Гульрипши... К названию
   прислушиваюсь... Соловей
   как будто вьет стальною нитью соло.
   И, крыльями махая, из ветвей
   летит стремглав трепещущее слово.
   На солнце зеленеет моря гладь
   и переходит в синь у горизонта.
   Как хорошо подальше заплывать
   и вглядываться в берег зорко!
   Садов густая зелень и лесов
   окутывает мантиею горы.
   Немного в жизни сладостных часов,
   когда с самим собою не в раздоре.
   Белеет слева зданьями Сухум,
   вдоль моря выгнутый, как половинка лука.
   Стреляй в меня, не целясь, наобум,
   приятельница давняя, разлука!
   Я столько раз прощался и страдал,
   влюбленный в города, как в женщин.
   И драгоценных слов металл
   бросал в года, как в воду, боль уменьшив.
   Сейчас совсем другой исход,
   мне ясен поворот событий.
   Я верю: будет новый год
   лететь по заданной орбите.
   И я еще не раз с женой
   и с дочерью сюда приеду...
   И будет черноморский зной
   над грустью праздновать победу!
   Веселый, загорелый и худой,
   кивая головой непоседелой,
   я встречусь с черноморскою водой
   и обниму ее умело.
   Плыви, плыви! Смывай печалей груз.
   Над опасеньями своими смейся.
   Здесь чувств и мыслей сладостный союз
   еще не раз затронет сердце.
   Еще я съезжу и в Зугдиди, и в Батум,
   в Тбилиси, может, напоследок...
   Куда влечет свободный ум,
   как завещал вольнолюбивый предок.
   И трепетная флейта Гюль-муллы,
   когда-то тешившая персиянок,
   и моря изумрудные валы
   еще не раз разбудят спозаранок.
   А позже, проследив по карте след
   метаний, поисков и странствий,
   пусть кто-нибудь вздохнет:
   "Ведь был же белый свет
   хорош в своем непостоянстве!"
   А вечером гуляет молодежь
   и, плечи загорело обнаживши,
   вдруг повторит сквозь хохот и галдеж:
   "Гульрипши!"
   За это и люблю тебя, страна,
   и потому несет стальная птица
   туда, где черноморская волна
   о берег не устанет биться.
   Я этот шум подслушал и несу
   как в сердце шорох крови...
   Наверное, вступил я в полосу
   незатухающей любови.
   Не прекращайся, яростный прибой!
   Не бойся о скалу разбиться!
   Как нужен спор с судьбою, и с собой,
   и с равнодушьем очевидца!
   Преодолеть разноречивость сред
   и выстоять, и настоять на праве
   самим собою быть на склоне лет
   и не бездельником в державе.
   Запомнится не местное вино,
   а - речи, где одна сквозит забота
   о мире... Единение одно
   людей братает - их работа.
   И пусть запомнит на прощанье взгляд
   не только рыночные фрески,
   не только море и соседний сад,
   но взгляд ответный, радостный и резкий.
   9.08. Гульрипши
   ТЕАТР
   Вот и я узнал, как видно, цену
   благородству, дружбе и любви...
   Что ж, давай, закончим эту сцену,
   жизнь моя, скорей антракт зови!
   В том антракте - перестук бутылок,
   бутерброды, гомон, женский смех...
   Самому себе смотрю в затылок,
   он, увы, такой же, как у всех.
   Очередь покорно разойдется,
   чтоб опять вглядеться в новый акт,
   веря: побеждает благородство;
   понимая: всюду важен такт.
   Почему же, веря в провиденье,
   мы в быту не ищем красоты,
   разрушая хрупкие виденья
   в жизнь не воплотившейся мечты?
   3.09.
   РАБОТА
   Перепачканы руки в чернилах,
   я фломастер опять заправлял...
   И юлит, как в ладонях обмылок,
   мысль, что вот он - бесславный финал.
   Но подул ветерок из фрамуги,
   и подумалось: "Жизнь хороша!
   Что ж, работа пусть пачкает руки,
   оставалась бы чистой душа..."
   3.09.
   * * *
   Очень часто меня обижали.
   И притом - ни за что, ни про что.
   Я бы все позанес на скрижали,
   только вряд ли кто это прочтет.
   Все обиды мои - обыденка.
   Так - заноза, осиный укус.
   Хватит строить большого ребенка.
   Выбрал гуж, так держись и не трусь.
   Перемелется жизнь. Разойдется.
   Пролетит через сито годов.
   И обиды считать не придется
   то-то взвоешь - во веки веков.
   4.09.
   СТИХИ О СЫНЕ
   1
   Сон-сын, сын-сон,
   ветром ночи принесен,
   темной мысли в унисон
   колыбельный звон.
   Сын-сон, сон-сын,
   я с тобою не один;
   среди жизненных руин
   мой ночной рубин.
   Сон-сын, сын-сон,
   именем не наречен,
   тихо спи во мгле времен,
   смерти обречен.
   Сын-сон, сон-сын,
   нежно плачет клавесин;
   грозди пламенных рябин
   между злых осин.
   Я до смерти обречен
   слышать с четырех сторон
   сумасшедший перезвон:
   сон-сын, сын-сон!
   27.10.
   2
   Я Бог-отец, мой сын убит,
   и где могила, неизвестно.
   И мать безвинная скорбит,
   и пленный дух взывает к мести.
   Какие мерзкие скоты!
   Кругом Содом, кругом Гоморра...
   Стихом о пользе красоты
   здесь прополаскивают горло.
   Они взялись и за меня,
   они распнут меня охотно,
   цепями ржавыми гремя
   (потом покроют позолотой).
   Я мог бы мигом покарать
   сонм просвещенных негодяев,
   чтоб стала гробом им кровать,
   чтобы о мщенье догадались.
   Но время покарает их
   надежною рукой железной,
   им не бывать среди живых,
   и месть моя здесь бесполезна.
   Они же заживо мертвы,
   хрипя в блевотине привычно.
   А вы? Со мной согласны вы?
   Мне, впрочем, это безразлично.
   Я Бог-отец, мой сын убит,
   а где могила - неизвестно;
   и это горше всех обид,
   и вне законов кровной мести.
   27.10.
   МАТЕРИНСКОЕ ПИСЬМО
   Написала мне мать письмо.
   Вновь меня во всем укоряла.
   Мол, ничто не пойдет само.
   Мол, сыночек, успехов мало.
   Хоть и дожил до сорока,
   своего заповедного срока,
   Но нужна ли твоя строка?
   Что стрекочешь ты, как сорока?
   Долбишь клавиши день-деньской.
   Ждешь-пождешь от критики реплик.
   Сыт по горло, поди, тоской.
   Понапрасну одежку треплешь.
   Возвращался б скорей домой.
   Как соседи кругом, трудился.
   Повстречался с какой вдовой
   да сошелся али слюбился.
   Жил бы дружно, своей семьей,
   шелестел бы кроссворд в газете,
   отдыхал бы весь день седьмой,
   если б слушал всегда советы.
   И еще попросила прислать
   чаю, сыру, немного масла...
   Что я ей могу написать?
   Что еще ожидаю счастья,
   что советы все трын-трава;
   никому они не помогут.
   Если взяли стихи права,
   то затягивают, как омут.
   И пошел я купить билет,
   и месил декабрьскую слякоть,
   чтобы сбросить вериги лет
   и, как мальчик, опять поплакать
   по несбывшемуся вчера,
   не свершившемуся сегодня...
   Не притворство и не игра
   этих слез порыв благородный,
   этот простонародный жест,
   брызги смахивающий ладонью.
   И не надо напрасных жертв,
   блудный сын не смирен юдолью.
   Не согбен я еще в кольцо.
   Ничего, что слегка поплачу,
   да не прячу свое лицо,
   как и душу свою не прячу.
   Не шуршу в уголке тесьмой,
   бандероли не шлю, как прежде.
   Написала мне мать письмо.
   Все мы долго храним надежду.
   12.12.
   * * *
   Ты живешь мгновеньем длинным,
   жизнь прекрасная моя.
   Чистишь зубы "Поморином"
   и мечтаешь про моря.
   А потом спешишь скорее
   на работу, в институт;
   каждый день на день стареешь,
   так с тобой хозяин крут.
   Вдоль стальных трамвайных линий
   мы с тобой сам-друг бежим
   ранним утром, утром зимним,
   утром сизо-голубым.
   22.12.
   * * *
   Что предскажет, что сулит
   спутанность ладонных линий?
   Принимаю "эринит",
   тем спасаюсь от Эринний.
   Словно когти сердце рвут
   на невидимые части,
   а еще цыганки врут
   про невиданное счастье.
   Значит, в чем-то виноват...
   Приоткрой, Зевес, завесу...
   Сердце в тысячи карат
   бриллианта больше весит.
   Я по городу иду.
   Что вокруг, не замечаю.
   У эпохи на виду
   встречу славе назначаю.
   22.12.
   ГОЛУБОЙ АЭРОПЛАН
   А. Б.
   Однажды ночью в исступленье зверском
   мне рассказать хотелось о Каменском...
   "Кому бы это надо? Ну, кому?"
   так думал я, и лишних слов не тратил,
   и на машинке не стучал, как дятел,
   поскольку света не было в дому.
   Я был тогда варягом деревенским,
   гостил на даче у друзей, в избе,
   вернее...Что мне о своей судьбе
   вдруг размышлять, тем паче о Каменском?!
   Он был, как говорят, поэт "не мой",
   хоть я молчал об этом, как немой.
   А ночь была темна и молчалива,
   хотелось - нет, не балыка и пива,
   а дружеской бессонной болтовни,
   когда слова - не стертые монеты,
   когда свергаешь все авторитеты,
   когда сверкают истины огни.
   Но, право, я заговорил красиво,
   то бишь неточно...Как бы красоту
   той ночи передать мне? На лету
   звезды мелькнувшей вспышка осветила
   мне жизни воплощенную мечту;
   то, что я в людях восхищенно чту.
   За русской печью на диване старом
   дышал хозяин - нет, не перегаром,
   поскольку мы не привезли вина
   дышал, наверно, чаем и вареньем,
   бурчал сквозь сон - морочили виденья,
   как говорил я, ночь была темна.
   С ним рядом - я воображал неловко
   спала жена (ей утром снова в путь),
   и было нетактично заглянуть
   в ее такую милую головку;
   обычно наши споры об искусстве
   во мне рождали тягостные чувства.
   Я думал, что за годом год проходит,
   и н и ч е г о во мне не происходит,
   одни и те же мысли крутят круг;
   меж тем как совершенствуется явно
   и прозу пишет все сильней подавно
   ее неподражаемый супруг.
   Перечитал строфу, и стало грустно,
   какой-то лед в словах; рокочет речь,
   но постоянно в ней картавит желчь;
   и та вода, и то же, вроде, русло,
   но вместо ожидаемой картины
   живой реки - комок болотной тины.
   А, впрочем, ночь воистину была
   не говорлива вовсе, не бела,
   и ходики на стенке не шуршали,
   и мыши не скрипели по полам,
   и сумрак с тишиною пополам
   затушевали прочие детали.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Явилось утро громким разговором
   за русской печью ( с тыльной стороны
   я, в миг один досматривая сны,
   очнулся вдруг охальником и вором,
   и от стыда - как в стынь - затрепетав,
   вмиг понял, что в прозреньях был не прав).
   Друзья мои, как водится, п р о щ а л и с ь.
   Наказы. Просьбы. Умиляет малость
   того, что указует в людях связь.
   Не надобно особенных материй,
   вот разговор о гипсе и фанере,
   а жилка вдруг на шее напряглась.
   Я вышел к ним, отекший и лохматый.
   О чем-то буркнул. В сторону отвел
   глаза. Присел за небогатый стол.
   Опять в окно скосился виновато
   и швыркал чай, заваренный н е т а к,
   себе внушая, что и чай - пустяк.
   Чай выпил. Застегнул рубашки ворот.
   Мы вместе с Аней возвращались в город,
   А Ленька оставался дня на три
   читать, писать... В журнал сдавалась повесть,
   а я в избе забыл нарочно пояс,
   чтоб не копилась сумрачность внутри.
   Не стану излагать весьма подробно
   суть утренней беседы. По всему
   мы попрощались. В утреннюю тьму
   мы с Аней вышли. Было неудобно
   идти на поезд. Утлый катерок
   нас на соседний берег поволок.
   Там ожидали городской автобус,
   наверно, с ночи, топоча и горбясь,
   четыре тетки в шелке и резине;
   ватага босоногих огольцов,
   поодаль - козы, несколько коров,
   и - в промежутке - сумки и корзины.
   И тут меня кольнуло... Нет, не сон
   и не в подкладке скрытая иголка;
   кольнуло острие иного толка,
   попало в резонанс и в унисон.
   Я, вспоминая процедуру эту,
   вдруг потянулся и достал газету.
   Она уже на сгибах пожелтела,
   вся пропылилась; ну да то - полдела,
   а дело в том, что спутница моя
   там поместила скромную заметку
   на ту же тему; случай сводит редко
   шальные рифмы, праздники кроя.
   Итак, среда, тому назад немало,
   (в газетном сердце вырвана дыра),
   я подсчитал: уж года полтора
   лихое время вспять перелистало,
   излишним любомудрием горя
   и лишнего немало говоря.
   Мы были в Троице. Хорош сентябрь на Сылве!
   Так тяжело не говорить красиво,
   когда сквозь ярко-голубой туман,
   разлившийся осенним половодьем,
   летит к тебе в любое время года
   с тех пор старинный дом-аэроплан!
   Дом тоже голубой. Снаружи странный,
   он изнутри - добротная изба,
   и посредине - печь, над ней - труба;
   распахнуты объятьем стены-страны,
   где каждая исписана страница
   и боязно ступить-пошевелиться.
   Сей странный дом, сей дом-аэроплан
   сегодня под музей поэта сдан,
   а был ему когда-то просто домом;
   давал гостям немедленный приют;
   взмывал со взгорья над рекою; крут
   в своем полете, странно-невесомом.
   Так вот мой сон, мой странный разговор
   с самим собой той ночью до рассвета.
   Как повернулась матушка-планета,
   что свой затылок вижу я в упор!
   Так вот зачем летел в Сухум, в Тифлис
   чтоб в Троице глядеть с балкона вниз.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Зачем, когда вошли в обыкновенье
   лирические эти отступленья,
   но, к слову, снова хочется сказать,
   что я - земляк с Василием Каменским,
   хотя знаком с его рывком вселенским
   увы, не лично! - лишь через печать.
   Каменский, впрямь сын разлюбезной Камы,
   поэт и авиатор, футурист,
   художник, набросавший жизнь-эскиз,
   охотник, расстрелявший жизнь, как драмы,
   не раз мелькал мне, словно солнца луч,
   из-за житейских непролазных круч.
   Живя в Перми с рождения, и я
   мечтал о вечных тайнах бытия,
   и я в Тифлис стремился и в Москву,
   открыл "субботники" у Евдоксии,
   но приступы тогдашней рефлексии
   усиливали робость и тоску.
   Мечта была бесплодною мечтой,
   я разве смог бы на вдове жениться,
   вдруг дом продать и вскорости разбиться
   на самолете в Польше, холостой;
   мотор доставить в Пермь и сделать катер,
   тут надобен Василия характер.
   Я как-то съездил с женщиной одной
   в ту Троицу холодною зимой;
   осматривал останки колокольни,
   был в церкви, послонялся по селу,
   и робкий неумелый поцелуй,
   наверно, с месяц отравлял покой мне.
   К Каменскому - приехал наугад,
   кружа его дорогами крутыми,
   вдруг вспоминая ветреное имя;
   (так в рифму здесь - столичный верхогляд),
   попал в его заветный дом-музей,
   всмотревшись вновь во всех его друзей.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Рассеивался голубой туман.
   Поскрипывал наш дом-аэроплан.
   С ажурных крыльев - книжных стеллажей
   пыль осыпалась в яростном полете...
   Нежданно очутиться в переплете
   и - выйти в Жизнь без всяких сторожей!
   Покинуть этот милый дом-музей,
   вернуться в гвалт, в бессонную столицу,
   пожать беду и радости сторицей
   и обрести взаправдашних друзей,
   чтоб на рассвете в голубой туман
   взмывал твой голубой аэроплан.
   29.12.
   1982
   * * *
   Вновь я проснулся, в детстве как будто
   зимнее утро, зимнее утро...
   Выбелил окна росписью иней,
   воздух меж стекол солнечно-синий.
   Сразу от сердца отхлынула смута
   зимнее утро, зимнее утро...
   Сразу неробко ступил на крылечко,
   выбежал тропкой к взгорку над речкой.
   Спрыгнуть готов, пусть высоко и круто
   зимнее утро, зимнее утро...
   В сердце - доверье, звонкие трели...
   Рядом деревья заиндевели.
   Ветки, как стропы синь-парашюта
   зимнее утро, зимнее утро...
   Мороз под пиджак, словно сталь - наждаком...
   А я, как кержак, весь оброс куржаком.
   Немногословного счастья минуты
   зимнее утро, зимнее утро!
   4.01.
   НА СОЛНЦЕПЕКЕ
   В стакане - золотистое вино.
   Оно, как солнце, обжигает губы. . .
   В твоей квартире пусто и темно.
   Как людно и как солнечно в Цхалтубо!
   Смеяться разучились зеркала.
   Со временем стареет амальгама.
   За гладкою поверхностью стекла
   змеятся трещины, как от порезов шрамы.
   Река Риони отразит верней
   подвижность черт, знакомую улыбку.
   Плыви, купайся, тень среди теней;
   пускай другой обнимет стан твой гибкий!
   А я, давнишней болью оглушен,
   стою на солнцепеке... С опозданьем
   обвит, как дерево змеящимся плющом,
   вернувшимся ко мне воспоминаньем.
   7.03.
   * * *
   Опять похолодало.
   Хоть день горит светло,
   да только проку мало.
   Опять не повезло.
   Не пробежишь аллейкой
   в испуганную тишь.
   На узенькой скамейке
   часок не посидишь.
   Опять вползает скука
   в заснеженный простор.
   Беременная сука
   заходит в коридор.
   Ей только бы согреться.
   Хоть чуточку тепла.
   И я с холодным сердцем
   все не найду угла.
   Вчерашнее прощанье
   нейдет из головы.
   Предчувствуя заране,
   все знали мы, увы!
   Но так хотелось счастья,
   хоть чуточку тепла.
   Казалось, в нашей власти
   не разлучать тела.
   Но ты идешь по Минску,
   а я в лесном кругу
   черчу тебе записки
   ботинком на снегу.
   А впереди маячит
   шумливая Москва,
   где ничего не значат
   вчерашние слова.
   7.03.
   ДУХ И ТЕЛО
   Объяснения. Потери.
   Каталог былых побед.
   Я одною меркой мерил
   20 лет и 30 лет.
   Дух мой, юношески стройный,
   в горний воздух воспарял.
   Как быка - меж тем на бойню
   гнал - телесный матерьял.
   И сошлись парадоксально
   тело старца, дух юнца
   в новой страсти, и печально
   ждали славного конца.
   Что же, дева поглядела
   на меня через очки.
   Разглядела только тело,
   дух не виден сквозь зрачки.
   И со смехом убежала
   вмиг в заснеженную даль.
   Тело бедное лежало.
   Дух измученно летал.
   Так живу, мой друг, отныне;
   и раздвоен, и распят.
   Так пришли ко мне унынье
   и расплата из расплат.
   Но и деве той не лучше.
   Облетает юный цвет.
   И ее сомненье мучит:
   тело есть, а духа нет.
   7.03. Каролищевичи
   * * *
   Заснеженные сосны.
   Послушай пять минут:
   Поют они, как кросна;
   видать, дорожки ткут
   из снега и метели,
   из синей тишины. . .
   Им помогают ели,
   усердия полны.
   И ты, идя обратно
   дорогою судьбы,
   оставишь, вероятно
   ненадолго следы.
   7.03.
   ЗЕЛЕНОЕ ЭХО
   Недавно мы с дочкой, гуляя в лесу,
   видали в кустах золотую лису.
   Она на прощанье махнула хвостом
   и скрылась мгновенно во мраке лесном.
   Когда я наверх поглядел, как в оконце,
   увидел в прогал краснобокое солнце.
   Когда по тропинке пошел напрямик,
   наткнулся на синий-пресиний родник.
   Когда мы под вечер домой побежали,
   то черные тени повсюду дрожали.
   И только белела на небе луна,
   как чудная лампа, сиянья полна.
   И долго звучало порою ночной
   зеленое эхо прогулки лесной.
   6.04.
   ВОЗЛЕ ШОССЕ
   1
   Вот и зажил я возле шоссе:
   дом - как дом; только странное дело
   вечно что-то в квартире шумело,
   в придорожной моей полосе.
   Был я поутру трезвый как все.
   Зубы чистил и брился умело;
   только что-то все время шумело,
   не являясь в открытой красе.
   Дверь я войлоком облицевал,
   щели все проложил поролоном,
   но по-прежнему шум неуклонно
   налетал, словно горный обвал.
   Я в аптеке беруши купил.
   Я завязывал шапку-ушанку.
   Бился шум, словно мячик о штангу,
   и до мозга - насквозь - проходил.
   Жизни шум, нестареющий шквал,
   пролети по скудеющим жилам.
   Вот и стал я почти старожилом,
   не желая - в "десятку" попал.
   2
   Вот сижу я, склонясь над столом.
   Был отцом я, и сыном, и мужем;
   только вряд ли кому-то я нужен...
   Все, что было, осталось в былом.
   Я, конечно, гожусь на подхват:
   принести, отнести, расстараться...
   А вот, что я не Фет иль Гораций,
   это слишком заносишься, брат!
   Вот твой рыночный диапазон
   от укропа до свежей картошки;
   если хочешь, рифмуй понарошку
   и глотай аммиак, как озон.
   Не стесняясь заезженных слов,
   на автобусе езди беспечно
   и не думай, что жизнь бесконечна
   для таких безупречных ослов.
   Тело будет потом сожжено,
   разбегутся поспешно родные
   и, быть может, помянут чужие,
   если выставят внуки вино.
   Так беги, не жалея подков,
   бей асфальт заграничным копытом;
   путь твой многими вдосталь испытан
   и завещан во веки веков.
   3
   Есть, как видишь, бутылка вина.
   В холодильнике - вот - "Цинандали".
   Жизнь прожили мы, проворковали,
   не считая, что это - вина.
   Перед кем и потом за кого?
   виноватим мы дальних и близких;
   можем штилем высоким и низким,
   только много ли проку с того?
   Холодильник легко распахну.
   Переставлю на холод бутылку.
   Сам себя щелкану по затылку
   и отправлюсь к ночному окну.
   Все улажу, что мне суждено.
   Промелькнут обывателей лица.
   С телевизором вряд ли сравнится
   бесконечное это кино.
   Бог ты мой, я забыл про вино!
   Впрочем, завтра оно пригодится,
   там - позавтракать, опохмелиться...
   Да и вам-то не все ли равно...
   4
   Что бездарней ночного ума,
   коль с душой в постоянном разладе
   (знать не знает о новом раскладе
   и давно не страшится письма?!)
   Подсказала бы летняя мгла,
   что с надеждами вышла накладка;
   да и так уже вовсе несладко
   чаепитье родного угла...
   Шел бы лучше, с порядком знаком,
   прямо в банщики иль в коновалы,
   чем шататься весь день, где попало,
   и без толку молоть языком.
   Чтоб, прогнав безрассудную стынь,
   исцелять всех собак беспородных;
   так пристойно весьма и подробно
   применяя на деле латынь.
   А пока, дорогой, засыпай
   и с утра потихонечку трогай,
   раз закаялся лунной дорогой
   закатиться прямехонько в рай.
   15.06.
   * * *
   Все темнее и злее осенние ночи.
   Полногрудо луны забытье.
   В темноте среди тысяч людских одиночеств
   незаметней мое.
   Солнце пепел оставит от долгих пророчеств.
   Радость утро прольет.
   На свету среди тысяч людских одиночеств
   неприглядней мое.
   6.09.
   БЕЛАЯ НИТЬ
   Вновь теснимый желанием странствий,
   я воочью увидел Восток,
   где над жгучим от соли пространством
   в небе плавится солнца цветок.
   Поначалу влекли саксаулы,
   синью звонкой томил горизонт
   и казалось - навеки уснули
   эти степи, как перед грозой.
   Надвигалась жара, и сушило
   даже губы от зноя порой,
   но трава эту землю прошила,
   словно небо сшивала с землей.
   И хлопчатника первые всходы
   дали новому чувству толчок,
   и ростком шелестнул через годы
   повернувшийся к свету Восток.
   Я увидел: прошли меж рядами
   хлопкоробы - собрать урожай,
   чтобы белыми чудо-горами
   выше к солнцу подвинулся край.
   Словно русские скирды вставали,
   в небо прямо взлетали стога...
   Этот хлопок белей не едва ли,
   чем зимой по России снега.
   И хоть было вначале неловко
   от горячки нахлынувших слов,
   эти фартуки, полные хлопка,
   эти руки воспеть я готов.
   Мне казалось, что я понимаю
   перекличку людей и полей,
   знать, недаром сейчас вспоминаю
   эти взгляды старух и детей.
   Хлопок стал драгоценной поклажей,
   мне отныне его не забыть;
   вот и время нервущейся пряжей
   тянет памяти белую нить.
   И когда на глухом полустанке
   вдруг ударят с разлету снега,
   я навстречу пойду без ушанки,
   пусть скользит на морозе нога.
   Не почувствую холода дрожи,
   снова чувства настигнет обвал...
   Это - хлопок, скажу я, быть может,
   это хлопок - в России - нагнал...
   И колючие белые осы,
   остывая в моих волосах,
   это хлопок - шепнут мне без спроса,
   это хлопок, забудь о снегах...
   И тогда, подуставший от странствий,
   я опять унесусь на Восток,
   где над жгучим от солнца пространством
   в небе плавится солнца цветок.
   27.09.
   НЕПРЕРЫВНОСТЬ
   Уходит жизнь. Обыденно. Нелепо.
   На перебранки. Ссоры. Пустячки.
   А ты хотя бы раз взглянул на небо,
   тряпицей чистой протерев очки?
   Взгляни на облака или на тучи,
   что придавили низкий горизонт;
   и, может, этот взгляд тебя научит
   в иных событьях находить резон.
   А, впрочем, речь совсем не о природе
   поступков наших, фокус ведь не в том,
   чтоб стать другим иль оказаться в моде,
   иль не прослыть беспечным болтуном.
   Как мне порой хотелось научиться
   открытости, беспечности в себе,
   чтоб быть во всем не просто очевидцем,
   передоверив отвечать судьбе.
   Как в книгах я искал не просто тайну,
   а корень тайны, некий интеграл;
   и вот сегодня увенчал случайно
   трюизм, быть может, лаврами похвал.
   Ну, что ж, взгляну и я разок на небо,
   как смотрят на кривые зеркала,
   чтоб убедиться, до чего нелепо
   вся жизнь моя бездумная прошла.
   Сниму очки и, близоруко щурясь,
   уставлюсь, размышляя, в пустоту;
   и в памяти всплывет сквозь хмурость юность,
   как будто в ливень - дерево в цвету.
   Пусть ветер рвал доверчивые ветви,
   пусть осыпалась розовая цветь,
   но этот образ мне верней ответит,
   зачем необходимо сердцу петь.
   Да, отцвело и накренилось древо;
   да, и плодов покамест не видать,
   но эти ветви обнимали небо,
   хоть не могли о встрече рассказать.
   И пусть уходит жизнь... Во все лопатки
   пускай бежит, на части не деля,
   на верх и низ, делитель и остатки,
   как неразрывны небо и земля.
   21.10.
   1983
   РОЗЫ
   Один сквозь сад иду в тиши.
   Устали ноги.
   Как эти розы хороши
   и как убоги!
   Казалось бы - спеши, пиши.
   А что в итоге?
   Как эти розы хороши
   и как убоги!
   Необязательность души