скул. Она держала в мускулистой руке учебник Черни и музыкальные тетради. О методика однообразных повторений! О прелюдии!
   Она распространяла вокруг себя аромат мятного дезодоранта, и, глядя на ее отрытые подмышки, я нерешительно переминался с ноги на ногу в своих прогулочных башмаках.
   Теперь было очевидно то, чего мы до сих пор не знали: едва тетради и учебник оказывались на вертящемся стуле, прелюдии тут же переходили в гораздо более серьезные игры, и эта метаморфоза случалась не первый раз. Мы дождались следующего урока. Вернувшись из деревни, мы не услышали обычного шума – урок, должно быть, только что закончился, – и я пошел в комнату. Как сейчас помню эти мгновения: пока мы гуляли, я думал о мадам Муари. Ее зеленых глазах, нервных руках… Анна шла по коридору позади меня. Я толкнул дверь. Никого. Лишь диван был в беспорядке, разложен, и среди подушек еще угадывались неясные очертания тел. Маска Бетховена, валявшаяся на полу перед диваном и распахнувшая свои белые глаза, была удивлена не меньше нашего. Мы молчали. Потом Анна выбежала в коридор и заперлась в нашей комнате. Хлопнула дверь.
   Оставшись один, я приблизился к дивану и провел по ткани рукой: в центре, между цветных полос, она была еще влажной. Я закрыл дверь и вышел в сад. Через час возвратился Луи, Анна спустилась вниз и не переставала ловить глазами его взгляд. Но мальчик не выдал себя. Упрямый, осторожный, он ел медовое пирожное, облизывая пальцы – пальцы, которые мы, его отец и мать, представляли наполненными соками мадам Муари, учительницы музыки, матери семейства, тридцати двух лет, супруги строгого пастыря душ человеческих нашей маленькой трудолюбивой общины.

VIII

   Когда в дом приходит порок, он надолго остается там – вот истина, которая в течение всех последующих недель угнетала мою совесть. Что за несчастные мы люди! Развратные и падкие до развлечений! Чей удел – геенна огненная, озеро страданий. Так предсказывает Апокалипсис, и я не слышал более грозного предостережения. Но что же делать? Вмешаться – значило подвергнуть мадам Муари уголовному преследованию, публичному осуждению, пойти на открытый конфликт с ее мужем. Это значило серьезно ранить Луи. Мы предпочли ничего не менять и оставлять любовников в покое под собственной крышей в минуты их свиданий.
   Луи был любовником мадам Муари, однако он не перестал разглядывать Анну самым возмутительным образом.
   Можно даже сказать, что, открыв для себя Клер, он начал более явно заглядываться на других женщин, и в частности, на мою.
   Уверенность моя крепла: Анна ревновала и, сражаясь с соперницей на своей территории, откровенно раздевалась перед Луи, прогуливалась по саду с обнаженной грудью и бесчисленное количество раз пыталась прикоснуться к мальчику, приласкать его, проникнуть вместе с ним в ванную. Я обнаружил, что она его моет, причем с головы до ног, поливает из душа. Однажды она призналась мне, что в эти мгновения жестоко страдает – и только один-единственный раз, по собственному упущению, ласкала мальчика «до конца». Рассказывая, она чуть не упала в обморок – так сильно была взволнована. Вся как на ладони… Я спросил, занимались ли они тогда любовью?
   Нет, только позже. Много позже. Через два месяца после той истории в ванной…
   Все время, пока они разыгрывали свой спектакль, я забавлялся, глядя, как они подстерегают друг друга, дразнят, будят в партнере желание.
   Я уже говорил, что наши комнаты располагались по соседству, и Луи нас подслушивал. Можно лишь удивляться такой акустике. Однако объяснение было проще некуда: купив старый дом, я кое-что в нем переделал, и в частности, разделил большую комнату на две – нашу и комнату Луи – простой кирпичной перегородкой.
   Глядя, как он крутится возле Анны, я придумал одну штуку. Он желал ее видеть, рассматривать, наблюдать во всех позах… Он ее увидит. Увидит, что она не его. Утром, пока Анна ездила в деревню, я взял дрель и поднялся наверх. Прямо напротив нашей кровати я аккуратно просверлил в стене дырку и сдул пылинки, рискуя обнаружить свою хитрость; впрочем, мои были не наблюдательны. (Дыру следовало заткнуть после использования; писатели вообще любят стены, сквозь которые можно смотреть, равно как и грязные предметы, которыми можно затыкать дыры в этих стенах).
   В тот же вечер, не гася оранжевой лампы у изголовья кровати, я раздвинул руками ноги Анны, а затем, заставив ее стонать, овладел ею. Что за галоп мы демонстрировали! «A taste of honey, a taste of honey»[4], повторял я, засыпая, одному Богу известную мелодию или название книги, или популярную в том сезоне песню, увлекаемый к вратам сна усталостью от представления, которое я разыграл перед нашим наблюдателем.
   (Говоря «наблюдатель», я понимаю, что именно хочу сказать. Впрочем, следовало бы написать точнее – «перед жаждущим глазом». Ради справедливости должен добавить, что счастье, испытанное мною в ту ночь, только подогревалось без сомнения растущим желанием Луи, а тот факт, что он изнывал за стеной, лишь распалял мой задор. Несколько раз, вновь зажигая лампу, я принимался будить Анну…).
   Конечно, я думал о грехе, который прилепился ко мне – к моей душе и моему телу, как проказа. Итак, прокаженный… Запутаться в бороде и завопить: «Нечистый! Нечистый!» Сатир, подозрительная мать и бесноватый под одной крышей. Хорошая семейка! Что сказали бы проповедник и моя мать, если бы они видели этот позор? Я знаю что. Сначала, что писатель – это бездельник, тот, кто все свое время использует, дабы грязнить божественное творение любыми возможными, самыми мерзкими способами. Затем, что грешащие плотью – глупцы, которых исцелит только молитва. Далее, что, когда гниет один из членов тела, его необходимо отрезать. И наконец, со всей решительностью, что подобная жизнь – преступление.
   Я согласен с тем, что пачкал мир своими каракулями, но нельзя сказать, что моя работа всецело поглощала меня. Совсем другое дело – молитва. Это слишком достойный поступок. Что же касается больного члена – идет ли речь о моем члене или члене Луи, – я до сих пор не знаю точно, откуда в наш дом пришло смятение. (Дыру в стене я все-таки заткнул). Тем не менее лучше было бы жить в хижине, питаясь одним только черствым хлебом, зато в радости, нежели поедая мясо в царстве раздора. Здесь был даже не раздор – тут торжествовал разврат, и гнев Предвечного должен был спалить эту новую Гоморру!
   Любопытно, что я ожидал этого, словно завороженный. В двадцать лет я написал уже очень много книг и не имел времени размышлять. Теперь, когда я ничего не пишу, мои размышления естественным образом касаются метафизических материй, и я с сомнением вспоминаю свои юношеские годы, думаю об ответственности, грехе – о смерти, которая особенно волнует меня. Смерть сегодня – это одна компания с алкоголем и сексом. Вот что внушал мне мой болезненный гений. И я испытывал сожаление, что не узнал никаких тайн, кроме нескольких важнейших событий в моей жизни. Какой грязной сволочью я был, когда умер мой отец! Отожрался и не мог мыслить по-настоящему. А он провел всю свою жизнь, доставая головой до синего неба невинности. Я ни минуты не думал о смерти матери. Ни заботы, ни размышлений. Я писал в то время короткий рассказ, и все мои мысли были заняты им. Если бы мои читатели узнали, что их любимый писатель размышлял ровно столько же, сколько раздумывает мул, стоя над обрывом или крутым склоном! Я пребывал в довольстве, переваривал, строчил запутанные и глубоко лживые книги. Какие достижения! В пятьдесят пять лет я попытался отречься от пустоты, заполнившей мою жизнь, и делал свинства, которым радовался, как дубиноголовый. Да, я был козлом. Я, Александр Дюмюр, грязное животное и писатель-неудачник.
   Я отказывался от любой возможности рассуждать трезво. Я грязнил Анну. Я грязнил бедного мальчика, доверившегося мне. Я обесчестил саму прекрасную мысль об усыновлении, и это я, который оказался не способен создать настоящую семью! Мое ненавистное влияние распространялось на мой дом и на деревню. Порочное и низкое! Из-за меня жена пастора оказалась запачканной грязью, пастор рассказал об этом всей провинции, и следующий акт представления не замедлил начаться.

IX

   Все-таки, увы, есть справедливость на свете! И справедливость требовала, чтобы преступление было изобличено. Любовная связь Луи и Клер Муари вылилась в страстные отношения, которые сердили и одновременно зачаровывали нас. Было больно видеть, как Анна ревнует. Луи скрывался от нас, он совсем одичал. Теперь любовники не имитировали уроки музыки. Мадам Муари поджидала мальчика на дороге, Луи сбегал к ней, и машина направлялась в сторону леса. Пастор больше не здоровался с нами, он мрачнел, и мы боялись, как бы эта история не открылась властям: тогда и мы были бы виновны в том, что сапер, как говорится, ошибся; ведь расследование, которое не заставило бы себя ждать, доказало бы, что приемные отец и мать вели себя по меньшей мере странно.
   Красота Луи, его желтые глаза, тонкие губы, острые зубы. Его нервозная мягкость, его молчаливость, его желание скрыться, когда к нему приближались. Его животное, порой прячущееся внутри неистовство, готовность вцепиться в горло чужаку… Но чужаком-то был он сам, гадкое и грешное дикое животное.
   – Ваш сын, мсье, заражен бешенством, – сказал мне пастор во время визита, предшествовавшего несчастью. – Повсюду расклеены плакаты против бедных ни в чем не повинных зверей! Но это Луи разносчик заразы. Он серьезно болен и кусает других! Позаботьтесь о нем, иначе будет слишком поздно! Позаботьтесь о нем!
   Он пошел прочь от меня, крича так, словно я сам приговорил себя к контакту с больным.
   Муари попросил меня об этой встрече по телефону непосредственно перед трагедией. Он объявил мне, что его жена заперта в доме. Он знал о том гипнотическом воздействии, которое мальчик оказывал на меня и Анну. Пастор не придал дело огласке, он просто потребовал, чтобы связь прекратилась и чтобы Луи был удален в одно из образовательных учреждений в горах или где-то еще.
   Мое чувство справедливости подсказывало, что пастор прав, однако я знал, что мы не сможем на долгое время расстаться с мальчиком. С другой стороны, я все сильнее ощущал, что Луи послан мне в наказание за мою предыдущую жизнь и писательский труд; теперь я почти ненавидел Луи – изощренно, с наслаждением, ибо ко всему прочему он добавил свою связь с мадам Муари. Странное осознание вины! Когда я встречал Клер Муари, то раздевал ее взглядом с медлительностью палача. Каждый полдень я проводил на террасе кафе «Железнодорожной гостиницы» в Мертоне, неспешно поглощая ванильно-земляничное мороженое; жена пастора припарковывала машину в десяти метрах от террасы, под деревьями, и я мог насладиться зрелищем ее стройных ног, пока она вылезала из автомобиля. Теперь она пила пиво напротив меня, я смотрел на ее загорелые блестящие ляжки и мило повторял себе, что эти ляжки на несколько минут раздвигаются для Луи в чаще леса.
   Луи Дюмюра, бешеной лисы.
   Размышляя о том, что связано с ним, я вспоминаю западни, которые устраивал для него, – журнал, дыру в стене… Я представлял Луи обнаженным. Худенький живот; спускающийся к пучку рыжих волос, который мне описывала Анна (любопытно, но я ни разу не спал с рыжей и спрашивал себя, как выглядит лобок этой музы, живот и какой запах она источает. Несколько порнофильмов не дали мне никакой информации на эту тему. Итак, я говорил о лобке Луи…), и ее описание волновало меня не меньше, чем ляжки мадам Муари, которые должны были образовывать неправильный золотистый треугольник, вздымавшийся над мальчиком в течение получаса. Я подсмотрел, как выглядит член Луи: два или три раза мы мочились рядом в туалете «Оленя»; я решил, что член у него скорее темный, темнее, чем остальное тело, и особенно веснушки на лице. Головка члена, открытая и красная, выдавалась вперед. Как у той собаки, которую я видел на пляже у озера Бре: кобель шел за своей маленькой хозяйкой, прижимаясь лапами к ее ногам, подпрыгивал и касался ее лобка. Я был тогда шокирован и даже ревновал.
   Решительно, жена пастора повергла меня в состояние раздумья. Она пила пиво маленькими глотками и время от времени насмешливо на меня смотрела. В какой-то момент я даже подумал, что это зрелище успокаивает мое эстетическое чувство. Белая юбка, забранные в пучок волосы, руки, предназначенные для четок. Но ее вид! Но ее взгляд! Она спокойно пила, остаток моего мороженого таял в блюдце, желтый и розовый цвета смешивались в нем маленькими ручейками.
   Мадам Муари закончила пить. Она поднялась и улыбнулась мне. Уверен, она специально разыграла для меня спектакль. Она ехала на встречу с Луи, она знала, что мне это известно и что я в курсе их отношений. Она подошла к машине, открыла дверцу, села, высоко подняв ноги, надела ремень безопасности жестом, обнажившим ее груди. И машина исчезла в глубине площади.
   Благодарение Богу, я не успокоился на этом. Я в, свою очередь, поднялся и сел в автомобиль. В течение короткого пути я не прекращал думать о члене Луи и мускулистой худобе мадам Муари. Анна ждала меня на террасе в купальных трусиках. Ее грудь была обнажена, ноги подставлены солнцу. Мы вошли в дом и сели на диван в комнате, где проходили уроки музыки.
   – О чем ты думаешь? – спросила Анна шепотом.
   И сразу же:
   – О них.
   – А ты?
   – Он раздет, – продолжала Анна. – Она ласкает его…
   – Как ты в ванной?
   – Они занимаются любовью. Смотри! Смотри! Что ты видишь?
   Еще целый час – бедная маска Бетховена! – мы фантазировали насчет того, что вытворяют в ближайшем лесу, среди буков и елей, мадам Муари и мальчик.
   Мария ушла погулять. Мы были одни. Когда наша фантазия иссякла, Анна захотела, чтобы мы поднялись в комнату Луи и попросила меня поласкать ее на кровати мальчика. Она натянула на голову пижаму ребенка и не переставая называла его по имени.
   Луи вернулся к ужину; он не сказал нам ни слова, только внимательно посмотрел на нас – игриво и в то же время жестоко.

X

   Я любил Луи, клянусь моей бородой. Конечно, такое признание выглядит безрассудно, если перед этим я вел речь о смеси гипноза и нежности. Может быть, я правда его люблю.
   Может быть, меня очаровало его единственное желание? Я говорю, впрочем, об отцовской любви. Во имя Бога, я правда любил, как отец, этого грязного маленького распутника, виновного в случившихся несчастьях.
   Однажды теплым вечером пастор Муари явился к нам в дом, еще более похудевший, небритый; он помолчал несколько минут, затем сказал:
   – Мы уезжаем.
   Я расслабился и непринужденно посмотрел на него.
   – Да, мы уезжаем, и это ваша вина, господин писатель. Ваша ошибка. Вы позволили… вашему сыну… разрушить мир в моей семье. Моя жена в отчаянии, мсье. Она страдает днем и ночью. Она любит вашего сына, мсье. Любит и страдает оттого, что причиняет несчастье нам, нашим детям и мне. Мы больше не видим ее. Она… измождена. Измождена – и это ваша ошибка.
   Он остановился, и я не рискнул ответить. Потом он продолжил:
   – Я попросил о переводе. Мы покидаем деревню. И лучше будет, если вы не будете знать, куда мы поедем. Считайте, что это миссионерская поездка. Между нами скоро окажется много километров.
   Любопытно, что в этот момент я подумал не о тоске Луи, а о страданиях Клер Муари, вынужденной расстаться с любовником и местами, где она прожила всю жизнь, чтобы отправиться восстанавливать здоровье куда-нибудь к неграм.
   – Хочу попросить вас кое о чем, – добавил пастор. – Думаю… им нужно разрешить встретиться еще раз. Вы согласны, не так ли?
   Я не ответил – но что я мог сказать? Сын все равно скрыл бы от меня время этого последнего рандеву.
   – Ваше молчание? – настаивал господин Муари. – Должен ли я истолковать его…
   – Нет. Пусть они увидятся еще раз. Но не думайте, что я стану организовывать эту встречу. Они взрослые люди…
   – О!… Не надо иронии… – ответил пастор.
   Его тон был обвинительным (представляю, каким тоном он говорил с супругой), и я пожалел об этом, поскольку до того момента наша беседа проходила очень спокойно. Я даже начал проникаться симпатией к моему визитеру.
   Он вновь уверил меня, что ни секунды не думал о передаче этого дела судебным властям. Без сомнения, увидев, как я испуган его словами, и вероятно, подумав, что я могу ему отомстить, он уточнил, поднимаясь (если бы он знал тогда, что произойдет!):
   – То, что произошло здесь, не касается людского правосудия. – Он пожал мне руку, заглянув в глаза.
   Наконец он ушел, взяв с меня нелепое обещание не препятствовать возможному желанию любовников провести вместе целый день или ночь. После чего я должен был запереть Луи до отъезда семейства Муари. Мне вспомнились слова из книги Исход: «И двинулись (сыны Израилевы) из Сокхофа и расположились станом в Ефаме, в конце пустыни. Господь же шел пред ними днем в столпе облачном, показывая им путь, а ночью в столпе огненном, светя им, дабы идти им и днем и ночью».[5] О, проповеди евангелистов, призывы Божьего гнева, исступление веры Моисея, о которой сотни раз неустанно рассказывали на площадях, и потом, после проповеди моя мать тащила нас в домик местного пастора, чтобы поприветствовать его: чай, снова чай, опять чай и хлебцы, в памяти сына проповедника всегда ненавистные.
   Воспоминание о соленых хлебцах вновь обратило меня к мысли о визите Муари. На самом деле он был забавным. Двое мужчин, сидящие друг против друга, шпионящие друг за другом и выжидающие. Но один из них представляет закон и уверен в ясности своих доводов, в своих правах. Конечно, он страдает, боится потерять жену, увидеть свою семью разрушенной и пытается с помощью бегства восстановить ее. С ясностью и честностью. И напротив него сидит потворствующий низости, увиливающий от правды человек. Ленивый и изворотливый писатель. Зритель. Добродетель и порок сидят друг против друга. Моя жена не обманывала меня так, как обманывала Муари его супруга. Она довольствовалась тем, что соблазняла нашего сына и испытывала от этого дурманящее головокружение. Однако была и та, другая, неверная, целомудренно любившая его плоть и страсть. Мне было стыдно, в этом можно не сомневаться. Я оказался противопоставленным чистому душой человеку, и эта ошибка – наша, моя ошибка – испортила жизнь всем. Когда я думал об этом, я сам хотел встретиться с Муари и подробно рассказать ему о своем стыде. Но я испугался попасть в смешное положение, не желая вспоминать истину, провозглашенную евангелистом urbi et orbi[6]: по-настоящему раскаявшийся уже наполовину прощен. Я смотрел на себя, пытаясь хоть как-то оправдаться, получить обещанное прощение, я не нравился себе настолько, что чувствовал слабость во всем теле, с головы до ног. О, заповеди! Я был свиньей, валявшейся в грязи и экскрементах, я проведу остаток дней, испытывая на себе Божий гнев. Если бы это случилось, он был бы действительно испепеляющим. Но, даже зная это, я продолжал отпускать гадкие колкости, гнусно шутить, мой юмор оставался грязным. Кровоточащий нос, устремленные в кабинет глаза, руки, пытающиеся работать, забитая мусором голова. И эта голова была создана, чтобы восхвалять творение! Чем дольше я размышлял, тем сильнее чувствовал желание, которое, как жало, проникало в меня, становилось ощутимее именно в то мгновение, когда я пытался выдернуть его. Заставить замолчать голос свыше! О, заповеди… Желание угнетало и одновременно очаровывало меня.
   Вернулась Анна. Я рассказал ей о визите пастора, мы сели на диван возле фортепиано в комнате для занятий музыкой и представили минуты последней встречи любовников.
   К моменту возвращения Луи мы были полумертвыми от усилий. Он вошел замкнутый, агрессивный. Без сомнения, он узнал о том, что семья пастора уезжает. Пытался ли он удержать Клер? Ему ведь нет даже четырнадцати. И Клер Муари не могла сопротивляться отъезду, разрушать семью ради мальчика. И как она стала бы жить, если бы осталась? Как подруга моей маленькой прозрачной семейки? Клер уезжала, но приедет другой пастор, а значит, и новая жена пастора поселится в деревне. Конечно же, она будет молода – распоряжения министерства на сей счет однозначны и не приветствуют немолодых женщин в качестве жен пасторов, – и у нее будет несколько детей, которые займут все ее время; но, значит, с ними приедет и бонна, – таким образом, между двумя чашками чая, проповедью и визитом в дом престарелых у нее останется час для обучения несовершеннолетнего. Вечное повторение земных событий! Гармония! Мы сами не далее как сегодня говорили о Луи. Мы не переставали внимательно изучать его, мысленно раздевать, осматривать. Не так давно Анна спросила меня, не хотел бы я побрить мальчика и увидеть его голым и гладким – как зеркало, в котором отражается наше бесстыдство. Луи – зеркало, Анна – прозрачная… Превосходная оптика. А результат оказался пыткой, зрелищем, которому я бы любой ценой предпочел раскаяние в своем недостойном поведении.

XI

   Статус наблюдателя отнюдь не прост, и по прошествии некоторого времени я понял, что часть моих планов рухнула. Рассеялась. Была разрушена. Я лишился важной части целого. В полдень того дня, когда должна была состояться последняя встреча Луи и Клер Муари – приближался конец октября, и вдалеке над лесом еще светило живое солнце, – мы ждали, нервные, полные беспокойства; рисуя в воображении грязные картинки, обменивались мнениями, бегали по террасе, глядя в сторону леса. Лихорадка била нас с самого утра, теперь же мы сгорали от нетерпения и любопытства.
   Однако тон всему концерту задавала ревность. Кульминацией стало то, что эта ревность остро проявилась в то мгновение, когда мальчика не было с нами: заинтересованный, пожирающий чужие удовольствия взгляд, как раскаленное железо вонзающийся в разрушающееся тело! Взгляд и видение, зрелище и мысли. Театр, состоящий из коротких действий, разыгрываемых на ужасном диване.
   Этот кошмар был прерван в восемь часов вечера телефонным звонком пастора Муари.
   – Произошла авария.
   Я застыл на месте.
   – Впрочем, авария это не совсем подходящее слово.
   – Рассказывайте, господин Муари, умоляю вас.
   Анна была рядом, по моему голосу она поняла, что случилось что-то серьезное; она взяла меня за руку своей дрожащей рукой.
   – Авария или что-то еще, не знаю, – ответил Муари. – Машина упала в Брюинн. Может быть, оба утонули. Разбились и тут же утонули, так мне кажется…
   Я плохо понял черный юмор Муари. Анна уже вырывала у меня телефонную трубку.
   – Машина упала с Шодронского моста.
   Он произнес еще две или три фразы и отсоединился; потрясенные, мы молча стояли перед замолчавшим аппаратом. Автомобиль свалился со скалы в реку. С тридцатипятиметрового обрыва; река там очень глубокая, и водовороты неизбежно должны были увлечь машину ко дну. Даже если полицейские и пожарные из Мёртона уже начали доставать ее из реки, все равно операция продлится до утра.
   Для нас с Анной было очевидно: двойное самоубийство. Клер Муари направила автомобиль прямо в реку.
   Мы сразу поехали к месту трагедии. Прожекторы полицейских высвечивали черную воду, вернее, отдельные небольшие черно-зеленые потоки воды, из которой уже показалась крыша вытягиваемого на канатах автомобиля. Над рулем были ясно видны рыжие волосы Клер Муари. Мертвой, слишком мертвой. Но на берегу, окруженный четырьмя медицинскими сестрами, массировавшими и возвращавшими его к жизни, лежал раздетый, бледный Луи; он улыбнулся при нашем появлении и даже попытался привстать с носилок. Анна бросилась к нему и осыпала поцелуями. Она рыдала и смеялась.