Жак Шессе
Желтые глаза

   Недостойно благовоспитанного человека без нужды обнажать те части своего тела, которые природная стыдливость велит скрывать. Если же необходимость вынуждает нас поступить так, следует делать это с приличествующей сдержанностью, даже если рядом нет никого, кто мог бы увидеть. Однако нет места, где бы ни присутствовали ангелы.
Эразм

Часть первая

I

   К вершине того, что, должно быть, являлось моей карьерой, мы – моя супруга и я – поселились в Рувре, в большом старом доме на холме; до этого мы несколько лет жили в Мёртоне, главном городке той пустынной местности. Я был тогда известным, если не сказать уважаемым писателем, и недели не проходило без того, чтобы мое имя не оказалось на страницах центральных газет или меня не пригласили бы на очередной конгресс в один из уголков Земли; впрочем, ездить на эти конгрессы я избегал, моя нелюдимость полностью шла вразрез со временем.
   Анне было тридцать пять, и она так и не стала матерью, несмотря на многочисленные усилия, которые предпринимала. Потому решение усыновить ребенка для нас не было чем-то особенным.
   Благодарение Богу, после наших бесчисленных административных хлопот органы опеки наконец доверили нам подростка, в итоге кардинально изменившего нашу жизнь. Почему бы генеральному опекуну не отдать нам девочку, для которой, уверен, я стал бы отцом безо всяких проблем; или любого другого невинного ребенка, который своим появлением не втянул бы меня в сомнительные дела? Ибо с тех пор, как Луи вошел в наш дом, мне показалось, что у нас поселился дьявол, не дававший мне передышки и в шутку преодолевавший все мои попытки сопротивления.
   Я запомнил это лето во всех подробностях. Дожди, грозы, неожиданно наступавшие невыносимые минуты ослепления и обмана. Целыми днями я пребывал в состоянии оцепенения, неспособный писать, молчаливый, расслабляясь только в одном-единственном деревенском кафе, куда я возвращался все чаще, чтобы до одурения накачиваться алкоголем.
   Анна тоже нервничала, ожидая прибытия нашего протеже. Только она видела его: я отказывался, чувствуя отвращение к этим своеобразным визитам ветеринара, которые прекрасно себе представлял. Мы выполнили требования закона, этого было вполне достаточно. Да и бумаги ребенка были совсем готовы, что вполне меня устраивало. Анна провела рядом с ним много часов, посещая приют, где он находился. Она описала мне его. Мы с улыбкой обсуждали то, что привлекало наше внимание в его родословной. Его место за столом было определено. Его комната была готова: на втором этаже, возле нашей. Точнее, между нашей и моим рабочим кабинетом. Весь гардероб – в шкафу. Пианино настроено: он, наверное, будет играть на нем, станет брать уроки у жены пастора Муари, исполняющей обязанности церковного органиста. Мы приготовились к тому, что ему нужно будет учиться, ведь приютская школа могла дать лишь начальные знания, мало подходившие для его возраста. Эту помеху можно было устранить с помощью частных уроков, и мы попытались бы определить мальчика в коллеж в Мёртоне, где он наверстал бы упущенное.
   Итак, мы ждали только Луи – его имя было немного торжественным, немного тяжеловесным, как мы говорили себе, но по понятным причинам мы были не вправе изменить его, да и закон не разрешил бы нам сделать это.
   В течение пятнадцати лет супружеской жизни мы не имели детей, и, добавлю, приезд мальчика вызывал у меня чувство вины. Не то чтобы речь шла о сознательном заблуждении, на которое мы пошли, продумав все до мелочей. Все обстояло менее явно. Это было своего рода признание в слабости. Мы были не способны родить его, и факт усыновления обнаруживал эту неспособность дерзко и жестоко. Моя нежность, не растраченная на ребенка, которого мы не произвели на свет, едва ли могла быть перенесена на вновь прибывшего. Я всем своим существом желал его приезда, но не мог справиться с ощущением тоски по ребенку от моей плоти – моей семьи, моей крови, моей расы.
   Печаль, тоска, затухание рода – я страдал и от этого, дважды виновный в том, что не стал отцом, и мои сожаления только усиливала мысль о появлении Луи.
   Был бы я хорошим отцом, родным отцом, если бы у Анны родился ребенок? Тысячу раз я отвечал на этот вопрос утвердительно. Я обожал бы этого ребенка, пропуская перед глазами бесконечное число образов, которые много лет создавало мое воображение. Была бы это девочка или мальчик, но – мой ребенок, плоть от моей плоти и вышедший из ее лона, ребенок, которого я любил бы нежно и страстно, как и Анна.
   Его-то нам и не хватало.
   Я воспринимал его отсутствие как несправедливость, особенно в отношении Анны, и когда, усталая и потерявшая надежду после очередного похода к специалисту, она заговорила со мной об усыновлении, я согласился ради нее – по крайне мере она могла найти утешение, отдавшись воспитанию маленького сироты. Так начались первые хлопоты. Они продолжались несколько месяцев, и нетерпение Анны все возрастало. Анна нашла себе сына в мёртонском приюте, виделась с ним каждый день, осыпая подарками, фотографируя. Как я уже сказал, я не хотел ездить к нему, ссылаясь на удовольствие, которое должен был испытать, увидев ребенка всего сразу, целиком; когда нам его наконец отдали бы, это был бы праздник. Я также имел резон отказываться от просмотра фотографий, добавляя, что раз Анна его выбрала, значит, он красив, а впрочем, фотокарточки лгут или искажают натуру, тогда как я не соглашусь на ложь вплоть до момента решающей встречи. Разумеется, я жестоко страдал от своих хитростей, и чувство вины тяготило меня, как кардинальская шапка.
   Поддалась ли Анна на мои уловки? Не знаю. Она должна была приписать мой мрачный вид и нервозность нетерпению. Я ничего не писал или рвал написанное. Я, который четко установил для ежедневной работы определенные часы и без перерыва трудился от рассвета до полудня, оставляя последующее время Анне – мы совершали наши любимые прогулки по лесам, – теперь по утрам скитался, под малейшим предлогом отлучаясь в Мёртон, бесцельно крутил руль, грезя в кафе городка перед стаканами белого вина. От этого я тоже страдал. Бездействие угнетало меня, сводя с ума. Я тосковал от того, что не работаю. Только что вышла моя повесть, я набросал план новой книги – романа, который обещал себе закончить за этот год. Все пошло прахом. И все это вызывало у меня раздражение; я почти ничего не делал для того, чтобы принять у себя чужого ребенка, который будет носить моя имя: Луи Дюмюр, тринадцати лет, уроженец Лютцельфлю, из кантона Берн. Сын Клауса Вальзера, сорока лет, без определенных занятий, и Марии-Урсулы Рейхенбах, девятнадцати лет, незамужней, рабочей на заводе.
   Сколько раз, листая его бумаги, я давал волю своему воображению. Клаус, сорока лет, Мария-Урсула, девятнадцати. Где они познакомились? В бистро? На деревенском балу? На заводе во время приема на работу? Пока Клаус батрачил на какого-нибудь фермера в тех краях? Я плохо знал Лютцельфлю, хотя проходил там службу в 1955 году. Я ничего не помнил о нем, кроме того, что там находится могила Иеремии Готхельфа, и еще – бесконечные крыши ферм, утопающих в яблоневых садах, где мы сбивали яблоки концами ружей и грызли их, прислонившись к стволам деревьев, среди пасущихся коровьих стад – тучных и ярко-рыжих. Я не помнил никакого завода, но завод был в нескольких километрах оттуда – в Конольфинжене, промышленном городе, таком уродливом по сравнению с тамошней богатой и зеленой природой. Именно там работала Мария Рейхенбах. Там она носила во чреве Луи. Он появился на свет в Лютцельфлю и, конечно же, не на одной из патриархальных, чудесных ферм… После долгих хлопот административного характера ребенок был перевезен в Ваадский приют. А Клаус, человек без определенных занятий? Бродяга? Один из тех – тощих, недоверчивых, жадных, часто преступающих закон, скитающихся по деревням и предлагающих свои услуги на время заготовки сена или жатвы, питающихся с краю стола, изучая грудь служанки, напивающихся в бистро и в один замечательный день исчезающих так же, как появились. Да, я думал об этих бродягах, родителях моего приемного сына. Я представлял их лица, их любовь, их жизнь. Я сравнивал их с Анной и собой. Я оценивал их красоту, их безрассудства, их бедность – то, что отличало их от нас. Забавно, однако после таких сравнений я начинал ревновать бродягу, желать девушку, завидовать тому, как они легко находят общий язык и наслаждаются друг другом. Я ненавидел их свободу. Ненавидел их красоту и наслаждения. Наконец, я стал желать встречи с ними, я, который перед этим так упорно отказывался видеть сына, – чтобы сравнить их настоящих с навязчивыми образами, которые рисовало мое воображение.
   Но Луи приехал к нам, и его появление в нашей жизни убило во мне все, что не было им, и только им.
   Мы ожидали его прибытия в одну из пятниц июля. Было решено, что Анна отправится в Мёртон и привезет его к трем часам дня. В тот день я едва притронулся к завтраку, слишком нервничая, чтобы что-либо съесть – из-за Анны, то и дело смотревшей на часы и вспоминавшей, что еще нужно было сделать на этой неделе, чтобы добрые обычаи сразу же установились в нашей семье. Потом она встала, торопливо пересекла комнату, и я услышал, как хлопнула дверца «форда». Я тоже поднялся из-за стола, пошел в рабочий кабинет и попытался обмануть ожидание, пробегая взглядом страницы рукописи романа, лежавшей передо мной посреди пустого стола. Напрасно. Я испытывал грусть и стеснение, похожее на стыд. Когда я начал эту книгу, я был уверен, что создам ее твердой рукой. Я переворачивал страницы, исписанные почти без помарок, вспоминая, с какой радостью располагал слова на гладких листах бумаги. Мне всегда нравились толстые тетради в клетку, вызывавшие в памяти домашние задания, которые я с удовольствием выполнял, будучи мальчишкой. Я очень любил те белые страницы, с сеткой голубых линий, точных и воздушных одновременно. Теперь я пробегал глазами по тексту, испытывая отвращение, боль от уверенности, что не смогу вновь как следует взяться за него.
   К чему бояться худшего? – попытался я разуверить себя и солгать себе самому. Не слишком ли нервно, импульсивно я воспринял предстоящую встречу, поддавшись обычным, естественным в таком случае эмоциям? Луи поселится у нас, привыкнет к нашему быту, нашему непрочному, но спокойному мирку, в котором обитаем мы с Анной; этот мирок будет для него новым. Мы создавали его в течение стольких лет успешных усилий!
   Я долго сидел за столом, глядя в пустоту, находясь во власти воспоминаний и приступов тоски.
   Наконец я услышал, как на гравий садовой дорожки въехала машина, и сделал величайшее усилие, чтобы не выпрыгнуть в окно.
   Входная дверь открылась, и Анна позвала меня.
   Я спустился вниз.
   Он стоял рядом с ней; свой маленький чемодан он решился поставить на пол прямо перед собой, когда я вошел; затем он посмотрел на меня. О, этот взгляд! Я тоже посмотрел на него, отмечая каждую черточку его лица, ловя все его жесты, слова; на секунду некое слепое пятно замедлило мою реакцию.
   Это был мальчик с рыжими волосами, среднего роста, и когда он, легко подталкиваемый Анной, приблизился ко мне, я отметил, что его движение было неискренним. Он открыл рот, чтобы поздороваться со мной, его зубы оказались редкими и острыми. Почти незаметные веснушки на скулах и вокруг носа. Длинные, тонкие губы. Загорелая шея, худое тело в вырезе воротника рубашки. Его бедра, ляжки, ступни мелко дрожали; он замолчал и стал похож на какое-то животное – это шокировало меня. И я отметил все это, зная, что позже вернусь к своему первому сравнению. Но больше всего тогда меня поразил его взгляд: его желтые глаза, которые – как я сразу заметил – были необыкновенно похожи на мои. Глаза янтарного цвета, блестевшие золотыми и рыжевато-серыми лучиками. Эти глаза изучали меня, и я понял, что отныне не смогу оторваться от их жестокого и хитрого взгляда.

II

   Вот как это началось, клянусь. Все произошло быстро и свалилось на меня издалека: так действует слюна бешеного животного после укуса, когда страдает все тело, мозг, печень, почки, легкие; болезнь собирается с силами, отступает, бродит, возвращается, чтобы прикончить слабое тело, и наступает смерть, добрая смерть, избавляющая плоть от мучений.
   Однако вы, быть может, удивитесь такому медицинскому сравнению? Я – писатель, и оставался им двадцать лет, пока сопротивлялся растущему давлению этой местности. Что за давление? – спросите вы. Разве сложно догадаться, что оно представляет собой страх? Страх. Особенный страх, боязнь однажды попасть в западню, стать предметом злых сплетен, быть отравленным – и все прочее, что еще только можно придумать. Скрытый страх, который в самые неожиданные моменты, ночами или в разгар работы, вдруг нарастает, расцветает, проникает внутрь, как фурункул под кожу. Страх романиста? Аналитика? Вы не знаете, что за яд распространился по этой равнине. Я видел людей, вешавшихся от страха в этом гостеприимном климате. Я не преувеличиваю. Это происходило без обычных сакральных действий и не в результате краха карьеры; это не были простые бродяги или одуревшие пастухи с огромными ширинками. Отнюдь. Серьезные, благородные люди, отравленные страхом, вешались, стрелялись, взлетали в воздух с помощью динамита. Иногда можно прочесть, что в этом краю ничего не происходит. В самом деле, ничего, что видно с первого взгляда. Путешественник, дачник радуются чистой синеве и ничего не замечают. Необходимо поселиться – даже, наверное, стоило бы написать пожить – в этих отдаленных краях, чтобы почувствовать, как очень медленно и верно страх возникает в сплетении вен, орошает сердце, питает мозг упрямой и независимой силой. Голой силой. И со всей моей отвагой, ибо я чту закон, истину, порядочность, я попытался бороться с этой силой. Я часто одерживал верх, и тогда наступали годы непрочного мира, о которых я говорил. Наконец я был побежден, как и другие.
   Отметьте, что помимо страха существуют прочие формы давления – боязнь просто переносит, оживляет их. Желание бродит внутри. Не прекрасное, счастливое желание, появляющееся и удовлетворяемое при свете дня! Иное желание приклеивается к вам, ползет, волочится за вами, обвивает вас, таится по закоулкам, увлекает в свои лабиринты. Более того, оно начинает мешать, становится неискоренимым, огромным, неистовым, явным. Зверь существует, прячется, изобретает, определяет. Зверь, ожидающий свою добычу, чтобы сожрать ее с постыдной и яростной жадностью. Кто может помешать желанию? Без сомнения, Закон Божий, который требует, чтобы тело оказалось в наихудшем месте, клоаке, презираемой и караемой Господом. Тело предает. Тело другого человека, наше собственное тело, запретное тело – и тогда желание превращается в ненависть, напирает, делает из тела врага, управляет им, как презренным сообщником. За двадцать лет я перевидал столько жертв этого демона, что составил каталог из страхов и наслаждений, подсказанных мне моими образами: уродство, глубокий рваный след от удара вилкой, овца, бык, домашняя птица и кролик, насаженные на кол в глубине загона. И не стоит верить в то, что условия жизни определяют судьбу! Я более не считаюсь с богатыми и власть имущими, стыдливо приходящими к врачу с просьбой вытащить из задницы горлышко от бутылки или вылечить молодую любовницу от гнойной раны, причиной появления которой стал окурок сигары, участвовавший в забавах на заднем сиденье «шевроле».
   Итак, страх, желание, ненависть и проклятое наслаждение плоти. Все это усиливается крепостью расы, изощренностью вкуса, твердостью зубов, тупостью восприятия и уверенностью в том, что исполняешь свой долг. Вы удивляетесь, что я говорю о расе? И тут же начинаете махать руками за моей спиной, объявляя меня дьявольской марионеткой Третьего Рейха и тенью его ухмыляющихся философов. Не заблуждайтесь. Существует замкнутая раса невозмутимых, упрямых дикарей, влюбленных в свои земли – холмы, равнины, овраги, тенистые склоны; у представителей этой расы мощные тела, широкие кости, завидный аппетит, насыщенная свинством и алкоголем кровь; воображение подскажет вам все остальное. «Он обдумывает», – и этим все сказано. Он размышляет о связях, поступках, полученных и нанесенных ранах. О бараки из досок в час между собакой и волком, амбары, чердаки, лестницы покосившихся лачуг, бревенчатые хижины, душные пристройки, вонючие, полные мух кабинеты, о вы, альковы бедняков! Богачи снимают штаны в прохладных комнатах дорожных мотелей!
   Край заблудившейся красоты. Пустыня. Райское место, выметенное ветрами, безумное, истекающее жизненными соками. Над этой пустыней раздавался голос пророков и яростные вопли каинов (все авели с косыми взглядами пересчитывают друг друга на отрезке между церковью и полицейским участком), да, над этой широкой изумрудной равниной, искривленной холмами, которые выстроились по берегам речушек; где склоны поросли елями, где простираются вдаль непроходимые для любого чужака тропы. Впечатление завораживающего одиночества, Альпы на горизонте, подчеркивающие, как далеко от человека они находятся.
   Редкие, сбившиеся в кучу деревни, отдельно стоящие дома, охраняемые сторожевыми псами, ощетинивающимися и рвущимися с цепей при появлении прохожего. Красивые деревья – вязы, орешники, рябины, почти горная растительность (край расположен на высоте тысячи метров над уровнем моря). В течение нескольких лет (точнее, с того лета, когда у нас появился Луи) над животными нависла угроза бешенства – счастливый предлог для безумцев, паливших во все, что движется. Болезнь исцеленных Тобою, милый Иисус… Жалость для простаков. Откуда-то выскочила лиса? Бешеная! С ней у нас особый счет. Собака слишком резвится? Стреляй в нее. Коза волочит лапу? Попадание в цель. Развешанные в деревнях объявления предупреждали на трех местных языках. Бешенство, бешенство, бешенство… И вот я стреляю в тебя, палю в тебя, убиваю, и на моем кухонном столе всегда приготовлена коробка с патронами: я готов разрядить оружие при малейшем движении извне. Не считаю ежей, застреленных после бала субботним вечером, ужасного спорта прыщавых юнцов, не считаю повешенных кошек, лис, задохнувшихся в норах от газа. Страх, ревность из-за дикой радости… Там все еще культивируют и прославляют жестокость. Иегова должен быть доволен. В своих проделках эти люди следуют Второзаконию. Нечистые животные не успевают подать голос, как их тут же обвиняют во всех мерзостях. О великие пространства! Земли, по которым я бродил двадцать лет и среди которых мое перо преследовало подлость и низость, и где, преследуя, я изгонял своих собственных призраков!
   Ловец душ, испытатель душ, детектор лжи душ, болезненно увлеченных новыми авантюрами!
   Тысячу раз верно, что я ненавижу, когда меня называют доктором (я защитился в 1956 году по Мопассану) или мэтром (слово, которое – если я называю им почтенного и знаменитого собрата – вызывает во мне болезненную веселость); это удивляет меня, наводит на сравнение с человеком, тщательно изучающим судьбы живых существ; я также не хотел бы, чтобы меня называли «ваше преподобие», или «отец мой» или «господин пастор» – званиями, которые лучше соответствовали бы моей профессии. Что означает исследовать, изучать человеческие тела? Что значит слушать, зондировать, разрезать и зашивать несчастное тело? Сакральные жесты, не имеющие ничего общего с физическими манипуляциями. Перо чародея касается бумаги, и болезнь выходит. Чародей говорит, пишет на уголке листа, и демон убегает из своего тайника. Демон бежит прочь. Остается лишь человек, который не управляет собой, орудие Господа – veni Creator[1], – взвешивающего причины и следствия поступков. Один раз можно простить этого логичного человека. Но вы никогда не узнаете тайну моих бедствий, если я не открою ее. Ниспошли же мне свет, Господь Спаситель, чтобы я не отошел во мрак смерти, не объяснившись!
   Да, эта пустыня – я сам; тем не менее душа моя способна творить; у всех нас бывают моменты падений, свои собственные тайны, свои потемки. С этой точки зрения, я не знаю ничего более поучительного, чем музыка брюинских холмов, виолончель и охотничий рог, эхо в молассах, и гимн, возносимый утопающими своему спасителю. Бывает так, что отчаявшиеся люди топят себя сами – но в наши дни это стало большой редкостью – в широкой, бурной реке, то устрашающей, то замерзающей; а с высоты ее обрывов видны погрязшие в грехе гении, необычайно способные к музыке, и жирная темная форель, неподвижно застывающая перед своими зелеными норами.
   Я часто разглядываю форель в садке с живой рыбой. Стекло позволяет мне проникнуть в сердце тайны, как будто я вхожу в саму реку или даже во «фрагмент реки», вырезанный и перенесенный в тихое, неподвижное место для всеобщего обозрения и удовольствия. Вы замечали, что форель вооружена ложными, но страшными зубами? Белое жирное мясо и иглы во рту. Словно девушки этой долины. Да-да. Эти розовые ротики с обточенными зубками, влюбляясь в которые, вы вдруг понимаете, что западня захлопнулась, и вас пожирают, а затем проглатывают!
   Каждый раз я думаю о деле одной ужасной принцессы, жившей среди равнин, принцессы с бронзовой кожей и густыми волосами. Я старался чаще прикасаться к ним – Анна это знала, но не волновалась, – предвидя, что нашему спокойствию никто не помешает. Однако все время пока я дергал ее за волосы, я боялся, как бы красивая челюсть не укусила меня за неосторожные пальцы. Не удивляйтесь этому признанию, странности ситуации, в которую я попал. Словно двадцать лет поисков и блужданий по одиноким землям не научили меня, что существуют клетки, тайники, секреты, западни, в которых можно найти только несчастье!

III

   Я изучал глаза Луи, маленькие лучистые щелочки с рыжевато-серыми ободками, и теперь уже мальчик, улыбаясь во весь рот и обнажив острые зубы, смотрел в ответ на меня. Я не знал, что именно сказала ему Анна обо мне, однако я представлял, как она рассказывает ему о моих книгах. «Папа – писатель», – вероятно, говорила она мальчику. (В то время, в первые недели после того, как Луи поселился у нас, она хотела, чтобы он называл нас «папой» и «мамой». Эти обращения не прижились, хотя Луи пытался называть нас так из смущения, пока наконец он не оставил меня в покое – ибо я сам испытывал отвращение к его нежному и глубоко личному папа, подсказанному мальчику его лживостью, – и стал называть меня по имени, Александр; это звучало немного важно, согласен, для персонажа, которым я являлся, немного пространно, если иметь в виду мою судьбу. В конце концов я согласился, что оно звучит гармонично.) «Папа – писатель, ему нужны тишина и покой. Он также пишет сценарии к фильмам. Вскоре ты сможешь прочитать некоторые его книги…» Итак, Луи любопытствовал, но, несмотря на улыбку, во всем его теле чувствовалась тревога, которую в первый момент я приписал трудностям приютской жизни.
   Мы поднялись в его комнату, которая, как я уже сказал, находилась между нашей спальней и моим кабинетом. Он сразу же бросился на кровать и, вытянув руки и ноги, оставался неподвижен в течение нескольких мгновений, словно помещенный в камеру узник.
   Я почувствовал, что Анна растерялась, и испытал гнев, видя его тело, распростершееся на кровати.
   – Пойдем, – сказала Анна мягко, – пойдем, Луи, дальше осматривать дом.
   Я отметил, что всюду, куда мы приходили – в моем кабинете, в нашей спальне, на чердаке, на первом этаже и даже в прохладном подвале старого дома, – мальчик ощущал беспокойство, словно боялся своих сторожей, искал глазами путь к спасению, куда он мог бы убежать при малейшей опасности. В некоторых комнатах он буквально осматривался вокруг, совершая те неискренние движения, которые я заметил в первый момент нашей встречи. Повсюду он был напряжен и беспокоен, словно ожидал угрозы. Он облегченно вздохнул лишь в саду, видимо, оттого, что попал на открытое пространство – поросший травой склон холма перед домом, лес.
   В полдень мы пошли гулять, и он разговаривал, задавал вопросы. Мы добрались до кафе «Олень», где он, естественно, опять замкнулся в себе, сжался, его желтый взгляд стал тяжелым под градом вопросов других посетителей. Вечером, сидя за столом, он жадно ел мясо, приготовленное Марией, маленькой итальянкой, прислуживавшей нам с тех пор, как мы поселились в этом доме. Он отказался от фруктов, зато накинулся на сыр и мед.
   После короткого отдыха Анна повела его спать, и я услышал, как течет вода в ванной, как хлопнули ставни, и когда моя жена спустилась вниз, я почувствовал, что она взволнована – будто находилась под впечатлением от какой-нибудь агрессии или странного зрелища. Идея зрелища тут же поразила меня – зрелища двойного, поскольку Анна, поливая и вытирая Луи, заботясь о нем, не переставала открывать и изучать его. И Луи своим хитрым взглядом изучал хлопотавшую вокруг него Анну.
   – Вымыла его? – спросил я, когда она вернулась, и тут же испугался, что звук моего голоса выдаст мои мысли.
   Она внимательно посмотрела на меня.
   – Конечно, нет, – наконец ответила она. – Он слишком взрослый. Ты же знаешь.
   – Однако все это время…
   Опять этот взгляд. Она сверлила меня глазами. Без сомнения, она видела, что я ей не верю. Что я не могу ей верить.
   – Я постелила ему постель, достала пижаму, ждала, пока он помоется… И я была с ним рядом, когда он засыпал. Он очень устал.