Следователь вернулся в Москву. И в записной книжке профессора Бурова, среди сотен самых различных записей, нашел и такую: «Архангельск. 3 р. 75 к. охотничий нож».
— Садитесь, товарищ Воронов, — сухо сказал следователь, — я вызвал вас в последний раз. Ознакомьтесь с постановлением о прекращении дела. Распишитесь, что копию постановления вы получили. Вот здесь…
Воронов взял ручку. И вдруг все запрыгало и закачалось у него перед глазами — и ручка, и письменный прибор на столе, и лицо следователя, сидящего напротив…
Потом до его сознания дошло то, что сказал следователь. Он понял, что все страшное уже позади, что его невиновность выяснена, доказана, что истина найдена.
И что этот сухой человек, который невозмутимо сидит против него, спас его жизнь и его честь.
ПОМИНАЛЬНИК УСОПШИХ
Супруги были религиозны. Они жили в собственном доме на веселой ростовской окраине, в доме, который построили еще в 1929 году. Дом был большой крепкий, на кирпичном фундаменте. При доме был богатый сад, — восемьдесят одно фруктовое дерево приносило ежегодно немалый доход. Кроме сада, Щербинины разводили еще птицу и коз. И это тоже было выгодно.
Щербинины были бездетны. И как это всегда бывает у пожилых супругов, старость которых не согрета детьми, они жили замкнуто, скучно и одиноко. Правда, Анна Тимофеевна имела в Ростове родственников, но встречалась с ними редко.
Анна Тимофеевна работала уборщицей на макаронной фабрике, а после работы до поздней ночи возилась дома по хозяйству — в саду, на огороде, с птицей и скотом. Сам Щербинин, крепкий старик с сумрачным лицом и густыми нависшими бровями, столярничал и понемногу торговал. Чем больше разрасталось его хозяйство, его сад, количество его коз и птицы, тем все жаднее становился старик. Он работал с утра до поздней ночи не покладая рук, он требовал такой же исступленной работы от жены, он отказывал себе во всем, служа неистово, как фанатик, только одному богу — страшному богу стяжательства.
Впрочем, ему казалось, что он религиозен, что он поклоняется другому богу, что он имеет все основания добиваться и добиться уютного местечка на том свете.
Может быть, поэтому Щербинин не пропускал ни одной службы, стены в его доме ломились от киотов и икон, сам он был бессменным членом церковной двадцатки, и, при всей его скупости, в масле для многочисленных лампад никогда не было недостатка.
Так шла жизнь, медленно катились дни, и ни один из них не приносил ничего нового.
В 1936 году Щербинины сдали летний флигель новой жиличке — Дарье Нестеровой. Нестерова, разбитная вдовушка лет тридцати, была одинока.
Сначала Дарья дружила с Анной Тимофеевной, но потом между ними пошли нелады. Щербинина стала ревновать мужа к жиличке. Вероятно, у нее были для этого основания, так как в последнее время старик и впрямь как-то изменился, стал вдруг меньше работать, взгляд его сделался мягче, походка живее, нрав веселей.
Он частенько наведывался во флигель, и оттуда доносился игривый смех жилички и ласковый, сиповатый бас старика.
Анна Тимофеевна ревновала все сильней, сцены между ней и Нестеровой все учащались; дело уже доходило до драк.
И, очевидно, жизнь с мужем окончательно разладилась, потому что на троице, 20 июня 1937 года, Анна Тимофеевна, захватив свои вещи, навсегда покинула дом.
Сначала она уехала в Батайск, оттуда — в Орджоникидзе, потом в Сочи и, наконец, на Дальний Восток. Из всех этих мест Анна Тимофеевна присылала письма Щербинину и двум соседкам — Калининой и Сидоровой. Так как Анна Тимофеевна была неграмотна, то письма эти писали ей разные люди, по ее просьбе.
В октябре 1937 года дальняя родственница Щербининой подала заявление в девятое отделение ростовской милиции об исчезновении Анны Тимофеевны. В милиции проверили, но, выяснив, что от нее есть письма, дело прекратили.
В августе 1938 года родственница снова подала заявление в то же отделение милиции, что Щербининой нет и исчезновение ее подозрительно.
Вызвали старика. Он явился, спокойно рассказал все, как было, предъявил пять писем из разных городов, написанных разными лицами по просьбе бывшей его жены. В милиции почитали письма и отпустили старика домой.
— Чудная у вас старушка. Ловко смоталась, — сказал в заключение инспектор милиции.
— Да, не по-божески сделала Анна Тимофеевна, — согласился Щербинин.
Наконец, уже в 1939 году, все та же беспокойная родственница Щербининой подала третье заявление. Снова началась проверка. На этот раз у Щербинина даже произвели обыск, но ничего подозрительного не обнаружили. Потом этим делом заинтересовался прокурор Железнодорожного района г. Ростова, тоже, видимо, беспокойный товарищ. Он даже поручил народному следователю Багдарову снова произвести расследование по поводу внезапного исчезновения Щербининой.
И вот следователь Багдаров явился к Щербинину. Старик возился в саду. Они пошли в дом.
— Я по поводу вашей супруги, — сказал Багдаров. — Нет ли от нее писем?
— На первых порах писала, — ответил Щербинин, — а вот уже, почитай, год, как вестей о себе не подает. Меня уже с этим делом таскают-таскают, а что я могу сказать? Не так давно даже обыск делали, — а чего ищут, и сами не знают.
Так начался их первый разговор. Потом откуда-то пришла Нестерова. Не зная, что в доме посторонний, она вошла босая, раскрасневшаяся, веселая, вошла свободной и уверенной походкой женщины, которая чувствует себя хозяйкой в доме.
— Где ж ты пропал, милый, — певуче обратилась она к старику, но внезапно замолчала, увидев Багдарова.
— Жиличка наша, — коротко произнес старик в ответ на немой вопрос Багдарова.
— Давно у вас живет?
— Да около трех лет.
После допроса Щербинина, подробно рассказавшего об обстоятельствах отъезда Анны Тимофеевны, Багдаров предъявил старику постановление о производстве обыска.
— Что ж, ищите. — Щербинин развел руками. — Ваша власть. Только напрасно вы мою старость мараете.
Уже к концу обыска, не давшего никаких результатов, следователь подошел к углу, в котором висели иконы. Тут, же под киотом были аккуратно сложены большие и маленькие библии, евангелие и жития святых.
Увидев, что Багдаров протянул руку к книгам, Щербинин нахмурился и строго произнес:
— Я человек верующий, а книги это священные. Потому книги и прочее, что до религии касаемо, прошу не трогать и душу мою не задевать.
— Зачем же ее задевать? — спокойно возразил Багдаров. — Задевать не полагается. Я только осторожно посмотрю.
И он действительно осторожно, но тщательно посмотрел. И среди прочего обнаружил небольшую, уютного вида книжечку в кожаном тисненом переплетике с крестом и надписью: «Поминальник усопших».
В книжечке были аккуратно, по графам и числам, выписаны имена разных покойников, родных и близких, за которых Щербинину угодно было возносить молитвы.
И в книжечке этой среди прочих записей дотошный Багдаров вычитал и такую:
«20 июня. За упокой рабы божьей Анны Тимофеевны, отдавшей богу душу сего числа».
— Что ж это вы, живых людей как покойников записываете? — спросил Багдаров.
Щербинин улыбнулся и спокойно произнес:
— Для меня Анна Тимофеевна покойница. Для людей она жива, а для меня нет ее в живых.
— Это почему же?
— Потому что двадцатого июня она меня, законного супруга, бросила и уехала. Как жена — умерла она для меня.
И он продолжал настаивать на таком толковании своей записи. Но у следователя была другая версия. И потому он начал искать труп Анны Тимофеевны.
Сутки рыли ямы в разных направлениях большого щербининского сада. Багдаров разбил всю территорию усадьбы на тридцать пять участков, расположив их в шахматном порядке.
Сумрачно, но спокойно наблюдал Щербинин, как роют одну яму за другой. Иногда только он коротко бросал уставшим землекопам:
— Легче, легче заступом ворочай, корни яблоне подрубишь. Дерево жалеть надо.
Багдаров давал указания, он тоже очень устал, но не сдавался. Ямы безрезультатно возникали одна за другой, и выглядело все это бессмысленно, нелепо и томительно. Но следователь продолжал раскопки, уверенный в своей правоте, в своей версии, в своей догадке.
Наконец, вырыта последняя, тридцать пятая яма, но трупа нет.
Следователь задумался.
Щербинин подошел к нему и незлобно произнес:
— Говорил, что зря вы это делаете. Совсем напрасно. Уехала ведь она.
Багдаров улыбнулся и ответил:
— Последнюю попытку сделаю. В спаленке вашей пол вскрою. Если и там не найду — ваше счастье.
И они пошли в дом. В небольшой спаленке вскрыли пол и потом долго шли в глубину. Так же сумрачно, но спокойно стоял при этом Щербинин.
Наконец, на глубине двух с половиной метров был обнаружен труп Анны Тимофеевны. Когда открылось то, что было когда-то ее лицом, следователь сказал:
— Поздоровайтесь, Щербинин, вот она — ваша жена Щербинин перекрестился и тихо сказал:
— Теперь пишите. Я убил. Из-за жилички, из-за Дарьи. Она мне и помогла Анну Тимофеевну зарывать. А письма от нее Дарья писала и с оказией из разных городов мне посылала.
Может быть, теперь, когда все это рассказано, покажется простой и несложной работа, которую проделал следователь Багдаров. Но это обычное свойство всякого уголовного дела: будучи раскрыто, оно кажется простым.
Вдумчивый читатель разглядит за этой обманчивой легкостью, за этой кажущейся простотой сложность положения следователя, остроту его догадки, силу его интуиции, настойчивость его исканий, ясность его ума.
ЛЕНЬКА ПАНТЕЛЕЕВ
Судебное заседание подходило к концу. В большом зале Ленинградского губсуда, где вот уже пятый день слушалось это громкое дело, было душно. Публика толпилась в проходах, между скамьями и даже в коридоре, примыкавшем к судебному залу. Комендант суда, весь в поту, охрип и сбился с ног, усовещивая любопытных, но количество людей, жадно стремившихся протолкнуться в зал, возрастало с каждым часом.
Слушалось дело Леньки Пантелеева.
Почти два года это имя приводило в трепет владельцев булочных, кафе, мануфактурных магазинов и бакалейных лавок.
Ленька Пантелеев был грозой нэпманов и королем городских уголовников. Его налеты отличались неслыханной дерзостью, изобиловали легендарными деталями и романтическими подробностями.
Профессиональный грабитель и матерый налетчик, он любил то особое, бандитское молодечество и щегольство, которое в те годы так восторженно воспринимал преступный мир.
После каждого налета Ленька Пантелеев имел обыкновение оставлять в прихожей ограбленной квартиры свою визитную карточку, изящно отпечатанную на меловом картоне, с лаконичной надписью: «Леонид Пантелеев — свободный художник-грабитель».
На обороте этой карточки Ленька неизменно надписывал четким, конторским почерком (сам он был из телеграфистов): «Работникам уголовного розыска с дружеским приветом. Леонид».
После особенно удачных налетов Леньке нравилось переводить по почте небольшие суммы денег в университет, Технологический институт и другие вузы.
«Прилагая сто червонцев, прошу распределить оные среди наиболее нуждающих студентов. С почтением к наукам, Леонид Пантелеев».
Но больше всего он любил появляться в нэпманских квартирах в те вечера, когда там пышно справлялись именины хозяйки или свадьба или праздновалось рождение ребенка. О таких семейных торжествах Ленька загадочными путями узнавал заранее.
В этих случаях Ленька всегда появлялся в смокинге, далеко за полночь, в самый разгар веселья.
Оставив в передней двух помощников и сбросив шубу на руки растерявшейся прислуге, Ленька возникал, как привидение, на пороге столовой, где шумно веселилось избранное общество.
— Минутку внимания, — звучно произносил он, — позвольте представиться: Леонид Пантелеев. Гостей прошу не беспокоиться, хозяев категорически приветствую!..
В комнате немедленно устанавливалась мертвая тишина, изредка прерываемая дамской истерикой.
— Прошу кавалеров освободить карманы, — продолжал Ленька, — а дамочек снять серьги, брошки и прочие оковы капитализма…
Спокойно и ловко он обходил гостей, быстро вытряхивая из них бумажники, драгоценности и все, что придется.
— Дядя, не задерживайтесь, освободите еще и этот карман… Мадам, не волнуйтесь, осторожнее, вы можете поцарапать себе ушко… Молодой человек, не брыкайтесь, вы не жеребенок, корректней, а то хуже будет… Сударыня, у вас прелестные ручки, и без кольца они только выиграют.
Не проходило и десяти минут, как все уже были очищены до конца.
— Семе-э-н, — кричал Ленька в прихожую, и оттуда вразвалку, как медведь, медленно и тяжело ступая, выходил огромный косолапый дядя с вытянутым, как дыня, лицом. — Семе-э-н, — продолжал Ленька с тем же французским прононсом, — займитесь выручкой.
Помощник, сопя и тяжело вздыхая, укладывал в большой кожаный мешок груду часов, бумажников, колец и портсигаров.
За столом по-прежнему царила мертвая тишина. Когда Семен кончал свое дело, Ленька снова отсылал его в прихожую и садился к столу.
Он молча наливал себе бокал вина и, чокаясь с хозяйкой, пил за ее здоровье.
Потом, сделав изысканный общий поклон, он удалялся, не забывая оставить в прихожей свою визитную карточку.
Но дело в том, что все эти романтические подробности и эксцентричные выходки были только дешевой бутафорией и циничной игрой.
Под грубо и наивно намалеванной маской «грабителя-джентльмена», смельчака, рыцаря, «рубахи-парня» и «грозы нэпа» в действительности скрывался и жил расчетливый, жадный, холодный и очень опасный уголовный преступник, не останавливавшийся перед самыми тяжкими преступлениями.
Ленька бесстыдно и жестоко эксплуатировал даже своих сообщников, неуклонно присваивая себе львиную долю и посылая их на особенно опасные дела. Он буквально подавлял их ложным великолепием своих манер, парикмахерской изысканностью речи, мишурным блеском своей репутации. И они прощали ему все: и пренебрежительный тон, и беззастенчивый дележ «прибылей», и грубые окрики, и даже нередкие оплеухи.
В этом тесном уголовном мирке он был признанным и полновластным королем. Его приказания были безоговорочны, его желания священны, его решения непререкаемы.
Он же относился к своим «мальчикам» (так называл он своих сообщников) с нескрываемым презрением и в случае нужды готов был не задумываясь пожертвовать каждым из них в отдельности и всеми вместе.
Не удивительно, что суд над этим человеком, о котором в городе ходили легенды, вызывал такой жадный интерес. Нэпманские сынки, жуирующие пижоны с Невского, скучающие холеные дамочки, не знающие, как убить свой день, бледные, густо намазанные кокотки из Владимирского клуба, изящные барышни из множества балетных студий, расплодившихся как грибы в первые годы нэпа, элегантные шулера с надменными профилями и графскими титулами, тучные мануфактурные короли из Гостиного в кургузых, по колено, коверкотовых пальто, входивших тогда в моду, и в соломенных канотье, с беспокойным блеском в глазах, важные, с благородными седыми буклями, в черных кружевах, содержательницы тайных домов свиданий с отменными манерами и повадками классных дам и юркие, быстроглазые карманники с Сенного рынка — вся эта алчная, пестрая, шумливая человеческая накипь тех лет стремительно захлестывала коридоры, проходы и лестничные площадки губернского суда.
Это разношерстное, многоголосое человеческое месиво неудержимо тянулось к процессу, к его пикантным подробностям и к скамье подсудимых, на которой, впереди своих сообщников, сидел молодой худощавый парень с озорными цыганскими глазами и невеселой заученной улыбкой, сидел он, король этой толпы, ее кумир и ее гроза, — Ленька Пантелеев.
Чувствуя жадное любопытство публики, Ленька охотно, заметно рисуясь, давал показания, живописно рассказывал подробности, старался остроумно отвечать на вопросы.
Когда допрашивали свидетелей, он слушал с презрительной улыбкой их показания, часто поворачивал лицо в зал, разглядывал публику и поощрительно улыбался хорошеньким женщинам.
Прямо перед ним сидел его адвокат Маснизон. Адвокат был молод, щеголеват и тщеславен. Защитником Пантелеева он стал случайно, по назначению, и то, что он участвует в таком громком процессе, защищая основного подсудимого, а главное — что все это происходит при таком большом стечении публики, приятно щекотало его адвокатское самолюбие.
Он важно задавал вопросы свидетелям и подсудимым, с многозначительным видом, покачивая головой, выслушивал их ответы и, снисходительно улыбаясь, любил повторять их формулировки, чеканя слова каким-то выдуманным, неестественным голосом.
— Тэк-с, — тянул он, играя дорогим вечным пером, удачно приобретенным при поступлении в адвокатуру, — тэк-с, значит, вы, свидетель, утверждаете, что мой подзащитный взял кольцо и сразу закурил папироску. Сразу, вы это утверждаете?
— Да, — растерянно отвечал свидетель, — кажется, сразу…
— Нет уж, извините… — неумолимо допытывался Маснизон, — кажется?.. Или сразу?..
— Ну, сразу, — уже с раздражением говорил свидетель.
— Сразу, — многозначительно тянул Маснизон и с таким видом, как будто именно это решало судьбу его подзащитного, торжествующим тоном отрывисто произносил: — Вопросов больше не имею.
И сейчас же оглядывался на публику, чтобы убедиться, какое это произвело впечатление.
Судебное заседание подходило к концу. Ленька, которому надоел интерес публики к его персоне, стал немногословен. Он уже не оборачивался в зал, щеки его заметно пожелтели, дурацкие вопросы защитника очень его раздражали. Он предвидел неизбежный приговор суда и в глубине души страшно его боялся.
Все наигранное, выдуманное им молодечество и ухарское безразличие к своей судьбе он как-то растерял за дни процесса и теперь, потный от духоты и невыносимого внутреннего напряжения, мучительно повторял самому себе:
— А вдруг… а вдруг, может быть, заменят?
Глупая, бессмысленная надежда слабо мерцала в его сознании, и, чтобы раздуть эту жалкую искру, этот бледный огонек, он старался найти какие-то особые, какие-то необыкновенные, неопровержимо убедительные доводы для своего последнего слова.
Но он их не нашел. И, к удивлению публики, нетерпеливо ждавшей именно этого момента, Ленька, когда ему было предложено последнее слово, растерянно улыбаясь, поднялся, зачем-то положил дрожащие руки на барьер и неуверенно, каким-то чужим, как бы напрокат взятым голосом произнес:
— Виновен я… Безусловно… Но только еще молодой… Не таких исправляют. Прошу снисхождения.
И с той же растерянной улыбкой сел на свое место.
Маснизон тоже готовился произнести необыкновенную, блистательную речь. Он возлагал большие надежды на этот процесс, твердо рассчитывая, что Ленька Пантелеев сразу поможет ему сделаться видным адвокатом.
Процесс освещался в печати, и Маснизон надеялся, что в очередном судебном отчете будет отдано должное «талантливой речи адвоката Маснизона».
Поэтому он тщательно готовил свое выступление, снова перелистывая издания речей знаменитых судебных деятелей — Кони, Плевако, Карабчевского и других.
При этом судьба подзащитного меньше всего интересовала Маснизона. Несмотря на свою молодость, он уже был профессионально равнодушен к человеческим судьбам и трагедиям, каждодневно раскрывавшимся перед судейским столом. И всякое дело, в рассмотрении которого ему приходилось участвовать как защитнику, увы, уже интересовало его лишь с точки зрения создания и укрепления своей адвокатской репутации.
Как юрист Маснизон понимал, что приговор в отношении Пантелеева может заканчиваться только одним словом: расстрелять. Он знал, что это заслуженно и неизбежно.
И потому единственное, что его интересовало, — это впечатление, которое его речь произведет на публику. Но публика, которую в этом процессе привлекали больше всего сенсационные подробности и личность самого подсудимого, вяло слушала речь адвоката.
Может быть, потому речь и получилась бледнее, чем ожидал Маснизон. Председательствующий хмуро смотрел в дело, публика позволяла себе шуметь и перешептываться, часто и раздражающе хлопали двери, Ленька тоскливо о чем-то думал, а один из подсудимых даже вздремнул и довольно явственно похрапывал.
Маснизон с полной и оскорбительной ясностью внезапно понял, что он и его речь ни суду, ни подсудимому, ни публике, никому вообще не нужны. Вероятно, поэтому он растерялся и вместо приготовленной эффектной концовки закончил свое выступление вяло и невыразительно.
Затем суд удалился на совещание. Маснизон подошел с каким-то вопросом к Леньке, но тот, даже не дав ему договорить, с равнодушной и оттого еще более оскорбительной ухмылкой, грубо сказал:
— Идите вы к чертовой матери!..
Потом был оглашен приговор. Пантелеев был приговорен к расстрелу, а его соучастники — к разным срокам лишения свободы.
Вечером Маснизон встретился с женщиной, за которой он давно и тщетно ухаживал. Валентина Ивановна — так звали ее — предложила пойти в кино.
По дороге она спросила Маснизона о процессе и выразила сожаление, что не смогла на нем присутствовать.
Маснизон очень живо (он был хорошим рассказчиком) описал процесс, фигуру Пантелеева, некоторые подробности этого дела.
Присутствие Валентины Ивановны воодушевило его, и он рассказывал интересно, тут же выдумывая какие-то живые, яркие детали и довольно ловко и выгодно освещая свою собственную роль в процессе. По его словам получалось, что он, старый судебный волк, незаурядный криминалист и вдумчивый психолог, сразу нашел ключ к душе этого легендарного злодея, разбудив в нем человеческие чувства, о которых тот и сам не подозревал.
— Понимаете, родная, — живописал Маснизон, — я сразу проник в дебри этой психики, в задний карман, этого заблудившегося сердца. Я нашел для него такие слова, такой подход, такой ключ, что он заговорил. Заговорил искренне, правдиво и сердечно. Все были поражены. Он все откровенно рассказал, раскрыл, все выдал… Да, это было нелегко. Но знаете, я как-то умею с ними разговаривать, я их понимаю, как никто. Поверьте, они обожают меня. Вот он, например, он так благодарил, так благодарил меня…
— За что же, ведь его приговорили к расстрелу? — наивно спросила Валентина Ивановна.
— Ну какое это имеет значение? — возразил Маснизон. — Ведь я впервые, может быть, разбудил его душу — душу, вы понимаете?..
Валентина Ивановна поняла и потому легко согласилась провести завтра вместе вечер в знаменитом ресторане Донона, — у того самого Донона, который вновь наконец открылся после нескольких лет революции и гражданской войны.
Первое, о чем он вспомнил, когда проснулся утром, было согласие Валентины Ивановны провести с ним вечер.
«Клюет, определенно клюет», — радостно подумал Маснизон и сладко потянулся.
Потом он оделся и взял газеты. В судебном отчете была упомянута его фамилия и излагался приговор суда.
Это тоже привело его в хорошее настроение, и он подумал, что надо заехать в тюрьму и предложить Леньке подать кассационную жалобу.
Дежурный по тюрьме, когда Маснизон попросил предоставить ему свидание с осужденным, почему-то замялся и предложил адвокату обратиться к начальнику тюрьмы.
Маснизон удивился — свидания с подзащитными обычно предоставлялись беспрепятственно — и пошел к начальнику.
Начальник тюрьмы внимательно выслушал Маснизона и несколько сконфуженно произнес:
— К сожалению, лишен возможности. Вам скажу по секрету: Пантелеев ночью бежал… Смотрите, по секрету…
— Понимаю, — сказал Маснизон и начал было расспрашивать о подробностях, но озабоченный начальник только махнул рукой.
Ему было не до него.
Маснизон поехал к себе. По дороге, в трамвае, первое, что он услышал, это как один из пассажиров говорил соседу:
— Слыхали новость? Ленька Пантелеев бежал после приговора.
Это же сообщил Маснизону знакомый адвокат, которого он встретил в юридической консультации.
А к вечеру о побеге Пантелеева говорил весь город.
Впрочем, этому особенно и не удивлялись. Шел 1924 год, порядок в республике только начинал устанавливаться.
Ресторан Донона находился на Мойке, в подвальном, роскошно отделанном помещении. В отдельные кабинеты имелся свой вход, за углом.
Маснизон предложил Валентине Ивановне занять кабинет, но она, немного подумав, сказала:
— Нет, давайте посидим в общем зале. Сначала…
И чуть заметно улыбнулась. Перехватив эту улыбку, Маснизон внутренне возликовал и вошел с Валентиной Ивановной в ресторан.
Еще в вестибюле, где они раздевались, снизу, из общего зала ресторана, донесся смешанный шум голосов, женского смеха, звуков настраиваемых инструментов. Мягко ударил в нос сложный, дразнящий запах дорогого ресторана: какая-то специфическая смесь духов, сигарного дыма, горячих блюд.
Седовласый швейцар, похожий на библейского пророка, привычно распахнул матовую стеклянную дверь, за которой были несколько ступенек, ведших в зал.
Маснизон и Валентина Ивановна спустилась вниз и заняли стол недалеко от входа. Ресторан был уже полон. За столиками сидели удачливые дельцы, нарядные женщины, трестовские воротилы, какие-то молодые люди с чрезмерно черными бровями и совсем еще юные, но уже очень развязные пижоны.