Мальчик начал рассказывать, время от времени его рассказ прерывался стонами. Ему удалось выбраться из машины, когда она упала в воду, и почти час он боролся с течением и водоворотами.
   На небольшом удалении от суетившихся в свете прожекторов людей, черный на черном фоне прорезываемой криками ночи, неподвижно, скрестив руки, стоял пастор Муари и смотрел, как его автомобиль вытаскивают из реки.
   Инстинктивно мы приблизились к нему.
   – Вы довольны? – спросил он. – Ваш бешеный убил ее.
   И решительным шагом направился в сторону полицейских.
   В нескольких метрах от нас, на носилках, все еще массируемый четырьмя медсестрами в белых халатах, лежал Луи – стеная и подмигивая нам, улыбаясь в перерывах между приступами икоты.

XII

   Я больше не выходил из дому, я пил; Анна и Луи не разговаривали со мной, и я слышал, как они резвятся в комнате мальчика. За столом они не смотрели на меня. Они ждали, пока я уйду в гостиную и неподвижно застыну перед очередной порцией алкоголя, бесцельно созерцая пейзаж через окно, – только тогда их шушуканье возобновлялось, они снова начинали смеяться; а испуганная Мария через равные промежутки времени вновь и вновь наполняла мой стакан.
   Клер Муари погребли на руврском кладбище.
   Церемонии не было.
   Три дня спустя пастор с детьми уехал вместе с Миссией. Попрощаться Муари не зашел.
   Ровно через неделю после его отъезда Анна объявила мне, что уезжает и забирает с собой Луи. Она требовала развода в течение зимы. Адвокат, с которым она консультировалась на этот счет, сказал, что я смогу видеть нашего сына раз в месяц.
   Итак, я остался один в доме, где мы с женой прожили три года, а Луи едва ли пять месяцев своей несчастной жизни.
   Я был уведомлен, и любовники уехали. Потом появился юрист в круглых очках со стальной оправой, которого в автомобиле ждала супруга (у него-то она была), и молодой врач, ошеломленный фактом моего одиночества. Именно он и купил дом, намереваясь устроиться здесь, как только будут улажены формальности с деревенскими властями и Судебным Советом. Чтобы практиковать в округе, врач должен был представить серьезные справки. Не то что писатель! Врач приезжает, уезжает, живет где хочет, не важно где – повсюду есть ожоги, порезы, острые шипы. А я – бродяга? Проповедник тоже перемещается с места на место, однако вы скажете, что это делается в силу веских причин, а я распространяю вокруг себя лишь беззаконие и беспорядок. И будете правы. Мои зигзаги гнусны и разрушительны. Самое время молодому практикующему врачу исцелять людей и основать семью на месте моих напрасных попыток. В любом случае, даже если бы я и попытался вызвать жалость, – а я пытаюсь, можете мне поверить, – мое чувство справедливости тут же запретило бы мне делать это. Итак, решено: я не буду больше жаловаться. Анна вновь выйдет замуж – она не скрывала от меня, что уже нашла превосходного любовника, и что его смущение мешает ей общаться со мной иначе, как по телефону. Он чувствует себя слишком виноватым. Она же не собирается никоим образом испытать вновь все ужасы общения со мной.
   Я ни о чем не просил Анну. К моему собственному стыду, я понимал, что она права. И что ее новый любовник должен вдохнуть в нее целую гамму образов, которые позволят ей забыть о грязи последних месяцев. Моя прозрачная… Ну, я уже говорил вам.
   Власти зарегистрировали происшествие, случившееся с Луи, и вскоре о нем забыли. Кто же, кроме разве что абсолютно порочного в мыслях человека, подумал бы, что там имело место не обыкновенное падение автомобиля в реку, а что-то еще. Тем более дорога там плохая, опасность была не видна, а мадам Муари плохо различала что-либо вокруг. Ее контактные линзы не облегчили ей управление машиной ночью. Ей, которая любезно согласилась подвезти голосовавшего на дороге мальчика к папе-писателю и его жене в их домик на холме…
   В округе явно прогрессировало бешенство. К большим красным плакатам добавились другие. Белые, на трех языках сообщавшие: Rage – Тоllwut – Rаbbia[7], снабженные силуэтами зараженных животных, танцующих инфернальный танец на полях по краям текста. Смертельная эволюция, меры предосторожности, полиция, опасность быть укушенным… о чем еще размышлять, как не о несчастьях и бедах, сваливающихся на непослушных, нечистых и ожесточенных сердцем.
   Находясь в состоянии ожидания, я без конца пережевывал свою историю. Недостойный исцеления, я ожидал, что поправлюсь. Ожидал нового, здорового дыхания после праведной исповеди. И это я-то! Когда Господь видит, насколько я эгоистичен, Он должен снисходить к безумцу, но это снисхождение не препятствует мне плыть по направлению к самому худшему! Он должен (если только Господь может быть должным – однако Он должен мерить Своими категориями) понять мои откровения. Секрет прост. Демон бодрствует. Демон, бешенство или жуткое любопытство, не важно. Человека охватывает горечь. Все угнетает его. Общество, постоянные бдения, он не испытывает удовлетворения от работы. К нему не приходят спокойные мысли. Его не радует ребенок. Угнетают стихотворения. И вместо этих сладких плодов – дьявольская расплата, ощущение собственной приговоренности. Вместо приятных ожиданий – горящий взгляд, мучающаяся память, назойливые мысли о настоящем, высохшая, как пустыня, поэма. Драма и притча. История мудреца, потерявшего из виду светлый клубок обещаний, чтобы зациклиться на желании добыть голову медузы.

Часть вторая

I

   В 1957 году, когда умерла моя мать, я, с детства любивший и культивировавший смерть, не имел времени заняться этой частной смертью: подумать о ней, поразмышлять, проанализировать ее, почувствовать себя опустошенным, чтобы понять ее. В то время я писал рассказ и сконцентрировался на нем. Этот рассказ мешал мне любить мою мать. Вернуть ей то, что я был ей должен.
   Конечно, у меня не было времени подготовиться к смерти, заставить себя – заботливо, разумно – впустить ее в свои мысли и тело. Большинство из тех, кто теряет близких (но была ли близкой мне моя мать?), могли привыкнуть к тому, к чему привыкать я отказался, пережив все это снова пятнадцать лет спустя. Однако даже запоздалые воспоминания о матери были лишены понимания и страдания, которое я должен был ощутить, ведь я посвятил себя написанию рассказа.
   Моя мать попала в автокатастрофу; это случилось в полдень, а вечером, в десять часов, она умерла, так и не придя в сознание. Единственный сын, я должен был по крайней мере присутствовать на церемонии, пригласить родственников, распоряжаться на кладбище. Я игнорировал все это из-за неприязни к торжественным похоронам и не принял в них участия. Я получил счет за церемонию и оплатил его в течение тридцати дней, предусмотренных законом в таких случаях. Не драматизировать. Не слишком горевать. Сохранять разум если не холодным, то хотя бы ясным, и за повседневными заботами забывать то, что может увлечь в преисподнюю, отказаться от рвения, слишком напоминающего стремление в ад. Я не пожелал посмотреть фотографии, сделанные на месте происшествия, – на то, что осталось от машины и тела моей матери в исковерканной железной коробке, – страховой агент пытался меня заставить увидеть все это. Я не хотел смотреть на снимки окрестностей. На точку на карте в масштабе один к двадцати пяти, которую он совал мне, «чтобы я мог составить представление о том, где произошло это ужасное несчастье». Наконец, этот тип взглянул на меня, как на чудовище, и когда он удалился, его глаза, кажется, готовы были выскочить из орбит; больше он не вернулся. «К чему представлять подробности?» – спрашивал я себя. Какой контраст с безудержным желанием последних лет, в течение которых я старался восстановить в памяти лицо моей матери, историю ее жизни и подробности катастрофы!
   В то время я был любовником женщины, возраст которой был схожим с возрастом матери, и, быть может, это обстоятельство отчасти объясняет отсутствие интереса к смерти супруги проповедника. Я познакомился с Полой Зосс годом раньше, октябрьским вечером, когда оправился бродить в нижний город – в район, где каждую осень у нас останавливается маленький бродячий цирк; я пересек Миланскую площадь, словно предназначенную для оскорбительных встреч с проститутками, нищими и хулиганами всякого рода, так я добрался до зверинца, примыкавшего, как я узнал впоследствии, к ветхому павильону цирка. Вокруг было мрачно: дырявая, протекающая крыша, ржавые клетки, дрожащие в них трусливые призраки и, будто управляющий всем этим, худая пигалица, окинувшая меня лихорадочным взглядом. Снаружи ливень мочил площадку возле входа. Стоя внутри, я разглядывал клетки и испытывал изнурительный страх. Своего рода это наша преисподняя, твердил я себе. Ведите себя отвратительно. Дух бодрствует, Божье око не перестает наблюдать за вами; и однажды вечером вы оказываетесь на маленьком тесном кладбище, под бесцветным фонарем; мы больше не малютки-буржуа с кучей детишек; мы стоим на сквозняке, среди запаха мочи. Огненное озеро и сера Апокалипсиса очаровательны по сравнению с этим позором! Грязные обезьяны, облезлые коты, птицы с выдранными перьями, тощая гиена в железном ошейнике, две-три свиньи, хрюкающие в глубине клетки, ненастоящий индеец, продающий медали, араб, прогуливающий измученного верблюда в надежде покатать какого-нибудь ребенка, и в конце дорожки из опилок неизменный домик Ганса и Гретель, в который часто забредают лилипуты и их самки в розовых костюмах. Чтобы проблеваться.
   Итак, я блуждал, углубившись в эту спасительную активность, когда неожиданно кто-то тепло окликнул меня:
   – Ну, так что же, господин писатель?
   Это была красивая женщина с пепельными волосами, загорелая, ослепительная посреди этого метафизического борделя. Я бы с радостью бросился ей на шею, поскольку она сразу вытащила меня из моего чистилища.
   – Значит, мы любим цирк? Приходим погулять здесь перед представлением?
   Мне мгновенно показалось, что таково искупление праведников. Господь не хотел, чтобы я сгнил в этой клоаке. Меня спасали из коридоров тюрьмы, и я почувствовал призыв, обращенный ко мне, – нужно было только, чтобы я повиновался ему. Нужно было использовать эту возможность спасения.
   – Благодарю, мадам, – ответил я глупо и увидел, как торжествующая улыбка озарила лицо посланницы. Без сомнения, она проникла сюда днем, увидела мою растерянность и сочла, что ее счастье – вывести меня на свет, подальше от миазмов, объедков и язв.
   Слава Богу, я не ошибся.
   – Пойдемте, – сказала она, – не надо оставаться здесь. В этом зверинце сыро. И сквозняки. Я уже начинаю замерзать…
   Пока она тянула меня за руку, я размышлял, что это место действительно проклятое – иначе как такое сильное существо, как она, могло здесь замерзнуть.
   – Вы голодны? От вас пахнет алкоголем. В такой холод, как сейчас, вино не может быть единственным блюдом.
   Начинается. Упреки. Приказы, все, что я так любил. Как дать понять этому ангелу-хранителю, что мне нравится выделывать зигзаги? Нравится болтаться между сумой и тюрьмой.
   Я повиновался.
   – Я еще не ужинал. – И эта обычная фраза решила все дальнейшее, ибо мы отправились в пустое кафе на авеню Уши и заказали яйца, ветчину, сыр, вино, еще раз вино, и слишком много киршвассера. В полночь, когда тупой гарсон вытолкал нас взашей, мы были пьяны, общались, как друзья, и большие глаза Полы Зосс казались мне самыми прекрасными из всех, которые я имел возможность когда-либо созерцать.
   Я почувствовал себя совсем пьяным, спустившись по проспекту к озерцу, разлившемуся из-за дождя.
   – Куда вы? – спросила меня Пола, словно упрекая, что я вновь хочу вернуться к дурной жизни после того, как вечер покровительства завершится. И, как я и надеялся, она втащила меня в такси, раздела, разделась сама, бросила нашу одежду на сиденье, уложила меня на себя, ласкала, нежила и в течение четверти часа пожирала меня одновременно с ненасытностью и изысканностью.
   Она была вежливой, изысканной и ненасытной всегда, пока мы оставались любовниками.
   Ее возраст соответствовал возрасту моей матери; она была социальным работником, специализировавшимся по работе с умалишенными. Она прекрасно помнила проповеди моего отца и видела мою мать, отводившую за руку алкоголиков в ризницу, где для них готовился знаменитый чай. Эти воспоминания вернули меня на двадцать лет назад; я уже давно сломал свою раковину, и все-таки в ночь, когда мадемуазель Зосс рассказывала мне о чем-то былом, перед моими глазами вновь ясно предстали богослужения, которые я посещал мальчиком, вспомнились слова отца, произносимые с кафедры, дрожащие голоса небольшого, поющего кантики хора, твердый голос матери – тогда еще такой молодой, – выводящий покаянный гимн. И может быть, именно то, что посреди наших безумств я вспомнил о матери, объясняет привязанность, которую я сразу испытал к Поле Зосс.
   Сожалею ли я об этой привязанности? Если бы в тот вечер я не отправился бродить, наша встреча не состоялась бы, а значит, не было бы и нескольких месяцев раздумий в объятиях той, что была ровесницей моей матери. Можно спросить себя: что же я делал в вонючем зверинце, в тумане площади? Как я уже признавался выше, я люблю шляться. Бесцельно бродить, двигаться, не зная куда; я размышляю, проникаю всюду, возвращаюсь и снова иду. Меня забавляют резкие и неприятные зрелища – особенно эта Миланская площадь в окружении призраков. Я прихожу в час между собакой и волком, спускаюсь под сенью деревьев вниз, к подножию невидимого холма, застигаю врасплох тех, кто прячется там, шаг за шагом обнаруживаю пороки, неделями встречаю одни и те же растерянные, наглые, вызывающие, лихорадочно горящие взгляды; и – пусть это совсем не важно – ничто так не напоминает балет в ночи, как другой ночной балет, во время исполнения которого все лица становятся одинаковыми в игре отражений. Братья по навязчивым мыслям, соучастники, проклятые! Я неизменно возвращался на Миланскую площадь (где много лет спустя я должен был найти Луи, блуждающего тенью среди теней) со странной радостью, которую вызывали во мне наказание и грезы. Прикоснуться ко всему, не быть ничем, чувствовать, как кружится пугливое желание…
   Мадемуазель Зосс поняла эту сторону моей натуры. И не пыталась ее изменить, но, напротив, играла в желание сделать все возможное ради удовольствия, чтобы серые глаза ее «сына» – как она любила меня называть, – светились абсолютной радостью в свете лампы под абажуром. (Это относится и к первым месяцам нашей любви с Анной. А рассказы о моей связи с опытным социальным работником, словно наркотик, одновременно раздражали и вдохновляли мою супругу.)

II

   – Почему ты бродишь? – спрашивала меня мадемуазель Зосс.
   Я объяснял.
   – Расскажи мне о какой-нибудь из своих встреч. Я рассказывал.
   – Это не самая удивительная. Расскажи еще. Я повиновался. На самом деле мадемуазель Зосс интересовало не то, что могло показаться изумительно карикатурным, типичным, упрощенным, но в моих рассказах всегда присутствовал один и тот же мотив: все возможно, открыто, реальность постоянно меняется, множество форм дано тому, кто ищет случая выделиться, подставиться, предложить себя. Разумеется, приключение принимало постельный оборот, секс происходил в наиболее неожиданных местах, самый разнообразный, скрытый от чужих глаз. Желание никогда не успокаивается, оно постоянно распаляет жажду, любопытство, изобретательность: то бешенство, которое является метаморфозой несчастья быть человеком. Любой секс оказывается неожиданным. Навязчивое сексуальное желание гипнотизирует и постоянно растет. Меньше не становится. В сексе всегда присутствует приключение, как справедливо замечает народ. Оно притягивает, помогает воображению, и пока это приключение живет, смерть не имеет власти над своей жертвой.
   Днем работа заставляла мадемуазель Зосс разъезжать по больницам, тюрьмам, ездить к духовному наставнику в Б. Я уже сказал, что она была в том же возрасте, что и моя мать: ей было пятьдесят пять лет, мне – тридцать пять. Она была еще моложавой, стройной, удивительно подтянутой. Высокая, быстрая, прекрасно выглядела… Мы встречались каждый вечер после ужина, а потом ложились в постель. Странно, что я не уставал; Пола Зосс обладала искусством постоянно возвращать мне ощущение комфорта. Она ласкала меня, массировала часами. Во время этих массажей мы разговаривали.
   – Расскажи мне о своих встречах.
   – …Расскажи мне о моих седых волосах.
   И она в самом деле показывала мне свои седые волосы на лбу и на висках – она не состригала их лишь из соображений глупого кокетства. Эти седые волосы мне нравились, притягивали меня, они оттеняли ее загар, ее ясные глаза и подчеркивали моложавость ее лица. Я любил их, эти серебристые проблески на буром фоне. Я говорил ей об этом. Она верила мне. Ее вера, которую она испытывала по отношению ко мне в течение года, спасет ее.
   – Расскажи мне о своих книгах. О том, как ты пишешь. О том, как это происходит.
   – …Расскажи мне о своем детстве. О проповеднике.
   – …Расскажи мне о вере и Библии.
   – …Прочитай мне по памяти стихи из Псалтири.
   Это было легко. Я столько раз слышал их, так часто сидел у подножия кафедры, что знал их наизусть. В моей повседневной жизни было очень мало случаев, когда библейские цитаты не пришлись бы по назначению, я использовал неистощимые резервы своей памяти и в нужные моменты часто извращал слова, произнося их с иронией или напыщенностью.
   – Поговори со мной о Боге.
   Смеясь, я пародировал своего отца.
   – Нет, не так. Серьезно. Расскажи мне о Боге. Признайся, что послужило причиной твоего прихода к вере.
   Я увиливал от ответа, рассказывал о своем детстве, о жизни в горах, особенно о том, что – поскольку эта жизнь отделяла меня от моих сверстников – я не ходил в школу и что ни в одной деревне я не чувствовал себя дома; именно этот факт внушает мне своего рода болезненную привязанность к зверинцам, маленьким циркам. Я похож на путешественника. Блуждания, расстояния, отделяющие вас от людей, приклеившихся к одному месту, на которых вы смотрите, как на довольных своей судьбой чудаков, тогда как вы сами – вечные бродяги с дырявыми карманами.
   Я попытался описать ей это одиночество.
   – Расскажи мне о своей матери.
   О ней я мог говорить охотнее всего. Годы, на протяжении которых я не хотел обращаться к ней, а позже поместил ее смерть в скобки. Исключительное любопытство Полы заставляло меня вытащить образ матери из уголков памяти, куда я его сослал. Месть, страх, давняя детская система защиты? Каждый раз, когда появлялась мать, я убегал от нее. Она так привыкла царствовать! Я рассказывал. Длинный монолог, в котором я попытался изобразить ее энергичность, ее заботы о спасении пьяниц и проституток – так же, как я, привлеченный в цирк видом грешников, – она думала: «вот заблудшие». Заблудшие, заблудившиеся, изможденные бедностью и алкоголем лица – зрелище, требующее исправления, зрелище, которое связано у меня с другим: затемненным и ненавистным, когда все чувства – лень, жадность, мерзость, злоба – могут наконец дать выход своим возможностям.
   Моя мать трудилась неустанно: исправляла, заботилась, помогала. Но как только она уходила, как только «священный экипаж» моего отца исчезал в глубине пейзажа, пьяница возвращался в кафе, проститутка – на панель, разведенная женщина вновь начинала развратничать. О том, что они ели, о том, что они пили и что делали, заботились люди, которые совершали все возможное ради славы Божьей. Но отпаивать чаем и насыщать хлебцами виновных? Они тут же возвращались в геенну огненную. Ничего не происходило. Быть может, именно в бесполезной работе, которую проделывала моя мать, я вижу сегодня ее подвиг. Неустанно противостоять злу. Зло царит, дьявол никогда не покладает рук. Зло желает царствовать. Однако в постоянной битве с ним и заключается призвание праведников. Дьявол! Для моего отца и моей матери дьявол существовал на самом деле, они видели его, знали о его хитростях, всех его мерзостях, они загоняли его в ловушку, сражались с ним. Любой жест, поступок были направлены на то, чтобы посрамить дьявола, дать понять, что Царство Божье наступит на земле только в борьбе с тысячелетней эпохой зла. Однако оно наступит, это Царство, и венец праведников навеки воссияет на челе добрых воинов!
   Зло – колючий кустарник, заполняющий собой землю, чтобы добро не восторжествовало. Бдительность! Бдительность! Бодрствуй в мыслях своих. Омой тело свое. Очисти душу свою. Не оставляй ни малейшего места, ни малейшего шанса демону, пока живешь, преследуй его, борись с ним, осаждай его, заставляй бежать. Нельзя терять ни минуты. Ты видишь, Злодей перерождается! Сладок запретный плод, изысканны платья и вина, крики чарующих животных, тела девушек. Само обольщение принадлежит ему. Желание – его творчество. Все, что нравится, что привлекает, все, что услаждает инстинкт и взгляд – его творчество. Празднуйте, веселитесь. Вы порочны и лживы. Только один праздник узнаваем в Вечном блаженстве. О матушка! Исчезнувшая и появившаяся вновь! Элегия. Ожерелье упреков и никогда не полученных поцелуев. Никогда не возвращенных.
   Я пытался объяснить мадемуазель Зосс следующее: я, который был безразличен к детям и детству, думал о своей матери, беременной мной, о себе внутри нее – я пытался представить ее ощущения, проследить то, что связывало ее с Богом в течение девяти месяцев. Как часто она должна была повторять хвалы псалмопевца, тоже словно находившегося внутри матери:
 
Но Ты извел меня из чрева,
Вложил в меня упование у грудей матери моей.
На Тебя оставлен я от утробы; от чрева матери моей
Ты – Бог мой. Не удаляйся от меня, ибо
Скорбь близка, а помощника нет… [8]
 
   Произнося эти слова, я мысленно обращался к Луи, его бездомной матери, месяцам, которые она тайком носила его, к его загадочному отцу, к рождению ребенка в нищете… Я думал об этом с горечью. С сожалением, что почти ничего не знаю о стадиях вынашивания плода, о той связи, которая должна была соединять меня самого с матерью, супругой проповедника, – думал с неизменной нежностью.
   Истинное затмение! Неблагодарность существ! Я рассказывал все это мадемуазель Зосс, и она часами слушала меня, разделяя со мной мое любопытство, исцеляя мои давние раны. Я рассказывал ей о наших путешествиях в горах – во времена моего детства Ормонские горы еще были дикими; старая машина, ущелья, остановки у подножия скал, чай (опять), кусочек хлеба (в тамошних хижинах не едят ничего, кроме сухого хлеба…), я собирал горсть черники на сладкое, и после молитвы снова дорога среди скал до следующей остановки. Осанна! Ангельские трубы! Альпийские бури, солнечные ванны каждый день, вечера, когда моя мать учила со мной главы из Библии. Книга Иова – Псалтирь – Притчи Соломона – Книга Екклесиаста; арифметика вбивалась в мою голову посредством подсчета актов и законов избранного народа. Осанна! Как не удивляться тому, что годы спустя полностью вышедший из книги Бытия ученик позволял седеющей любовнице ласкать себя, зачарованно погружаясь в бездны своей пророческой предыстории.
   Моя мать была сухощавой женщиной с каштановыми волосами, с глазами, как ломоносы. Ее родители, крестьяне, погибли во время пожара вместе с коровами и свиньями; они не проснулись, когда молния попала в стог сена: дед слишком много выпил, чтобы понять, что происходит, а бабушка незадолго до этого перенесла операцию на ноги и не смогла встать. Оба сгорели вместе с домашними животными, огонь словно был знаком гнева Вечного и уничтожил жилище грешника со всем его добром.
   Мадемуазель Зосс с серьезным видом слушала обрывочное повествование о моих предках.
   Лежа в ее постели, я ревновал тех, кто мог ласково обращаться к матери, качать ее на руках, словно собственного ребенка. Да, время от времени звать ее, звонить ей, встречаться с ней, заходить в ее старую квартиру подышать запахом яблок, посылать ей почтовые открытки, идти ей навстречу по тропинке. Я не успел испытать сыновние чувства, а теперь было уже слишком поздно. Я даже не смог идти рядом с ней до самой ее смерти, не смог понять эту смерть так, как было нужно. Мне рассказывал один из друзей, как он нескольких месяцев подряд, зная, что его мать умирает от рака, каждый вечер разговаривал с ней, сидя у изголовья больничной кровати. Старая женщина поведала ему о своем собственном детстве и детстве моего друга, своих влюбленностях, отце друга, словом, обо всем. Потом она умерла. Однако этот человек имел возможность сохранить все услышанное от матери и говорил мне, что навсегда стал другим – более сильным, почти спасенным.