Через два дня после того, как Ларцев и Бахметьев ужинали у полковника Леонтьева, из Берлина позвонил Малинин и весело сказал Ларцеву:
— Григорий! От души поздравляю тебя: игра в футбол продолжается, но красный мяч снова забили в наши ворота. Считай, что теперь счёт 2:1.
— Что ты говоришь? — воскликнул Ларцев, сразу догадавшись, о чём идёт речь. — Забили тем же приёмом?
— Нет, на этот раз другим, — ответил Малинин. — Теперь гол забит не центром нападения, как это было в прошлый раз, а левым средним… В общем, я тебе высылаю отчёт об этом «матче».
К вечеру нарочный Малинина привёз «отчёт о матче».
Оказывается, на этот раз записная книжка майора Уолтона поступила прямо в адрес Советской Военной Администрации в Германии со следующим, более чем трогательным письмом:
«Уважаемые товарищи! Это письмо вам пишет американский сержант, друг Советского Союза. Я случайно обнаружил потерянную сотрудником американской военной разведки майором Уолтоном записную книжку, в которой содержатся записи, имеющие, как мне кажется, важное для вас значение. Я до глубины души возмущён тем, что некоторые мои соотечественники занимаются такими неблаговидными действиями, направленными против великого народа, который плечом к плечу с американскими солдатами спасал мир от фашистской чумы.
Поверьте, что мои чувства разделяют многие честные американцы. По понятным соображениям я, к сожалению, лишён возможности назвать своё имя.
Ваш искренний друг».
К письму была приложена записная книжка.
Ознакомившись с текстом письма, Ларцев, улыбаясь, сказал Бахметьеву:
— Не слишком остроумный приём. Во всяком случае, теперь ясно, что Уолтон и Грейвуд твёрдо уверены в том, что наши лётчики действительно не сумели прочесть записи в этой книжке. Ну что, теперь мы уже можем «сыграть в поддавки».
На другой день полковник Леонтьев, по просьбе Ларцева и в его присутствии, связался по телефону с Нюрнбергом, вызвал полковника Грейвуда и сказал ему, что принимает его любезное приглашение и, если тот не возражает, готов через два часа выехать в Нюрнберг.
— О, мистер Леонтьев, я буду чрезвычайно рад! — воскликнул Грейвуд. — Запишите, пожалуйста, адрес. Я жду вас прямо у себя на вилле.
И Грейвуд сообщил Леонтьеву свой нюрнбергский адрес, а также сказал, что даст указание пограничному пункту о пропуске машины советского коменданта в американскую зону.
Через два часа вишнёвый «мерседес-бенц», в котором сидели Леонтьев и Ларцев, уже мчался по широкой автостраде, ведущей в Нюрнберг.
Как раз накануне этого дня Грейвуд с бешенством узнал из телефонного разговора с Берлином, что пресловутая записная книжка вновь пущена в ход. И ещё как! Грейвуд схватился за голову, узнав об этом. Оказывается, генерал Брейтон после возвращения записной книжки его адъютанту принял «остроумное» решение отправить её по почте с письмом «друга Советского Союза»!
«Как можно было совершить такую фантастическую глупость! — яростно думал Грейвуд. — Ведь если советская разведка уже однажды имела в своих руках эту книжку, то, получив её снова, она немедленно поймёт всю комбинацию, готовившуюся с таким трудом. И почему Брейтон, когда ему пришла в голову идиотская идея, не посоветовался с Грейвудом, на которого возложена вся ответственность за эту сложную операцию? Можно ли работать с подобными кретинами в генеральских погонах?!»
Грейвуд так расстроился, что отказался в тот день от ужина, неизвестно почему поссорился с фрейлейн Эрной, а ночью не мог заснуть без снотворного.
Тем более он обрадовался на следующий день, узнав, что Леонтьев едет к нему с визитом. Это, по мнению Грейвуда, было хорошим симптомом.
Ещё больше обрадовало его то, что Леонтьев в первые же минуты встречи представил Грейвуду своего спутника:
— Познакомьтесь, это мой преемник полковник Семёнов.
— Ваш преемник? Как это понять? — спросил Грейвуд.
— Да, господин полковник, — ответил Леонтьев, заранее и очень подробно проинструктированный Ларцевым. — Я поэтому и приехал так неожиданно, что столь же неожиданно вызван в Берлин для нового назначения…
— Нового назначения? Какого именно, если это не секрет? — осведомился Грейвуд.
— Вот этого я пока ещё не знаю сам, — простодушно сказал Леонтьев. — Лишь вчера я получил приказ сдать дела полковнику Семёнову, назначенному вместо меня, после чего немедленно выехать в Берлин. Там, видимо, и определится моя дальнейшая судьба. Именно потому, господин Грейвуд, я и решил воспользоваться вашим старым приглашением и приехать в Нюрнберг, чтобы проститься с вами и ещё раз просить ускорить решение судьбы моего сына. Я уговорил полковника Семёнова поехать вместе со мной, так как он любезно согласился принять и временно приютить моего сынишку, как только он будет при вашей помощи возвращён.
— Понятно, понятно, — сказал Грейвуд. — Мы ещё успеем обо всём договориться. Не сомневаюсь, полковник Леонтьев, что вас ожидает какое-то повышение по службе… Заранее поздравляю вас! А пока, господа, прошу вас к столу…
И он повёл гостей в столовую, где у накрытого стола уже суетилась фрейлейн Эрна.
И снова Грейвуд провозгласил тост за славных союзников и братство по оружию, а Ларцев и Леонтьев ответили соответствующими тостами. Глядя со стороны на этих трёх полковников — двух русских и американца, — так любезно улыбающихся друг другу и так оживлённо беседующих на различные темы, никак нельзя было предположить, что на самом деле эти люди — участники очень напряжённой и острой борьбы, в которой один покушается на военную тайну Советского государства, не брезгая при этом никакими средствами, а двое других стоят на страже этой тайны, выполняя свой государственный долг.
Продолжая непринуждённо болтать со своими гостями, Грейвуд размышлял над тем, как объяснить неожиданное освобождение полковника Леонтьева от поста военного коменданта.
Да, судя по всему, это уже первый результат той «акции», которую он, Грейвуд, начал против полковника. Простодушный русский атлет, видимо, и не догадывается, что его замена полковником Семёновым и внезапный вызов в Берлин не сулят ему ничего хорошего. Грейвуд не сомневался, что как только полковник Леонтьев, сдав дела новому коменданту, приедет в Берлин, он будет немедленно арестован и, таким образом, попадёт в волчью яму, тщательно приготовленную ему хозяином этого гостеприимного стола. Оказывается, генерал Брейтон вовсе не такой идиот, как это ни странно!..
И, внутренне хихикая над пикантностью сложившейся ситуации, мистер Грейвуд самым радушным образом угощал «бедного малого», против которого лично в конце концов он ничего не имел, — просто в интересах дела необходимо было во что бы то ни стало его устранить.
За многие годы своей деятельности в качестве профессионального разведчика Грейвуд уже не раз становился перед необходимостью «убирать» тех или иных ни в чём не повинных людей, фабрикуя доказательства их виновности в преступлениях, которых они в действительности не совершили, или сваливая на них преступления, совершённые заведомо другими людьми. Не раз уже ему приходилось опутывать людей паутиной всякого рода провокаций и шантажа, играя на человеческих чувствах и слабостях. И Грейвуд давно уже относился вполне равнодушно к судьбе жертв своих комбинаций, цинично рассматривая этих несчастных как «накладные расходы», без которых будто бы никак нельзя обойтись.
Так и теперь, угощая полковника Леонтьева, он уже зачислил его в эту графу «накладных расходов», учёт которых всегда мысленно вел.
Присматриваясь к полковнику Семёнову, сидевшему рядом с Леонтьевым и время от времени произносившему какие-то незначительные фразы, Грейвуд решил, что новый военный комендант, уже немолодой и, по-видимому, весьма недалёкий офицер, не представляет для него решительно никакого интереса. Тем не менее он был также любезен и внимателен и к этому полковнику, гостеприимно угощал его.
В разгар пиршества в столовую из кабинета донёсся долгий телефонный звонок. Фрейлейн Эрна подошла к телефону и, вернувшись в столовую, почтительно доложила по-немецки:
— Герр оберст, вас срочно просит к телефону этот старик… господин Крашке…
Лишь на одно мгновение что-то дрогнуло в лице Грейвуда, и он свирепо посмотрел на фрейлейн Эрну. Затем, взяв себя в руки, он бросил внимательный взгляд на своих гостей. Леонтьев, которому имя Крашке действительно ничего не говорило, спокойно продолжал есть. Ларцев, сделав вид, что даже не расслышал слов фрейлейн Эрны, с самым безразличным и немного скучающим видом прихлёбывал из бокала вино. Это несколько успокоило Грейвуда, и он, извинившись перед гостями, пошёл в кабинет, знаком позвав туда фрейлейн Эрну и плотно притворив за собой дверь.
— Я слушаю вас, в чём дело, Крашке? — сердито произнёс в трубку полковник Грейвуд.
— Извините, герр оберст, — ответил Крашке. — Дело в том, что с мальчишкой не совсем хорошо…
— Как нехорошо? — воскликнул Грейвуд. — Ведь я же предупреждал вас, разрешая применить третью степень, что вы отвечаете за его жизнь!..
— Не беспокойтесь, он выживет, — ответил Крашке. — Я помню ваше предупреждение, герр оберст… Но для того, чтобы он выжил, надо хотя бы на сутки сделать перерыв… Поэтому я и позволил себе вас беспокоить.
— Хорошо. Но не больше чем на сутки, — ответил Грейвуд. — В нашем распоряжении максимум несколько дней…
— Слушаю, всё будет исполнено, герр оберст, — Крашке положил трубку.
Грейвуд обернулся к фрейлейн Эрне, стоявшей у порога:
— Какого дьявола вы назвали фамилию Крашке при этих русских! — прошептал Грейвуд. — Сколько раз я вам говорил…
— Простите меня, герр оберст, — пролепетала молодая женщина, до сих пор боявшаяся своего хозяина и любовника. — Я никогда не думала…
— А надо думать! — сердито бросил Грейвуд и пошёл к гостям.
Пока Грейвуд разговаривал по телефону и отчитывал фрейлейн Эрну, Ларцев, отлично расслышавший фамилию Крашке, сохраняя внешне равнодушно-спокойный вид, внутренне ликовал. Он не сомневался, что речь идёт о том самом немецком шпионе, у которого в своё время Фунтиков выкрал бумажник и который, будучи через несколько лет задержан тем же Фунтиковым, сумел бежать из-под ареста. Теперь было ясно, что Крашке является сотрудником Грейвуда и, несомненно, имеет отношение к операции против конструктора Леонтьева, которым столь неудачно занимался ранее по заданию гитлеровской разведки! Эта деталь окончательно подкрепила догадку Ларцева о том, что все комбинации Грейвуда имеют одну цель — найти подход к конструктору!..
Когда был подан кофе, Грейвуд сам завёл разговор на тему, больше всего интересовавшую Леонтьева.
— Я рад вам сообщить, уважаемый коллега, — сказал американец, — что в самые ближайшие дни надеюсь наконец вернуть вам сына. Однако, поскольку, как вы сами говорите, ещё неизвестно ваше будущее назначение, давайте решим, куда я должен доставить бедного мальчика?
— К полковнику Семёнову, — ответил Леонтьев. — Во-первых, это ближе к вам, а, во-вторых, полковник Семёнов обещал, как я уже вам говорил, помочь мне в этом деле.
— Совершенно верно, господин полковник, — произнёс Ларцев, — как только вы сможете это сделать, позвоните мне по телефону, я сам выеду на пограничный пункт и возьму сына полковника Леонтьева. А потом мы уж договоримся, куда его доставить.
— Что ж, это, пожалуй, самое разумное, — ответил Грейвуд. — О, мой бог, я представляю себе эту волнующую встречу!.. Конечно, мальчику нужно будет как следует отдохнуть, прийти в себя, а потом, по-видимому, возникнет вопрос о продолжении его образования, прерванного из-за этих ужасных обстоятельств… Не так ли, полковник Леонтьев?
— Да, да, — со вздохом ответил Леонтьев. — Я уже не раз думал об этом, мистер Грейвуд. Конечно, скорее всего я отправлю мальчика в Москву, чтобы он мог там продолжать учиться.
— В Москву? — чуть быстрее, чем следовало, произнёс Грейвуд. — Да, да, вы совершенно правы! Столица, что ни говори, — столица… Я понимаю вас…
И тут, как неожиданная молния в ночной тьме, блеснула в сознании полковника Ларцева долгожданная разгадка: вот, следовательно, ход, на который рассчитывал полковник Грейвуд и ради которого пошёл на такие сложные комбинации!.. Вот наконец долгожданное объяснение того, что ещё недавно казалось необъяснимым!..
После обеда Грейвуд предложил своим гостям покатать их по городу, и они вместе осмотрели полуразрушенный Нюрнберг, побывали в здании, где происходил суд над главными немецкими военными преступниками.
Поблагодарив Грейвуда за гостеприимство, Ларцев и Леонтьев простились с ним и двинулись в обратный путь.
Лишь теперь, окончательно убедившись во время визита к Грейвуду, что полковник Леонтьев никак с ним не связан, Ларцев решил открыть коменданту все карты.
Поэтому, как только они вернулись домой, Ларцев принял приглашение Леонтьева поужинать у него и, когда они остались вдвоём, подробно рассказал ему обо всех провокациях Грейвуда. Сергей Павлович слушал Ларцева, затаив дыхание, настолько всё это было для него неожиданным, негаданным, почти фантастическим.
— Как же вы, Григорий Ефремович, не сообщили об этом сразу? — вскипев, воскликнул Сергей Павлович. — Я в жизни бы не поехал к этому мерзавцу! А если поехал, то избил бы, его, как собаку!..
— Именно поэтому я не считал возможным рассказать вам об этом раньше, — усмехнулся Ларцев. — Кроме того, не забывайте, что от этого негодяя пока зависит судьба вашего сына. Набить морду — это не лучший выход из создавшегося положения, Сергей Павлович.
— Да, да, вы правы, — растерянно признал Леонтьев. — Но скажите, Григорий Ефремович, как же быть дальше?
— Я специально вам всё рассказал, чтобы вы правильно поняли то, к чему я сейчас перехожу, — в самом дружеском тоне ответил Ларцев. — Дело в том, что вам придётся на некоторое время исчезнуть. Необходимо, чтобы у Грейвуда создалось впечатление, будто его провокация удалась… Именно поэтому я просил вас сказать этому подлецу о моём назначении комендантом вместо вас и вашем отзыве в Берлин…
— Понимаю, — ответил Сергей Павлович. — Как же это будет оформлено?
— Я уже подумал об этом, — ответил Ларцев, — и привёз с собой приказ вашего начальства о том, что вы отзываетесь в Берлин, а полковник Семёнов — такова моя временная фамилия — назначается вместо вас. Завтра утром вы соберёте работников комендатуры, объявите приказ и я приступлю к своим обязанностям…
— А мне действительно нужно поехать в Берлин? — спросил Сергей Павлович.
— Да, на один день. Там вас ожидает путёвка в санаторий, и вы будете пока отдыхать или лечиться в Брамбахе. Само собой разумеется, Сергей Павлович, что всё это остаётся строго между нами и вам не следует решительно никому рассказывать обо всём, что произошло. Скажу больше: я и сам в нарушение правил всё вам рассказал лишь потому, что не хотел напрасно вас волновать…
— Ну, это понятно, — сказал Сергей Павлович. — Вот только как будет с Коленькой?
— Я подумал и об этом, — ответил Ларцев. — Я сам его приму, а потом созвонюсь с вашим двоюродным братом, Николаем Петровичем, и попрошу его взять пока племянника к себе…
— А когда же я увижу Коленьку? — с болью воскликнул Сергей Павлович.
— Как только мы закончим всю эту операцию, — ответил Ларцев. — Я понимаю ваше нетерпение, но согласитесь, Сергей Павлович, что, прождав сына почти пять лет, вы уж как-нибудь наберётесь сил ещё на один-полтора месяца. В конце концов всё, что делается, делается, в частности, и в интересах вашего сына. Вы должны это понять.
— Да, да, конечно, извините меня, — сказал Леонтьев, — но поймите и мою боль… И моё нетерпение…
Голос его дрогнул.
Ларцев подошёл к этому человеку, который с каждой минутой становился ему всё более симпатичен, и искренне, от всего сердца обнял его. Невольно он вспомнил при этом Ромина и его предложение арестовать полковника. «Да, — думал Ларцев, — хорошо бы мы все выглядели, если бы согласились с точкой зрения этого карьериста. Нет, нет, нельзя и на пушечный выстрел подпускать таких типов к нашим органам!»
Вошла фрау Лотта и пригласила офицеров к столу.
— Я надеюсь, что вы, фрау Лотта, и профессор не откажетесь с нами поужинать? — обратился к молодой женщине Сергей Павлович, дружески привязавшийся к этой немецкой семье.
— Я, право, не знаю, герр оберст, не злоупотребляем ли мы вашим гостеприимством, — смущённо ответила фрау Лотта, старавшаяся в последнее время реже встречаться с полковником.
— Ну что за пустяки! — ответил Леонтьев. — Мы будем очень рады вместе провести вечер. Я сейчас сам приглашу профессора.
Через несколько минут, ужиная вчетвером, советские офицеры оживлённо беседовали с профессором и фрау Лоттой.
Ещё при первой встрече с профессором Ларцев понял, что это честный и цельный человек, принадлежавший к той части немецкой интеллигенции, которая, питая отвращение к нацизму, уходила с головой в свою науку, сделав своим знаменем полную аполитичность.
А профессор Вайнберг с интересом беседовал с Ларцевым, который произвёл на него благоприятное впечатление своей деликатностью, спокойной манерой говорить и умением очень внимательно слушать собеседника.
Профессор уже давно оценил своего жильца, полковника Леонтьева, его душевную собранность и доброту, скромность в быту и преданность делу, которому он служит. Теперь Вайнберг познакомился со вторым полковником, который тоже оказался культурным и воспитанным человеком. Да, эти русские офицеры были совсем не такими, какими их изображали фашистские пропагандисты в течение многих лет. Беседуя с советскими людьми, профессор думал о том, что эти офицеры при всём различии их внешности, манеры разговаривать и, по-видимому, характеров были в то же время в чём-то сходны между собой. «В чём же?» — думал Вайнберг. И, отвечая самому себе на этот вопрос, приходил к выводу: скорее всего в том, что этих людей объединяет не только их национальность и военная профессия, но и одна система воспитания, при которой в них повседневно развивались любовь к родине, сознание общественного долга, принципы интернационализма и нетерпимость к какому бы то ни было зазнайству, обычно столь свойственному победителям. И невольно вспоминал профессор надменных гитлеровских офицеров с их бездушно жестокой агрессивностью, узостью интересов, с их утрированной выправкой, начальственными замашками и вычурными манерами, с такой характерной для прусской военщины привычкой иронически, со снисходительным превосходством относиться к штатским, любым штатским, в том числе и к людям науки и искусства. «Да, в этих советских офицерах нет ни малейшего признака представителей военной касты, — думал профессор, — они — дети нового строя, нового жизненного уклада, новой социальной системы».
Беседа за столом коснулась и животрепещущей атомной темы. Заговорили о бомбах, сброшенных американцами на Хиросиму и Нагасаки.
— Скажу вам прямо, господа, — произнёс профессор, не пытаясь скрыть волнения, — если до того дня, когда были сброшены эти бомбы, у меня ещё мелькала мысль перебраться на запад, то после того, как это случилось, я окончательно решил оставаться здесь. Нет, нет, я не хочу, чтобы моя наука была в крови! В природе есть силы, с которыми не шутят. Я знаю, что атомную бомбу получили при помощи многих иностранных физиков, в том числе и моих немецких коллег. Я не хотел бы быть на их месте и от души жалею их!..
Старый профессор помолчал, глубоко задумавшись.
— И без того уже на совести моего народа слишком много крови, — снова заговорил он. — Я часто задаю себе мучительный вопрос: как могло случиться, что в самом центре Европы, в моей стране, подарившей миру столько великих людей, создавшей такую высокую культуру, в стране, прославленной трудолюбием и честностью её народа, победило кровавое безумие фашизма? Как сумели превратить десятки тысяч немцев в убийц, палачей и насильников и как я, старый немецкий профессор, и тысячи подобных мне учёных, писателей, инженеров, художников, педагогов и психиатров — как могли мы это допустить, этого не предвидеть! Как смели подчиниться этому кошмару? Вот чего никогда не простит нам история и за что нас осудят внуки!..
— Я во многом согласен с вами, профессор, — сказал Ларцев. — Но не кажется ли вам, что сейчас надо думать не о том, что уже произошло, а о том, чтобы это никогда не повторялось? И не только думать, профессор, но и действовать: бороться и убеждать!..
— Вы, разумеется, правы, — ответил профессор. — По позвольте быть с вами откровенным до конца. Я дожил до седых волос в уверенности, что наука может и должна быть над политикой, вне политики. Потом, уже после войны, когда мир снова оказался расколотым на два враждебных лагеря — да, да, не спорьте, ведь это так, на два лагеря, стоящие друг против друга, — я, может быть, даже подсознательно, решил остаться посредине… Да, посредине, потому что в каждом из этих лагерей что-то меня не устраивало. Вы, коммунисты, удивляете меня своей прямолинейностью, резкостью своих позиций. Иногда мне кажется, что вы рассматриваете весь мир по определённой схеме: друзья и враги, ангелы и черти. Но ведь жизнь сложнее подобных схем и её нельзя уложить в формулу определённой догмы…
— Мы тоже противники догмы, профессор, — возразил Ларцев.
— Может быть, но я ещё не убеждён в этом, — сказал профессор. — Позвольте мне продолжать, потому что не всякий будет с вами так откровенен, как я. А то, что я скажу, может быть, пригодится вам для понимания сомнений и дум, которые владеют теперь многими представителями немецкой интеллигенции и, может быть, не одной немецкой.
— Мы слушаем вас с большим интересом, профессор, — произнёс Ларцев, — и благодарны вам за прямоту.
— Да, да, я выскажу все, что думаю! — горячо воскликнул профессор. — Меня пугало в коммунизме и другое: мне казалось, что при этой системе все должны шагать, как солдаты, в одном строю, по одной команде, что человеческая индивидуальность будет стеснена в своём развитии. Потребовалось немало времени для того, чтобы я разобрался в некоторых сомнениях, пока сама жизнь не отмела часть из них… Но не всё, нет, ещё далеко не всё. И думаю, что я не одинок. Вот что я хотел сказать вам, господа…
— Благодарю вас за откровенность, профессор Вайнберг, — произнёс Ларцев. — По поводу всего, что вы нам сейчас сказали, я многое мог бы вам ответить и вначале даже хотел это сделать, но потом передумал: пусть за меня и за всех нас вам ответит жизнь. В её ответы вы скорее поверите, и она вас лучше убедит. Скажу лишь одно: я далёк от мысли, что каждый из советских людей, которых вы встречаете в Германии, абсолютно безупречен, но зато понимаю, что по каждому из них вы судите обо всех нас в целом. Поэтому будьте осторожны в своих обобщениях и не торопитесь с окончательными выводами.
Вайнберг не без удивления посмотрел на Ларцева. Меньше всего он ожидал услышать такой ответ. Напротив, он не сомневался, что сейчас офицеры обрушат на него поток аргументов, цитат, исторических экскурсов и всякого рода сопоставлений, одним словом, — всё то, что принято было в последние годы именовать загадочным и пугающим словом — «пропаганда». Но этого не случилось, и по какой-то сложной психологической закономерности ответ Ларцева убедил профессора Вайнберга в правоте этих людей гораздо больше, нежели самые пылкие слова.
Именно на такую реакцию и рассчитывал Ларцев, очень хорошо понимая, что людям типа профессора Вайнберга надо дать возможность самостоятельно прийти к определённым выводам, требующим пересмотра всей системы взглядов и убеждений, сложившихся за целую жизнь. Эта самостоятельность суждения всё равно будет направляться реальной действительностью, хотя бы и подсознательно для самого профессора и таких, как он.
Беседа затянулась до поздней ночи, и в ходе её Ларцев выяснил интересовавший его вопрос о характере научного труда, который пытался похитить Вирт. Из слов профессора стало ясно, что этот труд представляет собой предварительный итог его работ в области атомной физики, связанных с проблемами использования атомной энергии в мирных целях.
На следующее утро офицерам военной комендатуры был сообщён приказ о назначении полковника Семёнова комендантом города и округа и отзыве полковника Леонтьева в Берлин. Представив нового коменданта офицерам, Сергей Павлович тепло простился с ними и поехал к себе собираться в путь.
В саду он встретил фрау Лотту, очень удивившуюся такому раннему появлению полковника, — обычно он возвращался со службы поздно вечером. Сергей Павлович объявил о своём отъезде.
— Как, вы уезжаете совсем? — воскликнула фрау Лотта, вспыхнув до корней волос. — Что случилось, господин полковник?
— Просто меня переводят в другой город, — ответил Сергей Павлович, — ещё и не знаю, в какой именно…