Сколько раз этот святой человек и его супруга заставляли меня отказываться от обладания самыми незначительными вещами – например, яркой, огненно-красной пуговицей, вид которой вызывал непреодолимое желание владеть ею, останавливал дыхание – сколько раз меня заставляли проглотить чашку отвара, чтобы я мог очиститься от зла! Экзорцизм, очищение, катарсис!
Сколько раз мы останавливали нашу драгоценную колымагу у подножия гор, чтобы собирать ромашку, чабрец, шалфей или базилик! Моя мать нагибалась к земле, протягивала руки к цветку и клала его на дно бумажного пакета, который всегда лежал у нее в запасе в бардачке машины.
Сколько я выпил тогда этих отваров, которыми вновь пользуюсь теперь, полагая их действие облегчающим! С момента, когда я смог оплачивать себе выпивку, я заменил их на вино и дорогие спиртные напитки, на киршвассер, пахнущий гнилыми вишневыми ягодами коричневого лета, на сливовую водку, одна капля которой привлекает всех деревенских ос, на обжигающую грушовку, на терпкую можжевеловку.
Сейчас я снова постигал мудрость, сидя за письменным столом и чувствуя, что в животе бродят газы, от которых я вскоре освобожусь. Но что за важность – бульканье, позывы, сокращения кишечника, – если ты очищаешь себя от многих лет заблуждения!
Я работал с радостью.
Добродетельные и чистые отвары! Одновременно с романом, который писался каким-то чудесным образом, я задумал сочинить «Краткие рассуждения о снадобьях», которые бы пародировали и Валери, и Понжа; к новому сочинению я обращался как только у меня появлялась свободная минута. Я прославлял в нем горечь и сладость настоев, сравнивая их действие и терпкость, остроту, плотность и то, насколько они были кислыми.
Лесной плющ вился под моим пером. Поля моих рукописей пестрели садами, кустарниками, склонами. Запахи и шорохи! Летние ароматы! Шалфей, белая яснотка и донник способствовали моим медитациям. Как и мальва, тмин, ягоды шиповника, василек. Мои «Рассуждения» о пучках снадобий превращались в восхищенные заметки фармацевта.
Надо заметить, что составленное мною расписание почти не оставляло времени для бесцельных блужданий; работа и приятный отдых заменили их.
Написание романа требовало жертв.
Дело шло на лад. Родители, с их постоянным стремлением к праведности, сказали бы, что книга начала писаться лучше именно потому, что я избавился от необходимости бесцельно блуждать. Следует отметить даже, что моя усидчивость только способствовала развитию фантазии. Днем и ночью меня посещали драгоценные озарения, о которых я сразу же рассказывал Анне, вызывая у нее самый живой интерес. В эти мгновения цвет ее глаз изменялся. Дыхание становилось частым. Она ложилась на канапе в гостиной…
Учился Луи прилежно.
Во время прогулок мы забирались в красивые уголки лесов, деревень, долин, откуда возвращались усталые и освеженные.
Жизнь проста и прекрасна. И я не видел смысла прерывать спокойное течение времени ради всевозможных беспокойств и прогрессивных веяний.
V
VI
VII
Сколько раз мы останавливали нашу драгоценную колымагу у подножия гор, чтобы собирать ромашку, чабрец, шалфей или базилик! Моя мать нагибалась к земле, протягивала руки к цветку и клала его на дно бумажного пакета, который всегда лежал у нее в запасе в бардачке машины.
Сколько я выпил тогда этих отваров, которыми вновь пользуюсь теперь, полагая их действие облегчающим! С момента, когда я смог оплачивать себе выпивку, я заменил их на вино и дорогие спиртные напитки, на киршвассер, пахнущий гнилыми вишневыми ягодами коричневого лета, на сливовую водку, одна капля которой привлекает всех деревенских ос, на обжигающую грушовку, на терпкую можжевеловку.
Сейчас я снова постигал мудрость, сидя за письменным столом и чувствуя, что в животе бродят газы, от которых я вскоре освобожусь. Но что за важность – бульканье, позывы, сокращения кишечника, – если ты очищаешь себя от многих лет заблуждения!
Я работал с радостью.
Добродетельные и чистые отвары! Одновременно с романом, который писался каким-то чудесным образом, я задумал сочинить «Краткие рассуждения о снадобьях», которые бы пародировали и Валери, и Понжа; к новому сочинению я обращался как только у меня появлялась свободная минута. Я прославлял в нем горечь и сладость настоев, сравнивая их действие и терпкость, остроту, плотность и то, насколько они были кислыми.
Лесной плющ вился под моим пером. Поля моих рукописей пестрели садами, кустарниками, склонами. Запахи и шорохи! Летние ароматы! Шалфей, белая яснотка и донник способствовали моим медитациям. Как и мальва, тмин, ягоды шиповника, василек. Мои «Рассуждения» о пучках снадобий превращались в восхищенные заметки фармацевта.
Надо заметить, что составленное мною расписание почти не оставляло времени для бесцельных блужданий; работа и приятный отдых заменили их.
Написание романа требовало жертв.
Дело шло на лад. Родители, с их постоянным стремлением к праведности, сказали бы, что книга начала писаться лучше именно потому, что я избавился от необходимости бесцельно блуждать. Следует отметить даже, что моя усидчивость только способствовала развитию фантазии. Днем и ночью меня посещали драгоценные озарения, о которых я сразу же рассказывал Анне, вызывая у нее самый живой интерес. В эти мгновения цвет ее глаз изменялся. Дыхание становилось частым. Она ложилась на канапе в гостиной…
Учился Луи прилежно.
Во время прогулок мы забирались в красивые уголки лесов, деревень, долин, откуда возвращались усталые и освеженные.
Жизнь проста и прекрасна. И я не видел смысла прерывать спокойное течение времени ради всевозможных беспокойств и прогрессивных веяний.
V
Однажды вечером, когда мы легли спать очень рано, я никак не мог уснуть, пораженный внезапным приливом тоски. Анна спокойно дышала рядом. Я бесшумно поднялся и прислушался к тому, что происходило за дверью в соседней комнате: я услышал ровное дыхание Луи. Итак, оба спали. Не знаю почему, это меня оскорбило. Я снова лег: напрасный труд! Сон не приходил. В то же время мысли о ночных прогулках, которые я так любил раньше, возникнув в голове, не оставляли меня. Мне захотелось выйти. Мне стоило лишь сделать одно-единственное движение в сторону Анны, чтобы она наполовину проснулась, и я мог взять ее; она бы, как всегда, стонала в темноте. Я не сделал этого. Мне требовалось иное. Но что именно? Я попытался прислушаться к себе, заставить себя вспомнить о расписании, по которому я жил в течение последних недель. Меня захватывали все более отчетливые образы. Я попытался прогнать их, встал, вышел в гостиную, налил неразбавленное виски в большой стакан. Я выпил виски залпом, решив покончить с состоянием неуверенности, надеясь, что алкоголь быстро усыпит меня.
Эффект оказался обратным.
Второе виски. Было чуть больше одиннадцати часов вечера. Я распахнул окно: влажный воздух удивил меня, я сделал несколько шагов по террасе, да, действительно, ночь была влажной, ведь последние дни шел дождь, однако на небе, в разрывах туч блестели звезды, само небо, почти желтое, плыло в сторону Юра. Внизу, среди пейзажа, перед озером, спал город, дурной и грязный. Я дышал полной грудью. Нет, я не поддамся. Какой мягкий, настойчивый воздух! Третье виски. Внезапно я рывком оделся, спустился в гараж и завел машину.
Десять минут спустя я вошел в самое мерзкое городское кафе, «Весомость», и сел посреди дымного облака, уверяя себя, что мрачные места наиболее очаровательны. Грязь, пот, запах дешевых духов и случайные животные имеют на меня такое влияние, которым не обладают самые правильные и упорядоченные поступки.
Однако в тот вечер отвращение не покидало меня, и я не переставал думать, что был приговорен тем самым знаменитым правосудием, которое было столь дорого моим родителям, изменить расписание и прийти развлекаться в клоаку.
Я заметил недалеко от себя бедно одетого типа, сидевшего за столиком посреди кафе; у него был вид ненастоящего интеллигента: он был, наверное, один из тех полудурков, которые обучаются в заведениях по перевоспитанию или социальных протестантских центрах. Эпилептики, хронически больные, наркоманы… Этот был еще молодым – лет двадцать восемь-тридцать и казался абсолютно пьяным. У него были почти белые волосы альбиноса, розовые круглое лицо, красные губы, близорукий взгляд из-за толстых стекол очков; он сидел немного скособочась, без сомнения, это было вызвано детским параличом, и когда он, пошатываясь, поднялся, чтобы сходить в туалет, я заметил, что ноги его обуты в специальные жесткие башмаки с огромными подошвами – типа тех, которые выставлены в витринах ортопедических аптек. Из-за этого он напоминал раненого гуся, забавно смотревшегося в стенах местного борделя, поскольку его походка вызвала взрыв смеха и грязных шуток. Когда он вернулся, шатаясь и вытирая рот мокрым платком, он толкнул клиента, и шутки возобновились. Он сел, несчастный, жалкий, выпил свой аперитив и попросил еще писклявым голосом. Маленький сутенер в кожаной куртке подскочил к нему и сел за столик, вскоре к ним присоединилась проститутка лет двадцати, с огромным вырезом на платье. Альбинос перегнулся через стол, чтобы увидеть ее груди. Кожаная куртка хотел позабавиться.
– Закончил разглядывать девочку? – спросил он зловещим голосом; наступила тишина.
И, подняв свою кружку с пивом, швырнул ее в лицо несчастному; тот поперхнулся и стал протирать очки под всеобщий смех. Негодяй продолжал свое дело: он ударил жертву кулаком в лицо. Теперь из красных губ потекла кровь, маленькими каплями падая на мраморный стол, на который затем упал и сам раненый, скрестив руки.
Кем был этот несчастный страдалец? Каким ветром занесло его в это грязное место? Какое наслаждение он хотел найти здесь? Тело шлюхи? Зрелище? Надежда всегда подталкивает нас к осуществлению самых ненужных замыслов; быть может, он хотел, чтобы его проводила до постели подружка, пусть она была бы отвратительной, мерзкой и безобразной – лишь бы не остаться приговоренным к ежедневному одиночеству, хотя бы один раз.
А что привело в эту грязь тебя самого? – задал я вопрос себе. Какой демон распаляет тебя? Тебя, который не имел даже сил подняться, помочь несчастному встать, проводить его до двери. «Возьми меня за руку и веди». Слова старого песнопения возникли у меня в памяти, и я почти наяву увидел, как в кафе входят мои родители: твердый шаг, ясные лица; они берут молодого человека за плечи, держат за руку и помогают выйти. Потом моя мать возвратилась в кафе и без малейшего страха обратилась к палачу, который опустил глаза, смеясь. Сколько раз я наблюдал этих злодеев, чей смех понемногу уступал место священному ужасу, обрушивавшемуся на их головы! Тогда моя мать вынимала из кармана блузки маленькую Библию или Псалтирь и ясным голосом произносила молитву, способную победить зло.
(Сердца ожесточились, и зло хотело взять реванш. Но разве оно способно помешать рвению чистых, которых Господь увенчает своей великой славой?)
Несчастный поднялся и, хромая, покинул кафе, и никто, даже я, не помог ему: вместо это я пересчитывал свои монеты, пока он плакал.
Я выпил несколько виски до закрытия кафе, до двух ночи, пытаясь прогнать скуку. Мои товарищи по преисподней вопили и ругались. Наконец в кафе появились двое полицейских, они стали разгонять народ, и я заметил, с каким удивлением они посмотрели на меня; я удалился под покровом ночи. Шагов через тридцать я остановился, изумленный, колеблющийся, переполненный желанием, отяжеленный алкоголем и тоской. Что делать теперь? Я не могу вернуться пьяным к Анне и Луи. В любом случае уснуть я не смогу. Пойти к проституткам в Монбенон? Мне приходилось иметь дело с несколькими из них, особенно с юной арабкой из Туниса, вокруг пупка которой была вытатуирована змея. Я знал, что в это время она ждет клиентов под аркой моста, а потом отводит их в ближайший отель. Я с жадностью кинулся на ее территорию. Ее не было. Фонари бросали насмешливый свет на пустынную площадь. Метрах в сорока я увидел женщину в белом пальто, которая шла мне навстречу, и вдруг с неба пошел дождь.
Я бежал оттуда, переполненный гневом, и вернулся ночевать в Совабелен, еще долго прислушиваясь к шуму дождя, прежде чем на полчаса заснул с наступлением утра.
Эффект оказался обратным.
Второе виски. Было чуть больше одиннадцати часов вечера. Я распахнул окно: влажный воздух удивил меня, я сделал несколько шагов по террасе, да, действительно, ночь была влажной, ведь последние дни шел дождь, однако на небе, в разрывах туч блестели звезды, само небо, почти желтое, плыло в сторону Юра. Внизу, среди пейзажа, перед озером, спал город, дурной и грязный. Я дышал полной грудью. Нет, я не поддамся. Какой мягкий, настойчивый воздух! Третье виски. Внезапно я рывком оделся, спустился в гараж и завел машину.
Десять минут спустя я вошел в самое мерзкое городское кафе, «Весомость», и сел посреди дымного облака, уверяя себя, что мрачные места наиболее очаровательны. Грязь, пот, запах дешевых духов и случайные животные имеют на меня такое влияние, которым не обладают самые правильные и упорядоченные поступки.
Однако в тот вечер отвращение не покидало меня, и я не переставал думать, что был приговорен тем самым знаменитым правосудием, которое было столь дорого моим родителям, изменить расписание и прийти развлекаться в клоаку.
Я заметил недалеко от себя бедно одетого типа, сидевшего за столиком посреди кафе; у него был вид ненастоящего интеллигента: он был, наверное, один из тех полудурков, которые обучаются в заведениях по перевоспитанию или социальных протестантских центрах. Эпилептики, хронически больные, наркоманы… Этот был еще молодым – лет двадцать восемь-тридцать и казался абсолютно пьяным. У него были почти белые волосы альбиноса, розовые круглое лицо, красные губы, близорукий взгляд из-за толстых стекол очков; он сидел немного скособочась, без сомнения, это было вызвано детским параличом, и когда он, пошатываясь, поднялся, чтобы сходить в туалет, я заметил, что ноги его обуты в специальные жесткие башмаки с огромными подошвами – типа тех, которые выставлены в витринах ортопедических аптек. Из-за этого он напоминал раненого гуся, забавно смотревшегося в стенах местного борделя, поскольку его походка вызвала взрыв смеха и грязных шуток. Когда он вернулся, шатаясь и вытирая рот мокрым платком, он толкнул клиента, и шутки возобновились. Он сел, несчастный, жалкий, выпил свой аперитив и попросил еще писклявым голосом. Маленький сутенер в кожаной куртке подскочил к нему и сел за столик, вскоре к ним присоединилась проститутка лет двадцати, с огромным вырезом на платье. Альбинос перегнулся через стол, чтобы увидеть ее груди. Кожаная куртка хотел позабавиться.
– Закончил разглядывать девочку? – спросил он зловещим голосом; наступила тишина.
И, подняв свою кружку с пивом, швырнул ее в лицо несчастному; тот поперхнулся и стал протирать очки под всеобщий смех. Негодяй продолжал свое дело: он ударил жертву кулаком в лицо. Теперь из красных губ потекла кровь, маленькими каплями падая на мраморный стол, на который затем упал и сам раненый, скрестив руки.
Кем был этот несчастный страдалец? Каким ветром занесло его в это грязное место? Какое наслаждение он хотел найти здесь? Тело шлюхи? Зрелище? Надежда всегда подталкивает нас к осуществлению самых ненужных замыслов; быть может, он хотел, чтобы его проводила до постели подружка, пусть она была бы отвратительной, мерзкой и безобразной – лишь бы не остаться приговоренным к ежедневному одиночеству, хотя бы один раз.
А что привело в эту грязь тебя самого? – задал я вопрос себе. Какой демон распаляет тебя? Тебя, который не имел даже сил подняться, помочь несчастному встать, проводить его до двери. «Возьми меня за руку и веди». Слова старого песнопения возникли у меня в памяти, и я почти наяву увидел, как в кафе входят мои родители: твердый шаг, ясные лица; они берут молодого человека за плечи, держат за руку и помогают выйти. Потом моя мать возвратилась в кафе и без малейшего страха обратилась к палачу, который опустил глаза, смеясь. Сколько раз я наблюдал этих злодеев, чей смех понемногу уступал место священному ужасу, обрушивавшемуся на их головы! Тогда моя мать вынимала из кармана блузки маленькую Библию или Псалтирь и ясным голосом произносила молитву, способную победить зло.
(Сердца ожесточились, и зло хотело взять реванш. Но разве оно способно помешать рвению чистых, которых Господь увенчает своей великой славой?)
Несчастный поднялся и, хромая, покинул кафе, и никто, даже я, не помог ему: вместо это я пересчитывал свои монеты, пока он плакал.
Я выпил несколько виски до закрытия кафе, до двух ночи, пытаясь прогнать скуку. Мои товарищи по преисподней вопили и ругались. Наконец в кафе появились двое полицейских, они стали разгонять народ, и я заметил, с каким удивлением они посмотрели на меня; я удалился под покровом ночи. Шагов через тридцать я остановился, изумленный, колеблющийся, переполненный желанием, отяжеленный алкоголем и тоской. Что делать теперь? Я не могу вернуться пьяным к Анне и Луи. В любом случае уснуть я не смогу. Пойти к проституткам в Монбенон? Мне приходилось иметь дело с несколькими из них, особенно с юной арабкой из Туниса, вокруг пупка которой была вытатуирована змея. Я знал, что в это время она ждет клиентов под аркой моста, а потом отводит их в ближайший отель. Я с жадностью кинулся на ее территорию. Ее не было. Фонари бросали насмешливый свет на пустынную площадь. Метрах в сорока я увидел женщину в белом пальто, которая шла мне навстречу, и вдруг с неба пошел дождь.
Я бежал оттуда, переполненный гневом, и вернулся ночевать в Совабелен, еще долго прислушиваясь к шуму дождя, прежде чем на полчаса заснул с наступлением утра.
VI
В этом году осень была необычайно красивой, может быть, потому, что дождь шел при свете солнца. Дождь и холод ускорили листопад, и листья, желтые, словно очистившиеся перед смертью, горели золотом на виду у легкого синего неба.
Я не долго вспоминал о той ужасной ночи – я вновь стал следовать моему расписанию уже с утра, и лишь смутно помнил, что мое исцеление не так явно, как мне казалось прежде. Еще одно бегство – и все начнется сначала. Анна казалась счастливой, Луи был спокоен, улыбался, я тоже испытывал блаженное состояние, хотя временами вздохи мальчика, его взгляд и его тело волновали меня – я спасался только с помощью долгих прогулок.
У Луи начались каникулы, мы каждый день ездили по лесам, окружающим Л., в которых есть что-то дикое и меланхоличное в духе Шуберта. В маленькой деревеньке Карруж мы остановились, чтобы посетить могилу Гюстава Р., умершего предыдущей осенью, и пока мы все трое размышляли, стоя над прямоугольником земли, на котором лежали засохшие розы, я с удивлением заметил, что Луи вдруг отвернулся; его глаза наполнились слезами; он схватился за еловый крест с маленькой надписью так, словно хотел ее стереть.
– Он читал хоть что-нибудь Р.? – спросил я Анну, когда мы остались наедине.
– Он взял в твоей библиотеке «Реквием». С тех пор он не расстается с книгой.
– Никогда не замечал.
– Он скрывает это от тебя. Ты слишком серьезен. Не забывай, что ты сам писатель.
– А ты?
– Со мной все не так. Я только читаю. Естественно, со мной ему легче.
Эпизод с «Реквиемом» приходил мне на память в течение нескольких дней. Итак, Луи обожает эту поэму. Он знает ее наизусть. Как же я, глупец, мог забыть о его пристрастии к музыке, о тех часах, которые он провел в Рувре, слушая Бетховена и Шопена…
Я обеспокоился тем, чтобы Луи вновь начал брать уроки игры на фортепиано. Я регулярно стал класть ему на стол любимые книги и особенно сборники стихов; он говорил, что больше всего ему нравятся поэмы Р., чем-то таинственным, чего он не мог объяснить.
Визит на карружское кладбище не переставал всплывать у меня в памяти: мы, стоящие перед могилой поэта, чьи песни волновали наши сердца так же, как – сегодня я это знаю – кровь, снова начинающая сочиться из плохо затянувшейся раны, сочиться, едва подумаешь о том, что такое возможно. Мы приехали в деревню, освещенную рыжими лучами солнца, в которых гнезда дроздов, там и тут прилепившиеся к фермам, смотрелись, словно пучки необыкновенно чистых взглядов. Кладбище находилось по соседству с часовней, где отпевали Р., оно было знакомо многим. Сначала идешь вдоль изгороди, потом подходишь к порталу, нависающему над крышей, вроде того, как это бывает на немецких кладбищах: в двух шагах, рядом с тисом, тесная могила, украшенная розами… Никакой плиты. Конечно, здесь появится солидный камень, но пока так даже лучше, почти ничто не отделяет посетителя от тела, уснувшего в этой узкой колыбели, испещренной следами синиц. Я помнил человека, который упокоился там, помнил его высокий голос, слышал, как из земли и воздуха будто рождаются его музыкальные строки, они были похожи на слова урока, который я должен буду отныне запомнить. В юности я был знаком с Р. Я потерял его из виду, когда начал публиковать свои романы – может быть, их тон, или мои привычки были постыдной тайной, которую я не решался доверить ему. Однако я никогда не прекращал читать его стихи и восхищаться ими. Я приехал в Карруж на похороны и был поражен простотой церемонии, проходившей под ноябрьским дождем.
Я вспоминал свои давние визиты в дом Р.; он жил на ферме на краю деревни, перед дверями росла глициния, по узкому коридору бегали кошки, в его рабочей комнате стоял стол, прислоненный к фаянсовой печи, которую топили с самого начала осени. Возле стола к стене были пришпилены кнопками фотографии, их Р. взял у молодых крестьян, которых он в свое время очень любил: на фотографиях рослые парни с могучими телами и коротко стриженными белесыми волосами улыбались широкими улыбками… Один из мальчиков, почти совсем голый, подняв руки, закидывал сноп на телегу с зерном. Помню, тогда я был поражен; я поднялся, чтобы рассмотреть их прекрасные тела вблизи. Р. на мгновение вышел – принести бутылку и стаканы.
– Смотрите фотографии? – спросил он насмешливым тоном, найдя меня почти-приклеившимся носом к стене.
Я молчал. Потом он добавил изменившимся голосом то, что я до сих пор слышу:
– Я сделал эти фотографии… очень давно.
Я не забуду звуки его голоса в то мгновение. И это «очень давно» звучало у меня в ушах, когда я стоял над тесной могилой, в полдень, пораженный чувствами Луи, повернувшегося боком к кладбищу, прорезанному хрупким светом желтых лучей.
Чем было желание Р.? Какие страсти волновали его, если половину своей жизни он посвятил тому, чтобы сублимировать их в поэзию? Но прежде – к биениям какого сердца он прислушивался, с чьего лба и из чьих подмышек стирал он тяжелый пот, вкус чьей слюны он ощущал губами под жарким летним кебом? Он любил, и желание плоти часто посещало его. Этот человек, которого многие поэты считали своим учителем и мудрецом, был окрылен страстью к горячей жизни, трепетавшей в теле, которое он держал в своих руках, в хмельном дыхании, которое он ловил ртом. Я вспоминал о нем, стоя над его могилой, и воспоминания казались мне чем-то приятным.
Но визит на карружское кладбище имел и другое последствие; я стал чувствовать нечто общее с Луи. Мой сын был тронут поэмой, он сопереживал драме и жалобам постороннего человека. О, Луи, ты, не знавший матери, ты, покинутый в момент рождения, как должен ты был ощутить отчаянный призыв, заложенный в «Реквиеме», слезы сына у дверей смерти, соединяя тень своей матери с созерцанием мирового отчаяния!
Я решительно приблизился к Луи и чувствовал, что моя нежность и мое внимание положительно влияют и на Анну: она тоже стала относиться к мальчику по-другому.
В течение долгих часов по возвращении с прогулок мы слушали музыку, устремив глаза на огонь, зажженный Анной в камине. Луи, казалось, дремал. Но если вдруг в огне чуть щелкало полено, он открывал глаза, бросал резкий взгляд, делал круг по комнате, как зверь, готовящийся ко сну. Запах дыма опьянял нас.
Гюстав Р. умер в восемьдесят лет. Утром в день его похорон, когда мы приехали на кладбище, пошел дождь. Облака, большие, как обычно поздней осенью, пролетали над голыми вязами, и я вспоминал, сидя перед огнем, эти мгновения, и Луи наконец-то было хорошо.
Была и еще одна вещь, которую я легко теперь мог сформулировать, вырвав ее из вереницы образов: Луи был похож на одного из подростков с фотографии Гюстава Р… Я не отдавал себе в этом отчета до визита на кладбище. Это был своеобразный палимпсест, верхний слой которого стирают, чтобы открыть под ним более древний текст; в чертах, которые я запомнил на фотографии, мне узнавалось лицо Луи – долгий взгляд, тонкие губы, мужественное тело, тонкие бедра. И чувственность этого сравнения, некое странное оживление образа в памяти заставляли теперь вздрагивать мою душу.
Потом моя память начинала активно работать и принималась блуждать среди чудес; я изобретал способы расшифровать рукопись, применяя первоначальную гипотезу к тому лучшему, что заключал в себе текст. Мог ли я быть уверен, что сходство молодого жнеца и Луи не вызвано тем, что на фотографии был изображен его отец, сельские работы, на которые он, бродяга, нанимался; нанимался на время уборки урожая, украдкой съедая свой кусок пирога, растерявший остатки нежности между собакой и волком, до сих пор бродивший по садам, где спелые яблоки, падавшие в траву, заставляли его вздрагивать. Глядя на Луи и вспоминая фотографию в доме Гюстава Р., я убеждался, что его отец знал карружскую ферму, этот странный приют, и что очарование, которым обладал мальчик, было схоже с тем, что однажды заставило Р. бросить один лихорадочный взгляд…
Я не долго вспоминал о той ужасной ночи – я вновь стал следовать моему расписанию уже с утра, и лишь смутно помнил, что мое исцеление не так явно, как мне казалось прежде. Еще одно бегство – и все начнется сначала. Анна казалась счастливой, Луи был спокоен, улыбался, я тоже испытывал блаженное состояние, хотя временами вздохи мальчика, его взгляд и его тело волновали меня – я спасался только с помощью долгих прогулок.
У Луи начались каникулы, мы каждый день ездили по лесам, окружающим Л., в которых есть что-то дикое и меланхоличное в духе Шуберта. В маленькой деревеньке Карруж мы остановились, чтобы посетить могилу Гюстава Р., умершего предыдущей осенью, и пока мы все трое размышляли, стоя над прямоугольником земли, на котором лежали засохшие розы, я с удивлением заметил, что Луи вдруг отвернулся; его глаза наполнились слезами; он схватился за еловый крест с маленькой надписью так, словно хотел ее стереть.
– Он читал хоть что-нибудь Р.? – спросил я Анну, когда мы остались наедине.
– Он взял в твоей библиотеке «Реквием». С тех пор он не расстается с книгой.
– Никогда не замечал.
– Он скрывает это от тебя. Ты слишком серьезен. Не забывай, что ты сам писатель.
– А ты?
– Со мной все не так. Я только читаю. Естественно, со мной ему легче.
Эпизод с «Реквиемом» приходил мне на память в течение нескольких дней. Итак, Луи обожает эту поэму. Он знает ее наизусть. Как же я, глупец, мог забыть о его пристрастии к музыке, о тех часах, которые он провел в Рувре, слушая Бетховена и Шопена…
Я обеспокоился тем, чтобы Луи вновь начал брать уроки игры на фортепиано. Я регулярно стал класть ему на стол любимые книги и особенно сборники стихов; он говорил, что больше всего ему нравятся поэмы Р., чем-то таинственным, чего он не мог объяснить.
Визит на карружское кладбище не переставал всплывать у меня в памяти: мы, стоящие перед могилой поэта, чьи песни волновали наши сердца так же, как – сегодня я это знаю – кровь, снова начинающая сочиться из плохо затянувшейся раны, сочиться, едва подумаешь о том, что такое возможно. Мы приехали в деревню, освещенную рыжими лучами солнца, в которых гнезда дроздов, там и тут прилепившиеся к фермам, смотрелись, словно пучки необыкновенно чистых взглядов. Кладбище находилось по соседству с часовней, где отпевали Р., оно было знакомо многим. Сначала идешь вдоль изгороди, потом подходишь к порталу, нависающему над крышей, вроде того, как это бывает на немецких кладбищах: в двух шагах, рядом с тисом, тесная могила, украшенная розами… Никакой плиты. Конечно, здесь появится солидный камень, но пока так даже лучше, почти ничто не отделяет посетителя от тела, уснувшего в этой узкой колыбели, испещренной следами синиц. Я помнил человека, который упокоился там, помнил его высокий голос, слышал, как из земли и воздуха будто рождаются его музыкальные строки, они были похожи на слова урока, который я должен буду отныне запомнить. В юности я был знаком с Р. Я потерял его из виду, когда начал публиковать свои романы – может быть, их тон, или мои привычки были постыдной тайной, которую я не решался доверить ему. Однако я никогда не прекращал читать его стихи и восхищаться ими. Я приехал в Карруж на похороны и был поражен простотой церемонии, проходившей под ноябрьским дождем.
Я вспоминал свои давние визиты в дом Р.; он жил на ферме на краю деревни, перед дверями росла глициния, по узкому коридору бегали кошки, в его рабочей комнате стоял стол, прислоненный к фаянсовой печи, которую топили с самого начала осени. Возле стола к стене были пришпилены кнопками фотографии, их Р. взял у молодых крестьян, которых он в свое время очень любил: на фотографиях рослые парни с могучими телами и коротко стриженными белесыми волосами улыбались широкими улыбками… Один из мальчиков, почти совсем голый, подняв руки, закидывал сноп на телегу с зерном. Помню, тогда я был поражен; я поднялся, чтобы рассмотреть их прекрасные тела вблизи. Р. на мгновение вышел – принести бутылку и стаканы.
– Смотрите фотографии? – спросил он насмешливым тоном, найдя меня почти-приклеившимся носом к стене.
Я молчал. Потом он добавил изменившимся голосом то, что я до сих пор слышу:
– Я сделал эти фотографии… очень давно.
Я не забуду звуки его голоса в то мгновение. И это «очень давно» звучало у меня в ушах, когда я стоял над тесной могилой, в полдень, пораженный чувствами Луи, повернувшегося боком к кладбищу, прорезанному хрупким светом желтых лучей.
Чем было желание Р.? Какие страсти волновали его, если половину своей жизни он посвятил тому, чтобы сублимировать их в поэзию? Но прежде – к биениям какого сердца он прислушивался, с чьего лба и из чьих подмышек стирал он тяжелый пот, вкус чьей слюны он ощущал губами под жарким летним кебом? Он любил, и желание плоти часто посещало его. Этот человек, которого многие поэты считали своим учителем и мудрецом, был окрылен страстью к горячей жизни, трепетавшей в теле, которое он держал в своих руках, в хмельном дыхании, которое он ловил ртом. Я вспоминал о нем, стоя над его могилой, и воспоминания казались мне чем-то приятным.
Но визит на карружское кладбище имел и другое последствие; я стал чувствовать нечто общее с Луи. Мой сын был тронут поэмой, он сопереживал драме и жалобам постороннего человека. О, Луи, ты, не знавший матери, ты, покинутый в момент рождения, как должен ты был ощутить отчаянный призыв, заложенный в «Реквиеме», слезы сына у дверей смерти, соединяя тень своей матери с созерцанием мирового отчаяния!
Я решительно приблизился к Луи и чувствовал, что моя нежность и мое внимание положительно влияют и на Анну: она тоже стала относиться к мальчику по-другому.
В течение долгих часов по возвращении с прогулок мы слушали музыку, устремив глаза на огонь, зажженный Анной в камине. Луи, казалось, дремал. Но если вдруг в огне чуть щелкало полено, он открывал глаза, бросал резкий взгляд, делал круг по комнате, как зверь, готовящийся ко сну. Запах дыма опьянял нас.
Гюстав Р. умер в восемьдесят лет. Утром в день его похорон, когда мы приехали на кладбище, пошел дождь. Облака, большие, как обычно поздней осенью, пролетали над голыми вязами, и я вспоминал, сидя перед огнем, эти мгновения, и Луи наконец-то было хорошо.
Была и еще одна вещь, которую я легко теперь мог сформулировать, вырвав ее из вереницы образов: Луи был похож на одного из подростков с фотографии Гюстава Р… Я не отдавал себе в этом отчета до визита на кладбище. Это был своеобразный палимпсест, верхний слой которого стирают, чтобы открыть под ним более древний текст; в чертах, которые я запомнил на фотографии, мне узнавалось лицо Луи – долгий взгляд, тонкие губы, мужественное тело, тонкие бедра. И чувственность этого сравнения, некое странное оживление образа в памяти заставляли теперь вздрагивать мою душу.
Потом моя память начинала активно работать и принималась блуждать среди чудес; я изобретал способы расшифровать рукопись, применяя первоначальную гипотезу к тому лучшему, что заключал в себе текст. Мог ли я быть уверен, что сходство молодого жнеца и Луи не вызвано тем, что на фотографии был изображен его отец, сельские работы, на которые он, бродяга, нанимался; нанимался на время уборки урожая, украдкой съедая свой кусок пирога, растерявший остатки нежности между собакой и волком, до сих пор бродивший по садам, где спелые яблоки, падавшие в траву, заставляли его вздрагивать. Глядя на Луи и вспоминая фотографию в доме Гюстава Р., я убеждался, что его отец знал карружскую ферму, этот странный приют, и что очарование, которым обладал мальчик, было схоже с тем, что однажды заставило Р. бросить один лихорадочный взгляд…
VII
С некоторых пор я вновь стал думать о Клер Муари, удивляясь, что с момента нашего приезда в Л. не вспоминал о ней.
Воспоминания о Клер были очередным подарком визита на могилу Р… Кто испытывал Луи собственной смертью? Я хотел избавиться от этой мысли, думая о молодости мальчика, списывая на его возраст свою странную бесчувственность. Теперь, когда у нас почти царил покой, я снова вспоминал визиты пастора, загадочное молчание Луи, страдания моей жены. Я вспоминал, как Клер Муари пила пиво в нескольких шагах от меня на террасе кафе «Железнодорожной гостиницы», пока я гадко лизал свое ванильно-земляничное мороженое. Я до сих пор ощущал вкус этой мерзости на своих губах. Я представлял себе загорелые блестящие ляжки Клер, скрестившиеся под короткой юбкой. Солнце, загар, машина, удаляющаяся в направлении леса… Несколько дней спустя Клер не стало. За эту смерть должны отвечать двое: писатель Александр Дюмюр и его жена, которые не смогли сдержать своего приемного сына тогда, когда это еще можно было сделать. Если сказать точнее: которые радовались связи своего приемного сына с супругой пастора. (Кстати, что с ним стало? Он, наверное, проповедует теперь жителям Габона в церкви, выстроенной из белых досок. Господь судил нам идти запутанными путями. Что ж. Все правильно.)
Я цинично врал Муари, издевался над его печалью, теперь я вздрагиваю от подобной мысли, а тогда только усугублял его чувства, добавляя и в без того длинный список совершенных мною преступлений новые. До сего момента я почти не вспоминал о нем – может быть, потому, что он уехал. А что еще он мог сделать? Он похоронил жену, купил билет на самолет, освободив место, которое занимал раньше. Сколько помню, Луи ни разу не пришел на могилу Клер. Это было слишком далеко от нас. Слишком сложно. Надо было добираться автостопом или общественным транспортом… Думал ли он о ней, когда часами дремал перед щелкающим камином? Представлял ли он ее, пока Анна ласкала его, пока его ласкал Ив Манюэль; думал ли он о ней, участвуя в их играх? Я хотел спросить его об этом, попросить его рассказать мне все о Клер Муари и о неделях, предшествовавших ее смерти. Но спросить об этом означало заставить его замкнуться, убежать прочь – я был в этом уверен. Осторожность. Боязнь потерять мальчика. Я решил молчать.
Через некоторое время произошло то, что надолго повергло нас в шок.
Мало замечая развешенные повсюду красные плакаты, мы перестали думать об опасности и продолжали с радостью разглядывать норы в лесу, смеяться над теми ужасными рассказами жителей деревни, которые могли слышать в кафе: рассказами об исступленных, бьющихся в бредовой горячке животных.
В тот день мы вышли в четыре часа и решили прокатиться по Сорсельскому лесу, когда, на краю кукурузного поля, нас поразила неожиданная картина. Полицейский, сдергивая с плеча карабин, прицелился в молодую лису, вертевшуюся на земле в нескольких шагах от него. Неподалеку стояла полицейская машина с открытым багажником, и второй полицейский заряжал свое ружье.
Я остановил машину, и, несмотря на предупреждающие знаки второго полицейского, мы вышли. Лиса с трудом подпрыгивала на отяжелевших лапах, и, когда она повернула морду к нам, я увидел, что один ее глаз был слепым, другой – невероятно огромным, и слюна пенилась на ее шерсти. Лисица хрипела. Ее зад был выпачкан грязью – видимо, она каталась по земле, чтобы избавиться от парализующей боли. И этот ужасный хрип, рождавшийся где-то в глубине лисьей глотки…
Ошеломленные, мы остановились и молча смотрели на разыгрывавшуюся трагедию. Животное прыгало к нам, жалкое, хрипящее, истекающее слюной, мы даже не думали о возможности спастись бегством, завороженные зрелищем невыносимого страдания. Вдруг лиса остановилась, подобралась, словно хотела броситься на нас. И тут пуля угодила ей в шею, и она упала, обратив к небу свои разноцветные глаза. Полицейские уже доставали из багажника сумку и пластиковые перчатки, которые они с серьезным видом натянули до локтей. Они приблизились к мертвой лисе, толкнули ее ногой – раз, другой, потом еще. Затем один из них раскрыл большую сумку, а другой осторожно взял лису за хвост и торопливо опустил ее в сумку; они были похожи на ловцов душ, бросающих в ад тела проклятых; они кинули в сумку и перчатки, потом сумка была закрыта и помещена в багажник муниципального автомобиля, который уехал, оставив нас в одиночестве стоять под лучами солнца, чувствуя рвотные позывы.
Rage. Rabbia. Tollwut.
Я совсем забыл. Я был поражен. В своих ужасных снах я теперь представлял себе то, о чем рассказывалось в кафе между основными блюдами и чашечкой кофе. Сумка. Перчатки. Длинноствольный карабин. Вспышка. История животного оборвалась. Я вновь и вновь представлял себе несчастного зверя с пораженным болью мозгом, шерсть в пене, сломанный крестец… Молодая годовалая лиса. Я подумал о Луи. Он тоже однажды позволил грязи и злу войти в него. И его тоже, как жалкое животное, однажды пристрелят из ружья. Его желтые глаза. Узкие бедра. Его странные побеги. Раздвинутые в улыбке губы, острые зубы. Слюну. Боль. Одиночество.
Меня особенно поразило одиночество животного. Приговоренность к жуткой болезни. Его молчание под огнем из полицейского ружья. Лиса была похожа на того несчастного из кафе «Весомость», избитого и оскорбленного…
Анна была невероятно бледная, я видел, что она думает о том же, о чем и я. Мы долго гуляли вдоль полевой изгороди, Анна шла опустив голову, слегка вздрагивая, сжимая в руке золотистую ветвь, только что отломленную от дуба.
Любопытно, что эта отломленная ветка показалась мне одновременно знаком отчаяния и символом смерти.
Отчаяние умирающей природы. Отчаяние умирающего звериного тела. Одиночество первопричины. Оставленность, разрушение, нечистоты, презрение со стороны живущих. Какая сила способна преодолеть все это?
Луи, лиса. Клер Муари, погибшее животное. Чернота все больше сгущалась надо мной. Кто начал эту панику?
Какой удел уготован невинным на этой земле? Рок отягощал этот путь, разрушал его, это была Божья кара за ведомые Ему преступления, Господь знает, почему последствия греха выступают наружу, словно язвы. До восьмидесяти лет… до двухсотого колена! Ужасный приговор страшил мой разум. В глазах Анны стояли слезы… Я вдруг увидел, как она пнула корень. Потом еще один. Она тоже думала о неизбежном одиночестве. В какой-то момент она приблизилась к Луи, сжала его в объятиях, положила руку ему на плечо. Я вспомнил, как однажды мы видели умирающего олененка, лапы которого двигались, словно повинуясь непонятному механизму. Простреленная голова выделялась из кучи листьев. Большие синие глаза. Голова ребенка. Он умер от потери крови, прежде чем крестьянин прикончил его. И тот несчастный из кафе «Весомость»… А сегодня маленькая лиса…
Вечерами Луи стал еще более молчалив, чем прежде, и я решил, что он злится на меня за этот невольно устроенный мною спектакль. Но такой ли уж невольный? – спрашивал его взгляд. Как будто я показал ему его собственный конец. Луи был приговорен законом. Луи уничтожат, как заразное животное. Портрет бешеного Луи. Смотрите! Приговоренная к смерти лиса. Или я один внушал ему этот гнев, и я один представлял его в образе приговоренного животного? Хотел ли я любой ценой поспорить с тем, что он виновен? Не напрасно ли я пытаюсь изложить здесь собственные версии некоей истории, рассказать новый – сомнительный и бредовый – вариант, похожий на Лиса Расёмон, подсказанный мне моей безумной фантазией? Первая версия: история, ожившая благодаря Александру Дюмюру, писателю. Версия вторая: история, ожившая благодаря Анне, его супруге. Третья версия: история, ожившая благодаря его приемному сыну. И наконец, последняя версия (первого, второго полицейского): трагический фарс, разыгранный в манере японских новелл, – самоубийство лисы. Описание ее предков, рассказ о рождении лисы, ее болезни и ее страданиях.
Воспоминания о Клер были очередным подарком визита на могилу Р… Кто испытывал Луи собственной смертью? Я хотел избавиться от этой мысли, думая о молодости мальчика, списывая на его возраст свою странную бесчувственность. Теперь, когда у нас почти царил покой, я снова вспоминал визиты пастора, загадочное молчание Луи, страдания моей жены. Я вспоминал, как Клер Муари пила пиво в нескольких шагах от меня на террасе кафе «Железнодорожной гостиницы», пока я гадко лизал свое ванильно-земляничное мороженое. Я до сих пор ощущал вкус этой мерзости на своих губах. Я представлял себе загорелые блестящие ляжки Клер, скрестившиеся под короткой юбкой. Солнце, загар, машина, удаляющаяся в направлении леса… Несколько дней спустя Клер не стало. За эту смерть должны отвечать двое: писатель Александр Дюмюр и его жена, которые не смогли сдержать своего приемного сына тогда, когда это еще можно было сделать. Если сказать точнее: которые радовались связи своего приемного сына с супругой пастора. (Кстати, что с ним стало? Он, наверное, проповедует теперь жителям Габона в церкви, выстроенной из белых досок. Господь судил нам идти запутанными путями. Что ж. Все правильно.)
Я цинично врал Муари, издевался над его печалью, теперь я вздрагиваю от подобной мысли, а тогда только усугублял его чувства, добавляя и в без того длинный список совершенных мною преступлений новые. До сего момента я почти не вспоминал о нем – может быть, потому, что он уехал. А что еще он мог сделать? Он похоронил жену, купил билет на самолет, освободив место, которое занимал раньше. Сколько помню, Луи ни разу не пришел на могилу Клер. Это было слишком далеко от нас. Слишком сложно. Надо было добираться автостопом или общественным транспортом… Думал ли он о ней, когда часами дремал перед щелкающим камином? Представлял ли он ее, пока Анна ласкала его, пока его ласкал Ив Манюэль; думал ли он о ней, участвуя в их играх? Я хотел спросить его об этом, попросить его рассказать мне все о Клер Муари и о неделях, предшествовавших ее смерти. Но спросить об этом означало заставить его замкнуться, убежать прочь – я был в этом уверен. Осторожность. Боязнь потерять мальчика. Я решил молчать.
Через некоторое время произошло то, что надолго повергло нас в шок.
Мало замечая развешенные повсюду красные плакаты, мы перестали думать об опасности и продолжали с радостью разглядывать норы в лесу, смеяться над теми ужасными рассказами жителей деревни, которые могли слышать в кафе: рассказами об исступленных, бьющихся в бредовой горячке животных.
В тот день мы вышли в четыре часа и решили прокатиться по Сорсельскому лесу, когда, на краю кукурузного поля, нас поразила неожиданная картина. Полицейский, сдергивая с плеча карабин, прицелился в молодую лису, вертевшуюся на земле в нескольких шагах от него. Неподалеку стояла полицейская машина с открытым багажником, и второй полицейский заряжал свое ружье.
Я остановил машину, и, несмотря на предупреждающие знаки второго полицейского, мы вышли. Лиса с трудом подпрыгивала на отяжелевших лапах, и, когда она повернула морду к нам, я увидел, что один ее глаз был слепым, другой – невероятно огромным, и слюна пенилась на ее шерсти. Лисица хрипела. Ее зад был выпачкан грязью – видимо, она каталась по земле, чтобы избавиться от парализующей боли. И этот ужасный хрип, рождавшийся где-то в глубине лисьей глотки…
Ошеломленные, мы остановились и молча смотрели на разыгрывавшуюся трагедию. Животное прыгало к нам, жалкое, хрипящее, истекающее слюной, мы даже не думали о возможности спастись бегством, завороженные зрелищем невыносимого страдания. Вдруг лиса остановилась, подобралась, словно хотела броситься на нас. И тут пуля угодила ей в шею, и она упала, обратив к небу свои разноцветные глаза. Полицейские уже доставали из багажника сумку и пластиковые перчатки, которые они с серьезным видом натянули до локтей. Они приблизились к мертвой лисе, толкнули ее ногой – раз, другой, потом еще. Затем один из них раскрыл большую сумку, а другой осторожно взял лису за хвост и торопливо опустил ее в сумку; они были похожи на ловцов душ, бросающих в ад тела проклятых; они кинули в сумку и перчатки, потом сумка была закрыта и помещена в багажник муниципального автомобиля, который уехал, оставив нас в одиночестве стоять под лучами солнца, чувствуя рвотные позывы.
Rage. Rabbia. Tollwut.
Я совсем забыл. Я был поражен. В своих ужасных снах я теперь представлял себе то, о чем рассказывалось в кафе между основными блюдами и чашечкой кофе. Сумка. Перчатки. Длинноствольный карабин. Вспышка. История животного оборвалась. Я вновь и вновь представлял себе несчастного зверя с пораженным болью мозгом, шерсть в пене, сломанный крестец… Молодая годовалая лиса. Я подумал о Луи. Он тоже однажды позволил грязи и злу войти в него. И его тоже, как жалкое животное, однажды пристрелят из ружья. Его желтые глаза. Узкие бедра. Его странные побеги. Раздвинутые в улыбке губы, острые зубы. Слюну. Боль. Одиночество.
Меня особенно поразило одиночество животного. Приговоренность к жуткой болезни. Его молчание под огнем из полицейского ружья. Лиса была похожа на того несчастного из кафе «Весомость», избитого и оскорбленного…
Анна была невероятно бледная, я видел, что она думает о том же, о чем и я. Мы долго гуляли вдоль полевой изгороди, Анна шла опустив голову, слегка вздрагивая, сжимая в руке золотистую ветвь, только что отломленную от дуба.
Любопытно, что эта отломленная ветка показалась мне одновременно знаком отчаяния и символом смерти.
Отчаяние умирающей природы. Отчаяние умирающего звериного тела. Одиночество первопричины. Оставленность, разрушение, нечистоты, презрение со стороны живущих. Какая сила способна преодолеть все это?
Луи, лиса. Клер Муари, погибшее животное. Чернота все больше сгущалась надо мной. Кто начал эту панику?
Какой удел уготован невинным на этой земле? Рок отягощал этот путь, разрушал его, это была Божья кара за ведомые Ему преступления, Господь знает, почему последствия греха выступают наружу, словно язвы. До восьмидесяти лет… до двухсотого колена! Ужасный приговор страшил мой разум. В глазах Анны стояли слезы… Я вдруг увидел, как она пнула корень. Потом еще один. Она тоже думала о неизбежном одиночестве. В какой-то момент она приблизилась к Луи, сжала его в объятиях, положила руку ему на плечо. Я вспомнил, как однажды мы видели умирающего олененка, лапы которого двигались, словно повинуясь непонятному механизму. Простреленная голова выделялась из кучи листьев. Большие синие глаза. Голова ребенка. Он умер от потери крови, прежде чем крестьянин прикончил его. И тот несчастный из кафе «Весомость»… А сегодня маленькая лиса…
Вечерами Луи стал еще более молчалив, чем прежде, и я решил, что он злится на меня за этот невольно устроенный мною спектакль. Но такой ли уж невольный? – спрашивал его взгляд. Как будто я показал ему его собственный конец. Луи был приговорен законом. Луи уничтожат, как заразное животное. Портрет бешеного Луи. Смотрите! Приговоренная к смерти лиса. Или я один внушал ему этот гнев, и я один представлял его в образе приговоренного животного? Хотел ли я любой ценой поспорить с тем, что он виновен? Не напрасно ли я пытаюсь изложить здесь собственные версии некоей истории, рассказать новый – сомнительный и бредовый – вариант, похожий на Лиса Расёмон, подсказанный мне моей безумной фантазией? Первая версия: история, ожившая благодаря Александру Дюмюру, писателю. Версия вторая: история, ожившая благодаря Анне, его супруге. Третья версия: история, ожившая благодаря его приемному сыну. И наконец, последняя версия (первого, второго полицейского): трагический фарс, разыгранный в манере японских новелл, – самоубийство лисы. Описание ее предков, рассказ о рождении лисы, ее болезни и ее страданиях.