Он долго ещё ходил бы по саду, ругая самого себя, если бы у ворот дома не раздался резкий сигнал машины. Сергей Павлович подошёл к воротам и за чугунной узорчатой решёткой калитки неожиданно увидел улыбающегося Джемса Нортона.
— Хэлло, коллега! — закричал Нортон, заметив Сергея Павловича. — Я дьявольски соскучился в своей дыре и опять приехал вас навестить… Надеюсь, вы не рассердитесь на меня за это?
— Как вам не стыдно, полковник, я искренне рад вас видеть, — ответил Сергей Павлович и, отворив калитку, поздоровался с Нортоном и пригласил его к себе.
Через полчаса они уже сидели за кофе в садовой беседке.
Фрау Лотта, подав чашки и печенье, оставила их вдвоём и ушла в дом, сославшись на какие-то хозяйственные дела.
Пока она расставляла чашки, Сергей Павлович несколько раз бросал на неё внимательный взгляд. Молодая женщина была совершенно спокойна, и ничто в её взглядах, улыбке, тоне разговора не напоминало о том, что произошло между ними всего полчаса назад. Фрау Лотта, как всегда, приветливо поздоровалась с Нортоном, частенько за последнее время приезжавшим к Леонтьеву. Нортон, которому она нравилась, был очень любезен, преподнёс молодой женщине цветы, привезённые с собою, и сделал ей какой-то комплимент.
Спокойно поблагодарив американца, фрау Лотта, расставив кофейный сервиз на столе, ушла.
— А ваша хозяйка, коллега, всё хорошеет, — сказал, глядя ей вслед, Нортон. — Бьюсь об заклад, что она в вас влюблена…
— Ну вот ещё, что за пустяки, — ответил Леонтьев, которому был неприятен этот разговор. — Расскажите лучше, как вы живёте, полковник? Как идут у вас дела?
— Сказать по совести, — улыбнулся Нортон, — мне трудновато ответить на ваш вопрос, потому что делами я занимаюсь меньше всего. В отличие от вас, коллега, я не хлопочу ни о немецком водопроводе, ни о немецких школах… Я поступил проще: назначил бургомистра и взвалил на него все эти хлопоты… Кстати, как с водопроводом у вас? Ведь немцы сами его взорвали, оставляя этот город?
— Да. И в нескольких узлах, будь они неладны, — сказал Леонтьев. — Но можете меня поздравить: две недели тому назад нам удалось закончить полное восстановление и водопровода, и канализационной сети. Более того, мы отремонтировали и водохранилище, питающее водопровод. Правда, пришлось немало повозиться, но теперь все эти проблемы сняты…
— Надеюсь, вы делали это руками самих немцев? — спросил Нортон.
— Конечно, главным образом. Однако и наши солдаты приняли в этом участие, чтобы ускорить окончание работ.
Нортон внимательно посмотрел на Леонтьева. Потом, отпив кофе из своей чашки, задал новый вопрос:
— И все это вас серьёзно интересует, полковник?
— Ну конечно, мы уже не раз говорили на эту тему, — ответил с улыбкой Сергей Павлович. — Я даже позволю себе спросить: вы всерьёз сомневались в этом?
— Представьте себе, да, — со вздохом ответил Нортон. — Скажу больше: я чуть ли не каждый день размышляю по этому поводу и стремлюсь понять — в чём тут дело? Воевали мы вместе, с одним общим врагом. А вот теперь, после победы, проводим различную политику…
— Да. И не только в отношении водопроводов, — сказал Леонтьев. — К сожалению, различную… Тут вы правы, сосед…
— Гораздо важнее, кто прав в широком масштабе, — живо произнёс Нортон. — Американцы, французы, англичане или вы, русские? Как вы считаете, полковник?
— Я, как и все советские офицеры, не сомневаюсь в правоте того, что мы делаем, — спокойно ответил Сергей Павлович. — Мы отлично знаем, почему и для чего мы это делаем, сосед.
— Для пропаганды?
— Прежде всего условимся, что понимать под этим словом — пропаганда, которому в вашей зоне стали придавать некое зловещее значение. Давайте условимся, друг Нортон: если пропагандируется доброе дело, отвечающее принципам гуманности, морали, человечности, — это хорошо. Если, напротив, пропагандируется злое дело, аморальное, причиняющее людям вред, — это плохо. Согласны?
— Бесспорно.
— Отлично. Значит, слово «пропаганда» само по себе не так уж зловеще, по крайней мере в некоторых случаях.
— Да. Я готов с этим согласиться.
— Теперь пойдём дальше. Мы считаем прежде всего, что должны строго выполнять обязательства, принятые на себя перед лицом мира.
— Что это значит, коллега?
— Это значит, что мы должны обеспечить денацификацию Германии, во-первых, её демилитаризацию, во-вторых, создать условия для создания новой демократической и миролюбивой Германии, в-третьих. Так было условлено между союзниками коалиции?
— Да, так.
— Почему же вас удивляет всё, что мы делаем, конкретно выполняя эти принятые на себя обязательства? И, более того, почему этого не делаете вы, полковник Нортон, такой же военный комендант, как я? В самом деле, почему?
— Я делаю то, что мне предписывает моё начальство, — ответил Нортон. — Я офицер и обязан выполнять приказы командования.
— И я офицер, и я выполняю получаемые мною приказы. Вам остаётся ответить на вопрос: почему приказы советского командования, которые выполняю я, соответствуют общим решениям, принятым и опубликованным нашими правительствами, а приказы вашего командования, напротив, нередко идут против этих решений?
— Ну, это уже область высокой политики, — сделав страдальческое лицо, произнёс Нортон. — И политикой должны заниматься адвокаты, а не танкисты, как мы с вами…
— Это что — бегство с поля боя? — улыбнулся Леонтьев. — Или тактический маневр?
Нортон встал, сделал два шага и неожиданно, резко повернувшись к Леонтьеву, сказал:
— Откровенно говоря, я иногда сожалею, что познакомился и подружился с вами, коллега… Как вам сказать, поймите меня верно, раньше мне было проще жить… В последнее время я ловлю себя на том, что начинаю кое над чем задумываться, полковник Леонтьев… Всё было так ясно и просто: Америка самая богатая, самая демократическая, самая справедливая, самая умная страна в мире… Поэтому она, кроме того, и самая могучая, и самая великая, одним словом, — самая, самая, самая… Принимая это как аксиому, я, американский полковник Джемс Нортон, превосходно себя чувствовал и считал, что мне дьявольски повезло, поскольку я родился в этой самой роскошной стране, и все другие — русские, французы, англичане, я уже не говорю о немцах и цветных, — должны мне завидовать… Согласитесь, что при этих условиях у меня не было оснований задумываться… Я и не задумывался до встречи с вами, сосед…
— Чем же я нарушил ваш блаженный покой? — рассмеялся Леонтьев.
— Многим. И прежде всего тем, что я почему-то начинаю вам завидовать… Да, чёрт возьми, вам!.. Если добавить к этому, что больше всего на свете Джемс Нортон не любит задумываться, вам станет ясно, к чему привело меня знакомство с вами, дорогой сосед…
Последние слова Нортон произнёс вполне серьёзно, испытующе глядя на внимательно слушающего Леонтьева.
— О чём же вы задумываетесь, сосед? — прервал Нортон затянувшуюся паузу. — Или это секрет?
— Нет, это не секрет, — ответил Сергей Павлович. — И я охотно отвечу на ваш вопрос. Я думаю о том, что Джемс Нортон — честный американец, и потому он начал задумываться… И ещё я думаю о том, что если талантливый и в массе своей честный американский народ начнёт так же, как и Джемс Нортон, задумываться, задумываться над всем, что произошло и происходит, и ещё будет происходить в мире и в самой Америке, то нам и нашим детям, и всем детям и матерям на свете будет проще, спокойнее и гораздо легче жить, нежели они живут теперь…
— Что ж, может быть, вы и правы, — тихо ответил Нортон. — Но я ещё оставляю за собою право подумать над тем, стоило ли мне призадумываться…
И Джемс Нортон, взяв свою фуражку, пошёл к машине, сопровождаемый своим соседом.
Проводив Нортона, Сергей Павлович пошёл к себе, размышляя над разговором с американцем. Он давно проникся симпатией к этому честному и весёлому человеку, к тому же, по-видимому, храброму и толковому офицеру. Сергей Павлович угадывал в Нортоне одного из тех американцев, которые способны, вопреки уродливой системе воспитания в капиталистическом обществе, понять, где правда, а поняв, суметь за неё постоять.
В холле Сергей Павлович столкнулся с профессором Вайнбергом, вышедшим из своего кабинета.
— Добрый вечер, профессор!
— Добрый вечер, добрый вечер, — добродушно ответил Вайнберг, мало-помалу изменивший своё отношение к советскому полковнику. — Не сыграть ли нам, господин полковник, партию в шахматы?
— Что ж, это отличная идея, — весело согласился Леонтьев, частенько в последнее время игравший с профессором.
Они уселись за шахматный столик в кабинете профессора.
Сидя против старого учёного и глядя на его умное лицо, Сергей Павлович вспомнил о недавнем разговоре с фрау Лоттой и порадовался тому, что ему не приходится краснеть перед профессором. Какое счастье, что, не поддавшись своему влечению к невестке профессора, он остался чист и перед этим милым стариком, и перед самим собою, и перед Коленькой, и перед памятью трагически погибшей жены!.. И если ещё несколько часов тому назад Сергей Павлович, придя в смятение от разговора с фрау Лоттой, чувствовал себя не очень стойким и уверенным, то теперь он был доволен, что ограничился разговором…
Но Сергей Павлович не знал того, что его отношения с фрау Лоттой ещё недавно волновали и профессора, отлично видевшего, что молодой женщине всё более нравится этот русский атлет с открытым лицом, выпуклой грудью богатыря, широкими плечами и такой доброй, чуть застенчивой улыбкой.
Не без тревоги наблюдал старый учёный за тем, как развиваются их отношения. Ему было больно вспоминать в этой связи покойного сына, очень любившего жену. Но профессор понимал, что русский офицер действительно вызывает чувство симпатии и уважения всем своим внешним и моральным обликом. Наконец, и маленький Генрих без ума любил их жильца, очень нежно относившегося к нему.
Однако в последнее время, убедившись в том, что полковник не делает никаких попыток ухаживать за молодой женщиной, хотя и проявляет откровенную симпатию к ней, профессор Вайнберг успокоился и проникся ещё большим уважением к русскому офицеру. Да, судя по всему, этот полковник был человеком твёрдых жизненных правил и большой душевной чистоты. К тому же он импонировал профессору скромностью, большим тактом, серьёзным отношением к своим обязанностям.
Вайнберг отлично видел, как горячо заботится полковник о воссоздании нормальной жизни в городе, как много сил он положил на то, чтобы восстановить водопровод, наладить работу пекарен, школ, больниц.
Профессору было известно и то, что, принимая у себя в комендатуре жителей города, Леонтьев отличался неизменной корректностью, был объективен и справедлив, внимательно вникал в суть дела, по которому к нему обращались, и обладал ещё одним неоценимым при его положении качеством: в городе уже было широко известно, что советский комендант — хозяин своего слова. Если он сказал «Да», можно не сомневаться, что обещание будет выполнено, а если сказал «Нет», то говорилось это всегда обоснованно и окончательно.
Сергей Павлович действительно придавал большое значение тому, чтобы его слово было верным, отлично понимая, что, особенно в первое время, буквально каждое его решение, каждая беседа с немцем, каждый шаг становятся известными всему городу.
Не прошло и месяца после того, как он приступил к работе, а горожане уже хорошо знали: герр оберст человек серьёзный, слов и обещаний на ветер не бросает, корректен, но строг, в пьянстве и разгуле не замечен и любит работать, решив наладить в городе абсолютный порядок.
А через два месяца жители уже привыкли к тому, что военный комендант появляется то в магазинах, проверяя, как выдаются по карточкам продукты, то в больнице, то в школах, то на работах по восстановлению водопровода или канализации. Он уже довольно свободно говорил по-немецки и был знаком с великим множеством самых разных людей — с учителями, инженерами, с владельцами магазинов и содержателями пивных, с архитекторами и артистами варьете, рабочими и провизорами, с городскими врачами и землемерами.
Знали в городе и о том, что американский полковник, комендант соседнего города, находящегося в американской зоне оккупации, частенько приезжает в гости к полковнику Леонтьеву и, по-видимому, дружит с ним. Это было особенно удивительно потому, что в американской и советской зонах проводилась совершенно разная политика…
Игра шла довольно вяло. Профессор и Сергей Павлович на этот раз меньше всего думали о шахматных ходах. За открытым окном шумел вечерний город, летние сумерки постепенно затушёвывали небо, стирая последнюю розовую полоску на горизонте.
— Знаете, господин полковник, мы оба играем очень рассеянно, — сказал наконец Вайнберг. — Может быть, отложим эту партию?
— Да, вы правы, профессор, — ответил Сергей Павлович. — По-видимому, вы сегодня устали?
— От чего устал? — с горькой усмешкой спросил профессор. — Вот уже много времени, как я не работаю и, откровенно говоря, даже не знаю, когда начну работать… Правда, осенью я намерен возобновить свои лекции в университете, если только в нём действительно начнутся занятия.
— Да, можете в этом не сомневаться. Ремонт университетского здания идёт полным ходом. Вчера ректор информировал меня о положении дел. Кстати, могу вам сообщить, что ваша лаборатория не так уж безнадёжно разрушена взрывом. Месяца через два её обещают восстановить…
— Это не так просто, — возразил профессор. — Ведь эсэсовцы, взрывая, перед тем как оставить город, лабораторию, уничтожили всё оборудование… Оно собиралось годами, господин полковник. Многие приборы теперь почти невозможно приобрести… Впрочем, если говорить откровенно, я стараюсь не думать обо всём этом… Кто знает сегодня, что будет завтра?.. Как сложатся дальше судьбы Германии?..
Сергей Павлович молча слушал профессора. Он уже давно понял, что Вайнберг, как и многие другие представители немецкой интеллигенции в те дни, стоит на распутье, что он ещё не разобрался в происходящих событиях, не выбрал своего пути и не ответил самому себе на вопрос — с кем он?
Сергей Павлович считал своим долгом коммуниста помочь профессору в поисках ответа на все эти вопросы. Он не мог беседовать с ним на специальные научные темы. Зато в разговорах о проблемах послевоенной Германии и ликвидации тяжёлых последствий фашизма Сергей Павлович откровенно и прямо высказывал профессору всё, что думал и знал по этим вопросам. При этом не раз заходила речь и о судьбах немецкой интеллигенции, часть которой в своё время осталась пассивной, не оказав сопротивления фашистскому режиму и его кровавой политике.
Вначале профессор слушал Сергея Павловича с некоторым предубеждением, не очень ему доверяя, но постепенно стал ценить прямоту этого советского офицера, слова которого, кстати, пока не расходились со всем, что он делал как военный комендант. А почти всё, что он делал, так или иначе доходило до профессора Вайнберга.
В этот вечер они долго сидели вдвоём. Уже в конце задушевного разговора, в котором были затронуты многие темы, профессор, знавший, что Сергей Павлович вдовец, осторожно спросил его, как он думает дальше устраивать свою личную судьбу.
— Простите, полковник, что я так прямо спрашиваю вас об этом, — тихо сказал профессор. — Может быть, это бестактно с моей стороны, но мною руководит в данном случае чувство искренней симпатии к вам… Ведь после такой войны трудно побеждённым, но нелегко и победителям… Я многое имею в виду, в том числе и наши личные судьбы…
Сергей Павлович закурил, помолчал, а потом так же тихо ответил:
— Я однолюб, профессор. Кроме того, я надеюсь в конце концов разыскать сына, я уверен, что он жив. Как же можно после всего, что мальчику довелось пережить, ещё преподнести ему мачеху… Мачеха — злое слово, профессор… Поймите, если бы я завёл новую семью, это было бы кощунством и в отношении моего мальчика, и в отношении его погибшей матери…
И тут, не выдержав, подробно рассказал Сергей Павлович профессору о том, как ночью, на фронте, прибежал он в медсанбат к умирающей жене, и о том, что шептала она ему перед концом…
Удивительны законы человеческой психологии. Двумя часами позже, лежа в постели, подивился Сергей Павлович тому, что поделился самым сокровенным и дорогим с этим немецким профессором, которого знал не так уж близко. А профессор тогда же думал, что откровенный рассказ советского полковника о своей беде дал ему для понимания этого русского офицера и веры в него больше, чем все их предыдущие разговоры…
И ещё подумал профессор о том, что этот полковник — цельный человек с доброй и открытой душой и что, во многом не соглашаясь с ним, он не может его не уважать. Ах, всё-таки загадочная страна Россия и удивительны советские люди!..
Не сразу, не просто, не легко давалось профессору Вайнбергу, как и множеству его соотечественников, понимание того, что происходит с их родиной и как будет жить дальше немецкий народ. Мучителен и сложен процесс переоценки прошлого, осознание его страшных последствий, туманны и тревожны общие и личные перспективы. Словом, трудные были дни…
Когда Райхелль-Вирт в первый раз явился к профессору и, сославшись на пароль «Нейтрон», сообщил, что пришёл за ответом, профессор ещё не нашёл в себе решимости твёрдо сказать «Нет». Он сказал, что должен ещё подумать, всё взвесить и что своё окончательное решение сообщит через некоторое время.
Райхелль-Вирт, так и не представившись профессору, но сказав, что он тоже немец, стал горячо убеждать Вайнберга принять предложение Грейвуда. Профессор молча выслушал все его доводы и повторил, что подумает. Посланец Грейвуда произвёл на профессора неприятное впечатление. Особенно не понравилось Вайнбергу, что в ответ на вопрос, где он сможет найти своего собеседника, когда примет решение, тот со странной усмешкой ответил, что пока сам не знает, где будет жить в ожидании ответа.
— Мы сделаем проще, господин профессор, — сказал он. — Лучше я сам буду вас навещать, разумеется, в те часы, когда не бывает дома полковника Леонтьева, — с ним я предпочитаю не встречаться…
И он снова усмехнулся.
Придя в следующий раз и выслушав профессора, сказавшего, что он пока не собирается покидать родной город, Райхелль-Вирт многозначительно произнёс:
— Как знаете, как знаете, господин профессор. Боюсь, что вам придётся пожалеть о том, что вы так нерешительны… Я говорю вам об этом как немец немцу, от чистого сердца, желая вам добра…
— Признателен за внимание и советы, — сухо ответил профессор, — но каждый имеет свою точку зрения и поступает в соответствии с ней, господин… простите, я до сих пор не знаю, с кем имею честь говорить…
— Это не имеет значения, господин профессор, — быстро ответил Райхелль-Вирт. — В моём лице вы имеете дело с господином Грейвудом, а в его лице — с Соединёнными Штатами… Вот что должно вас интересовать…
— Я учёный, а не дипломат, — сказал профессор, проникаясь всё большей антипатией к этому человеку и к тому, что он говорит. — Поэтому меня не интересуют Соединённые Штаты, и я хочу надеяться, что Соединённым Штатам нет никакого дела до меня… И я тоже говорю вам это как немец немцу…
— Понимаю, но из двух зол надо выбирать меньшее, — нашёлся Райхелль-Вирт. — В американской зоне вы сможете продолжать свою научную работу, а здесь такой возможности нет и не будет…
— Вы ошибаетесь, — возразил профессор. — Во-первых, я скоро возобновлю свои лекции в университете, а во-вторых, даже сидя дома, я пока заканчиваю свой труд, который подводит итоги многих лет моей работы…
И профессор указал на две объёмистые папки, лежавшие на его столе. Райхелль-Вирт бросил быстрый взгляд на папки, мысленно отметив их солидный объём.
— Ну что ж, я передам ваше решение господину Грейвуду. Позвольте, однако, на всякий случай навестить вас ещё раз… Возможно, вы ещё передумаете…
Профессор промолчал, давая этим понять, что в новом визите нет нужды.
Но через три недели неприятный господин появился снова. И опять профессор, только более резко, нежели в прошлый раз, сказал ему, что не намерен покидать этот город. Райхелль-Вирт пожал плечами и ушёл.
О подробностях своих визитов к профессору Райхелль-Вирт информировал Грейвуда через связного, время от времени приходившего из американской зоны. Вскоре после третьего сообщения, переданного Грейвуду, связной снова явился и передал приказ Грейвуда: Райхелль-Вирт должен хотя бы на один день прибыть в Нюрнберг для получения личных указаний.
Старый гестаповец очень обрадовался, так как хотел повидать семью и убедиться, что Грейвуд выполнил обещание позаботиться о его жене и ребёнке.
Выпросив у директора школы трёхдневный отпуск, якобы для поездки в Веймар, Райхелль-Вирт благополучно перебрался в американскую зону и выехал в Нюрнберг. Радость предстоящей встречи с женой и ребёнком несколько омрачалась боязнью нагоняя за то, что он не сумел уговорить профессора Вайнберга перебраться в западную зону.
Эти опасения не подтвердились. Грейвуд не только не ругал Вирта, но, напротив, встретил его самым приветливым образом, одобрил проведённые им мероприятия по привлечению группы бывших нацистов к разведывательной деятельности.
— Как видите, Вирт, мы не остались у вас в долгу. Ваша семья отлично обеспечена, в чём вы и сами убедились.
— Да, господин полковник, — ответил Вирт. — Я горячо благодарю вас за всё. Жена мне передала о ваших заботах, я считаю себя вашим должником.
— Пустяки, я просто выполнил своё обещание, — добродушно ответил Грейвуд. — А теперь перейдём к делу, Вирт. Поскольку этот старый физик отказался перебраться в нашу зону, я принял другое решение.
— Слушаю, господин полковник, — насторожился Вирт.
— В вашем донесении указывалось, что вы сами видели две объёмистые папки с его научными трудами?
— Так точно, господин полковник.
— И профессор сказал, что в них подведён итог рго работы за последние годы?
— Именно так он сказал, господин полковник.
— Так вот, Вирт, я должен получить этот труд…
— Я сомневаюсь, что профессор согласится его продать, — нерешительно сказал Вирт.
— Сомневаетесь? Напрасно. Я заранее могу вас уверить, что профессор не согласится продать. Речь идёт о другом.
— Именно, господин полковник?
— Этот труд надо выкрасть или, в крайнем случае, отнять у него силой, под угрозой оружия. Понятно?
— Это несколько рискованно, господин полковник, — промямлил Вирт.
— Да, рискованно, — согласился Грейвуд. — Но другого выхода нет. Сидя в нюрнбергской тюрьме, вы рисковали гораздо большим. Сожалею, что мне приходится об этом напоминать…
— Извините, господин полковник, — сразу испугался Вирт.
— Охотно… Теперь давайте трезво обсудим, чем вы рискуете. Допустим, что, выполняя это задание, вы провалитесь и будете арестованы…
— Допустим, — повторил Вирт, хотя ему очень не нравилось это допущение…
— Тогда ваша задача состоит в том, чтобы выйти из положения с наименьшими потерями. Так?
— Так, господин полковник.
— Идя вам навстречу, я разрешаю вам, Вирт, на первом же допросе признаться в том, что вы являетесь агентом нашей разведки. Такое чистосердечное признание сразу облегчит ваше положение. Упирайте на то, что лишь приступили к своей деятельности. Но я иду дальше. От вас потребуют ответа на вопрос, с кем вы связаны. Вы можете назвать майора Гревса. Потом от вас потребуют назвать вашу агентуру. Назовите по своему выбору двух-трёх наименее ценных людей из числа тех, кого вы привлекли к работе, да поможет им всевышний… Понятно?
— Понятно, господин полковник.
— Идём дальше. Чтобы окончательно убедить советские власти в своей искренности, вы можете даже выдать им одного нашего агента из числа советских офицеров…
— Советских? — переспросил Вирт. — Я таких не знаю…
— Зато знаю я, — улыбнулся Грейвуд. — Ваш военный комендант полковник Сергей Леонтьев — мой осведомитель, милейший Вирт.
Вирт искренне удивился.
— Господин комендант? — переспросил он.
— Что вы так удивляетесь, Вирт? — засмеялся Грейвуд. — Можно подумать, что вы сами никогда не были разведчиком. Я и направлял вас в этот город, зная, что полковник Леонтьев поможет вам там обосноваться. Разве он вас плохо встретил?
— Отлично, господин полковник. Но я отнёс это за счёт того, что он принимает меня за антифашиста.
— Нет, ваша наивность просто восхитительна, — засмеялся Грейвуд. — Теперь можете отнести это за счёт того, что полковник Леонтьев был мною заранее предупреждён. Ему приказано было хорошо вас встретить. Однако всё, что было возможно, мы из него уже выжали. Поэтому, чтобы облегчить ваше положение в случае провала, я готов его потерять… Но будем надеяться, Вирт, что мы сохраним и вас, и его. Ведь этот разговор — на крайний случай, поймите это. Если уж всё-таки такой крайний случай произойдёт — такая уж у нас профессия, Вирт, — займите позицию, как мы договорились. Вам дадут два-три года тюрьмы, о семье не беспокойтесь, а потом вы снова вернётесь к нам. Кстати, по нашим правилам, если вам придётся посидеть, вы будете за это время получать двойной оклад… Если же попытаетесь нас обмануть, Вирт, то не жалуйтесь на судьбу своей семьи, а также на то, что всё ваше прошлое станет известно советским властям. И тогда, сами понимаете, вас ждёт виселица, нисколько не лучшая, чем та, от которой я вас спас здесь…