По тому, как сразу и густо покраснел «адмирал», я понял, что Осипов, как всегда, попал в цель. Установилось то общее молчание, которое нередко говорит больше, нежели любые слова.
«Адмирал» сидел, опустив голову, о чем-то думая. Осипов не сводил с него глаз, и в них светилось то теплое, человеческое участие, без которого, как и без веры в людей, криминалист всегда ограничен и слеп. Увы, как нередко потом мне приходилось встречать иных следователей, страдающих этой куриной слепотой и потому причинявших страдания, в которых не было нужды!..
После затянувшейся паузы «адмирал» поднял голову и тихо, почти шепотом сказал:
— Кажется, Архимед заявил, что, если ему дадут точку опоры, он может перевернуть мир… Я не Архимед, и мир перевернулся без меня… Но так как я вижу, что он перевернулся правильно, то что-то перевернулось и вы мне… Мне уже много лет, Николай Филиппович, и в мои годы трудно начинать жизнь снова. Но вы оказали мне доверие, и это тоже точка опоры, о которой мечтал Архимед… Попробую «перевернуть» свой старый, заскорузлый мир… Попробую расплавить тот ржавый сейф, который я таскаю в себе… Кто знает, может быть, в нем еще сохранилось что-нибудь стоящее… Может быть…
И, неожиданно встав, он, не прощаясь, выбежал из пивной.
Когда я приехал к Шевердину и рассказал обо всем, что было, старик начал так хохотать, что я за него испугался. Потом, совершенно неожиданно для меня, он очень строго сказал:
— А все-таки, голубчик, я вот тут посоветовался с товарищами, да-с, и решили мы единогласно, что придется вам предстать перед дисциплинарной коллегией губсуда… Да, именно… Пишите объяснение…
В полной растерянности я вышел из кабинета Шевердина и бросился к Снитовскому и Ласкину — первым моим наставникам. Оба были заметно расстроены. Ласкин, нехотя буркнув «здрасьте», барабанил пальцами по столу. Снитовский был холоден как лед. Кроме них в кабинете находился и помощник губернского прокурора по надзору за следствием М. В. Острогорский, высокий красивый человек со светлой пышной шевелюрой и большими серыми глазами, глядевшими на этот раз весьма строго.
— Маленькие дети — маленькие неприятности, большие дети — большие неприятности, — начал Снитовский. — Так вот, Лев Романович (никогда раньше он меня не называл по отчеству), скорблю, всей душой скорблю по поводу странного вашего поведения… Нехорошо, милостивый государь, нехорошо и, даже позволю себе сказать, — стыдно!.. Тому ли мы вас учили, сударь, тому ль?..
— Иван Маркович, позвольте… — пролепетал я.
— Не позволю! — стукнул Снитовский кулаком по столу. — Не позволю! Ай-ай-ай, судебный следователь сидит в пивной с каким-то рецидивистом!.. Ужас, ужас!..
— Кошмар! — поддержал его Ласкин.
— Это просто непостижимо, — процедил Острогорский.
— Когда нам Шевердин все рассказал, мы решили, что так это не пройдет, не должно пройти… Пусть вам наперед наука будет… Да, наука, как нашу корпорацию марать…
И через неделю я стоял перед большим, крытым зеленым сукном столом, за которым восседала дисциплинарная коллегия губсуда в полном своем составе и с мрачным бородатым Дегтяревым во главе.
К тому времени дорогие мои наставники успели вполне внушить мне, что я совершил великий и непростительный грех, и я теперь со всей искренностью лепетал членам дисциплинарной коллегии обо всем, что было, как было и почему. Ах, как мне было худо!..
Дегтярев слушал очень внимательно, и в его коричневых желчных глазах, как это ни странно, светилось, где-то в самой глубине, что-то ласковое и даже, кажется, веселое. Не потому ли он так сердито жевал свою бороду и время от времени зловеще бросал:
— Рассказывай, все рассказывай, орел!.. Ишь какой ловкий!.. Хорош, нечего сказать, хорош!.. Шерлоком Холмсом захотел стать!..
Но обо всем этом я вспоминал уже потом, а тогда мне было не до размышлений, и я только очень боялся из-за волнения хоть что-нибудь утаить. Но я ничего не утаил.
Судьи совещались всего двадцать минут, но мне это показалось вечностью. И когда Дегтярев стал зачитывать решение, я с трудом, в тумане, застилавшем голову, расслышал главное: что меня не увольняют с работы и что коллегия, ввиду моей молодости и искреннего раскаяния решила ограничиться устным, но строгим внушением.
И тут я — дело прошлое — заплакал, на что Дегтярев, в очень ласковом, удивительном для него тоне тихо сказал:
— Ничего, ничего, не стесняйся, поплачь, милок, и пусть это будет твое последнее в жизни горе…
А через много лет, где-то в середине тридцатых годов, судьба снова столкнула меня с «адмиралом Нельсоном». Я работал тогда в Прокуратуре СССР в качестве начальника следственного отдела и однажды, придя в кабинет прокурора СССР И. А. Акулова, застал последнего в очень взволнованном состоянии.
— Вот, Лев Романович, полюбуйтесь, какое несчастье, — обратился ко мне Акулов. — Потерял я ключ от своего сейфа, через два часа мой доклад в правительстве, а все материалы в сейфе… Наш механик открыть не берется, потому что сейф сложный, с каким-то замысловатым замком… Механик говорит, что надо сутки с ним биться…
Я посмотрел на массивный стальной сейф и сразу вспомнил, что пару лет назад Осипов мне рассказывал, что «адмирал Нельсон» окончательно порвал со своим прошлым, перебрался на жительство в Москву и мирно трудится в качестве технорука одной механической артели.
— Одну минуту, Иван Алексеевич, — сказал я Акулову. — Попытаюсь вам помочь…
И я тут же позвонил Осипову, работавшему уже в МВД СССР, и рассказал ему о беде, постигшей прокурора Союза.
— Все ясно, старина, сейчас попробую разыскать Семена Михайловича и, если найду, приеду вместе с ним, — сказал Осипов. — Но я его с год не встречал, не знаю — жив ли…
Иван Алексеевич, всегда и все понимавший с полуслова, едва я положил телефонную трубку, спросил:
— Скажите, это не тот «адмирал: Нельсон», о котором вы мне рассказывали?
— Он, Иван Алексеевич.
— Ну этот, судя по всему, поможет. Старые кадры не подводят…
И Иван Алексеевич улыбнулся своей неповторимой, очень мягкой и лукавой улыбкой, которую так хорошо знали его подчиненные.
Не прошло и полчаса, как появился несколько запыхавшийся, но все еще тогда крепкий Николай Филиппович, за которым следовал чистенький, аккуратный старичок с небольшим саквояжем в руке, одноглазый, с такой же аккуратной, как и весь сам, черной повязкой над глазницей. Годы взяли свое, и «адмирала» было трудно узнать, так постарел он за это время, и только в самой глубине его единственного глаза все еще тлел тот живой огонек, который запомнился мне с первой встречи.
Иван Алексеевич встретил «адмирала» с обычной корректностью я тактом.
— Здравствуйте, садитесь, пожалуйста. Мне говорили, что вы один из лучших… гм… механиков… Не так ли?
— В свое время так считали почти все полиции Европы, товарищ Акулов, — ответил с достоинством «адмирал». — Но ведь полиции свойственно ошибаться более чем кому-либо… Впрочем, как будто я действительно немного разбирался в сейфах… Речь идет об этой гробнице?
И он указал на злополучный сейф.
— Совершенно верно. Это, если я не ошибаюсь, немецкий?
— Да, лейпцигской работы, — ответил «адмирал», быстро оглядывая сейф. — Однако это не «прима», как говорят немцы… Это сейф фирмы «Отто Гриль и K°», и я немного знаком с ее продукцией. Мы имеем здесь двойную щеколду нержавеющей стали с внутренней пружиной и автоматическим боковым тормозом — вот здесь, слева, — который задерживает замок, если не знать секрета… А вот и самый секрет — он довольно музыкальный… Что делать — немцы любят музыку…
И «адмирал Нельсон» нажал головку одного из пяти медных болтов, которыми был заклепан замок. Головка сразу же подалась и с мелодичным звоном отошла в сторону.
— Совершенно верно, — улыбаясь произнес Акулов. — Я вижу, что полиция не всегда ошибалась. Семен Михайлович — если не ошибаюсь?.. — вы действительно крупный специалист…
— Не хвалите раньше времени, а то можно сглазить, — ответил «адмирал».
— Сейчас мы подружимся с этим «немцем» как следует…
И, вытащив из саквояжа какой-то тонкий стальной прут и длинный ключ с передвигающимися бородками, «адмирал» начал совершенно бесшумно ими оперировать.
— Замки сейфов не переносят грубости, — говорил он, продолжая работать.
— С ними нужно деликатно обращаться, и они, как женщины, больше ценят внимание, а не силу… Конечно, когда такая старая калоша, как я, говорит о женщинах, это может показаться смешным, но в молодости бывший «адмирал Нельсон» разбирался не только в сейфах, несмотря на то, что имел всего одни глаз… Кстати, товарищ Акулов, именно благодаря этому меня и прозвали «адмиралом Нельсоном», который тоже был одноглазым… В тысяча девятьсот пятом году я гастролировал в Амстердаме и, дело прошлое, взял там один хороший сейф… На следующий день я прочел в газетах, что через неделю, это было в октябре, в Англии будет отмечаться сто лет со дня гибели Горацио Нельсона, павшего, как вы знаете, двадцать первого октября после сражения у Трафальгарского мыса, где он разгромил франко-испанский флот… Мне захотелось отдать дань внимания тезке… Я скупил в Амстердаме уйму знаменитых голландских тюльпанов, погрузил их на пароход и выехал в Англию. Три грузовых фургона доставили мои тюльпаны на кладбище, а сам я был в новом фраке и цилиндре… Клянусь вам честью, что, когда публика увидела мои тюльпаны, на меня стали глазеть больше, чем на первого лорда адмиралтейства… И тогда я произнес речь. «Леди энд джентльмен, — сказал я.
— Я имею честь и одновременно удовольствие представлять здесь неповторимую Одессу, подарившую миру столько выдающихся поэтов, музыкантов, моряков и правонарушителей. Ваш одноглазый адмирал знал свое дело, что, впрочем, свойственно многим одноглазым». Мне устроили овацию… Да, на старости нам остаются одни воспоминания, как сказал Кант, в чем я, впрочем, не уверен…
— В том, что остаются одни воспоминания, или в том, что это сказал Кант? — быстро спросил Акулов.
— Николай Филиппович вам может подтвердить, что речь идет только о втором. А в том, что, кроме воспоминаний, у меня уже давно ничего нет, уверен помимо меня и весь угрозыск.
— Верно, — произнес Осипов.
И в этот самый момент «адмирал» со словами: «Ну вот, спасибо, крошка», — распахнул сейф.
Акулов поблагодарил «адмирала» и деликатно осведомился, «сколько он должен», но «адмирал» так отчаянно замахал руками, что этот вопрос сразу отпал.
— Еще раз благодарю, Семен Михайлович, — очень серьезно произнес Акулов. — Я искренне рад, что познакомился с вами теперь, когда уже можно сказать, что вы выдержали трудный, может быть самый трудный на свете, экзамен. Я имею в виду не сейф…
— Я вас понимаю, товарищ Акулов, — тихо ответил «адмирал». — Вы имеете в виду не сейф, а того, кто его открыл… Да если говорить откровенно, я начал сдавать этот экзамен давно — когда мы искали эти динары с дырками… И теперь я каждый год хожу в Музей имени Пушкина — там есть отдел древних монет, — гляжу на эти динары и благодарю того неизвестного и давно покойного мастера, который чеканил их столько лет тому назад. И еще больше я благодарю тех живых и известных мастеров, которые чеканят наше удивительное время… И даже перечеканивают такие стертые монеты, как я… Пусть же здравствуют и наше время, и наши люди, товарищ прокурор!..
— Позвольте пожать вашу руку! — на первый взгляд не совсем по существу, а на самом деле в прямое развитие темы произнес Акулов.
ИСЧЕЗНОВЕНИЕ
Однажды, в апреле 1945 года, когда война уже приближалась к концу, мне позвонил мой знакомый, писатель Василий Павлович Ильенков, сказавший, что по поручению группы жильцов дома номер два по Проезду Художественного театра, где проживает и он, ему необходимо меня повидать по одному, как он выразился, очень странному и вполне необыкновенному делу.
Признаться, я тогда досадливо подумал, что речь идет о какой-то нагноившейся квартирной склоке, в которую, по доброте души Василия Павловича, его втянула одна из враждующих сторон. Велико было мое удивление, когда, придя ко мне, Василий Павлович рассказал, что пришел он в связи с таинственным исчезновением Елочки Доленко, совсем еще молодой красивой женщины, которую в этом доме знали с детских лет.
Оказывается, вот уже семь месяцев, как Елочка, поехав в одно из воскресений октября вместе со своим мужем в Пушкино на базар для покупки котиковой шубы, в пути загадочно исчезла, и с тех пор нет о ней ни слуху ни духу.
Ильенков добавил, что он явился ко мне не только по поручению общественности дома, но и по просьбе мужа Елочки, возмущенных тем, что МУР, занимающийся уже более полугода этим делом, не только не обнаружил пропавшей средь бела дня женщины, но даже не собрал никаких хотя бы косвенных данных, могущих пролить свет на эту загадку.
По словам Ильенкова, муж Елочки — инженер Глотник, занимающий ответственный пост в наркомате химической промышленности СССР, исчерпал все возможности для розыска пропавшей жены, доведен до полного отчаяния и тяжело переживает внезапно свалившееся на него горе, которое никто даже не может объяснить. В еще более тяжелом состоянии находится мать Елочки, проживавшая вместе с нею и зятем и воспитывавшая ребенка Елочки, родившегося от ее первого мужа, погибшего на фронте. Старушка совсем пала духом и никак не может понять, что же случилось с ее дочерью, которая была вполне счастлива в своем новом браке и уже ожидала второго ребенка.
Следственный отдел Прокуратуры СССР, который я тогда возглавлял, редко занимался делами подобного рода, отнесенными к компетенции МУРа или городской прокуратуры, но в данном случае, учитывая загадочный характер происшествия и то обстоятельство, что оно не выяснено угрозыском в течение долгого срока, я решил сделать исключение и получил санкцию на то, что дело «о загадочном исчезновении гр-ки Доленко Елены Ивановны, 22 лет, замужней, находящейся на шестом месяце беременности», будет принято к производству следственным отделом Прокуратуры СССР и что для расследования этого дела будет временно прикомандирован один из старших следователей московской областной прокуратуры.
Раздумывая над тем, кому поручить это дело, я остановил свой выбор на старшем следователе областной прокуратуры Голомысове, которого знал как очень вдумчивого, талантливого и кропотливого, хотя и сравнительно молодого работника, проявлявшего большие способности по делам такого рода. Любопытно, что отец Голомысова тоже работал в то время в качестве народного следователя в одном, из районов Московской области и привил своему сыну буквально с детских лет любовь и склонность к этой профессии, которую тот и избрал по окончании Юридического института. Так и началась «следственная династия» Голомысовых в московской областной прокуратуре.
Вечером старший следователь Голомысов — худощавый, высокий спокойный человек лет тридцати — уже сидел в моем кабинете и знакомился вместе со мною с двумя толстыми томами производства МУРа по этому делу, присланными в Прокуратуру СССР.
Справедливость требует отметить, что работники московского уголовного розыска потратили немало усилий на то, чтобы раскрыть тайну исчезновения Елочки Доленко. Они тщательно допросили ее мужа, мать, всех подруг, детально выяснили подробности ее поездки в Пушкино, из которой она уже не вернулась, энергично проверяли все несчастные случаи в Москве и ее окрестностях, разослали по всем направлениям фотографии исчезнувшей, посетили все городские и пригородные больницы, поликлиники и морги — одним словом, сделали немало. Результаты всех этих трудов и содержались в двух томах произведенного дознания в виде протоколов допроса свидетелей, всевозможных справок, оперативных сообщений и предписаний, запросов, телеграмм и т. п.
После ознакомления со всеми этими материалами ни я, ни Голомысов не могли упрекнуть работников розыска в том, что они халатно отнеслись к этому делу. Мы оба понимали, что это одно из тех дел, раскрытие которых неизбежно сопряжено с огромными трудностями, вытекающими прежде всего из того решающего для следствия обстоятельства, что отсутствие трупа исчезнувшей дает почву для самых различных версий и предположений по поводу ее исчезновения.
Как всегда по делам подобного рода, работники уголовного розыска проверили и возможность причастности мужа Елочки к ее исчезновению. В данном случае все говорило против такой версии. Было установлено, что инженер Глотник горячо любил свою жену, на которой женился всего за год до этого, что они жили очень дружно, что, наконец, он с радостью ждал появления ребенка и, независимо от этого, относился очень нежно и к ребенку Елочки от ее первого мужа.
Мать Елочки, проживавшая вместе с ними, так положительно характеризовала своего зятя и так горячо отвергла осторожный намек работников МУРа на его возможную причастность к исчезновению жены, что на эту версию сразу пришлось махнуть рукой, тем более что она, кроме того, опровергалась и самой положительной характеристикой Глотника на работе, где он в качестве начальника производственного отдела Главхимпрома пользовался, по-видимому, вполне заслуженным уважением.
Что же произошло в то роковое воскресенье 8 октября 1944 года, когда исчезла Елочка? Еще за несколько дней до этого — как рассказали на следствии ее подруги — она поделилась с ними приятной вестью: муж решил подарить ей к зиме котиковую шубку, ассигновал на это двадцать пять тысяч, получил со своего счета в сберкассе эту сумму, вручил ее Елочке (она сама показала толстую лачку денег подругам) и в воскресенье поедет вместе с нею на знаменитый в те военные годы пушкинский рынок, где шубку можно купить.
И в самом деле: в воскресенье утром Михаил Борисович Глотник и его жена поехали на Северный вокзал, сопровождаемые напутственными советами и пожеланиями подруг и матери Елочки.
В четыре часа дня взволнованный Глотник вернулся домой и спросил тещу, открывшую ему дверь, дома ли Елочка. Глотник сообщил теще, что в Пушкино он и жена ехали в разных вагонах, потому что ее он устроил, как беременную, в вагон матери и ребенка, а сам поехал в общем. В Пушкино он вышел на платформу, но Елочка почему-то из вагона не появилась, и он, решив, что она прозевала остановку, тщетно ее ожидал, встречая обратные поезда, но так и не дождался, после чего подумал, что она возвратилась в Москву, и тоже поехал туда. Узнав от тещи, что Елочки нет, Михаил Борисович, бледный от волнения, сразу же бросился опять на вокзал и лишь поздней ночью вновь вернулся и в полном отчаянии пролепетал, что никаких следов Елочки нет.
Начались страшные дни. Получив на работе отпуск по семейным обстоятельствам, Михаил Борисович и его теща непрерывно ездили по больницам, моргам, отделениям милиции, учреждениям Скорой помощи, станциям и полустанкам Северной дороги, расспрашивали местных жителей, работников транспортной милиции, дежурных по станции и стрелочников, кондукторов и смазчиков, взрослых и детей, давали показания в МУРе, ездили для опознания каких-то женских трупов, обнаруженных за эти месяцы, тщетно толкались на пушкинском базаре, но никаких, хотя бы самых косвенных, следов Елочки обнаружить не смогли.
Как всегда бывает в таких случаях, несколько раз они, казалось, нападали на ее след: то вдруг обнаруживался «очевидец» из Болшева, хорошо помнивший, что в то зловещее воскресенье он видел молоденькую красивую женщину, одетую именно так, как была одета в тот день Елочка, и на трепетные вопросы ее матери уверенно отвечал: да, с карими большими глазами; да, он заметил, что она беременна; да, она говорила чуть картавя.
По словам «очевидца», он «помнит, как сейчас», что эта женщина долго бродила по Болшеву, потом одна ушла в лес, а за нею вскоре пошел туда какой-то огромного роста человек в высоких болотных сапогах, которого никогда раньше он в Болшеве не замечал. То какая-то старушка из Пушкино заверяла святым крестом, что лично беседовала «с этакой молоденькой темноглазенькой, в синем драповом пальте, и, видать, на шестом месяце, дамочкой», и дамочка эта, невесть почему, «ужасть как плакала» и жаловалась на «несчастную судьбу», сказав, что «непременно руки на себя наложит». То пожилая стрелочница из Мытищ припоминала, что, кажись, в то самое воскресенье, вечером, из вагона на полном ходу электрички выбросилась какая-то молодая женщина, попала под встречный поезд и так страшно крикнула, что она, стрелочница, потом несколько ночей заснуть не могла.
Но самым тяжелым были вызовы в морги для опознания женских трупов, обнаруживаемых за эти месяцы в окрестностях и пригородах Москвы. Всякий раз с бьющимся от волнения сердцем входили мать и муж Елочки в очередной морг, вздрагивая еще на пороге от покойницкого, густо устоявшегося духа, а потом уже в тускло освещенном, длинном, со сводчатым потолком, холодном зале торопливо пробегали мимо ржавых от крови цинковые столов, на которых лежали голые покойники с фиолетовыми цифрами на пятках, грубо и косо намалеванными особым карандашом.
Работник угрозыска в присутствии служителя морга привычно предъявлял им «на предмет опознания и установления личности» очередной женский труп, и каждый раз Михаила Борисовича трясло, как в лихорадке, а мать Елочки, всхлипывая и заикаясь от волнения, едва была в силах пролепетать: «Нет, нет, не она…»
И в самом деле, это была не она, а какая-то другая несчастная, раздавленная поездом или машиной, внезапно скончавшаяся от разрыва сердца и потом обнаруженная случайным прохожим, — не она это была, не она! Не о ней говорил «очевидец» из Болшева, не с нею беседовала старушка из Пушкина, не она испугала стрелочницу из Мытищ…
Теперь, рассказывая мне и Голомысову об этом многомесячном хождении по мукам, мать Елочки, исхудавшая седая женщина, роняла все еще невыплаканные слезы и тихо повторяла:
— Не она, не она…
Я помню, что в этом долгом и трудном разговоре с матерью Елочки, задавая ей привычные и важные для следствия вопросы, и я и Голомысов не могли смотреть ей в глаза, потому что мы пока еще ничего не могли ответить на светившийся в них жгучий и такой правомерный материнский вопрос: что же случилось с ее единственной дочерью, что и почему случилось с нею и как это моглослучиться вообще?
И хотя мы совсем недавно занимались этим делом, но такова уж психология следственного работника и криминалиста, что мы оба чувствовали и себя виноватыми в том, что до сих пор не разгадана тайна этого исчезновения молодой советской женщины, что мы даже еще не знаем, погибла она или нет, а если погибла, то, значит, не смогли ее сберечь, хотя для того ведь и поставлены на свои посты.
Как всегда, вспоминая об этом необычном деле и о многих других делах об убийствах, к расследованию которых мне приходилось иметь отношение за годы своей следственной работы, я думаю, что самым трудным в ней, как и в работе моих товарищей — сотрудников прокуратуры, угрозыска, милиции, — было именно это чувство собственной вины, так точно выраженное в трех скупых словах: «не смогли уберечь». А с другой стороны, нестерпимо и чувство своего профессионального бессилия, когда страшное преступление оказывается в результате нераскрытым и, следовательно, остается безнаказанным.
Но как ни тягостны для всякого криминалиста эти чувства, они бледнеют по сравнению с другим, неотвязным и жгучим, когда по уликам, хотя и веским, но косвенным, арестован по обвинению в тяжком преступлении человек, упорно отрицающий свою вину, и тебя, арестовавшего этого человека и ведущего следствие о нем, неустанно гложет сомнение: а вдруг он и в самом деле не виноват и все собранные против него улики лишь случайное и роковое стечение обстоятельств, обманувшее тебя, не сумевшего верно в этих уликах разобраться и правильно их оценить? А вдруг это вторая и еще более опасная сторона твоего профессионального бессилия, следствие твоей самоуверенности или легкомыслия, твоей безответственности и равнодушия к человеческой судьбе, — равнодушия, при котором следователь превращается в тупую и жестокую машину, бессмысленно калечащую ни в чем не повинных людей?
Могли ли я и Голомысов, приступая к работе по этому делу, предположить, что именно в связи с ним нам суждено пережить все три вида этих тяжелых сомнений и чувств?
На следующий день после допроса матери Елочки, кстати повторившей характеристику своего зятя, уже данную ею в МУРе, мне позвонил по телефону Глотник, просивший приема. К этому времени я и Голомысов уже приняли решение подробно с ним побеседовать, и потому я сразу заказал Глотнику пропуск.
Сначала мы разговаривали вдвоем, а затем к нашей беседе присоединился и Голомысов. Перед нами сидел уже немолодой полный человек, с рыжей, чуть седеющей шевелюрой, измученным лицом, усталыми глазами и мясистым, большим носом. По моей просьбе он подробно рассказал об обстоятельствах поездки в Пушкино.
— Елочке уже давно хотелось иметь котиковую шубку, — рассказывал Глотник. — Не скрою, и мне хотелось сделать ей это, мне было приятно исполнять ее желания. Когда имеешь молодую жену, а тебе уже под сорок, надо считаться с ее капризами, не так ли?.. У меня были кое-какие сбережения, и я решил ассигновать на это двадцать пять тысяч. Словом, я ей обещал, и мы сговорились, что в воскресенье — в другие дни я по работе не мог отлучиться — вместе поедем на рынок в Пушкино, где, как вам, вероятно, известно, можно купить все что угодно… Я взял в сберкассе деньги и отдал их Елочке…