В зале убого заиграла музыка, высокий барабанщик бил в барабан с остервенением, вприпрыжку.
   Николай Ребров три раза бегал от буфета к столику, три раза заглядывал в зал, на сестру Марию: опустив голову и перебирая накинутую на плечи шаль, сестра Мария сидела неподвижно.
   — Кто с вами был? Красивая блондинка? Ваша любовница?
   — Что вы, Варя!
   — Ах, оставьте, не скромничайте… А я, знаете, все-таки чувствую себя не плохо. Вы знакомы с полковником Нефедовым? Ах, какой весельчак. И анекдоты, анекдоты! Вы бы только послушали. Со смеху можно умереть… Или князь Фугасов. Этакий молоденький, криволапый щенок. Конечно, со средствами. Всей компанией гулять ездим. На тройках, Колечка, с бубенцами… На русских тройках!.. Но почему вы повесили нос? Вы не рады мне.
   Юноша нахмурил брови:
   — Нет, очень рад… Но вы мне не сказали про вашу сестру.
   — Ах, про Нину? — девушка тоже сдвинула брови, но сразу же захохотала неестественно и зло. — Нина в Юрьеве. Слушает какие-то курсы. По философии или педагогике, вообще — прозу… — Она замолкла, отхлебнула чай, вздохнула. Ее лицо было утомлено, помято, под глазами неспокойные тени. — Нет, не такое время теперь, Колечка, чтоб прозой заниматься. Надо жить! Сегодня жив, а завтра тебя не стало.
   — Но в чем же жизнь? — с болью и страданием спросил Николай.
   — Оставьте, бросьте! — замахала на него девушка. — Философия не к лицу вам. А вот в чем: музыка, веселые лица, смех, поцелуи. Вон — ваши солдатики толстушку под руки ведут.
   Мимо них, в горячем споре, разнузданном смехе и пыхтенье, грязно протопала — гнулись половицы — тройка. Кравчук и Масленников волокли жирную полосатую эстонку к выходу. Эстонка, вырываясь, задорно хохотала и поворачивала запрокинутую голову то к одному, то к другому кавалеру.
   — Какой упрям русски… Какой нетерпений!
   — Пожалте, так сказать… Вот ваша шубка, не угодно ли! — И троица скрылась за дверью.
   Рыжий эстонец в зеленой куртке, враз оборвав пляс, сунул трубку в карман и, блеснув глазами, сипло закричал:
   — Ах, са куррат. Жену уводиль! Эй!.. Вийсид найзе! Тулерутту… — он выхватил нож, мстяще взмахнул им и побежал к выходу, ругаясь.
   За ним топоча, как кони, эстонская молодежь.
   — Убьют, — и Николай Ребров вскочил.
   — Кого?
   — Масленникова… Но что же мне делать?
   — Ребята! Наших бьют!.. — кто-то крикнул с улицы, и русская матерная ругань прокатилась по буфету, как густая вонючая смола. И словно по команде, из буфета и зала, открывая двери лбами, помчались мимо юноши серые шинели.
   А там, за стенами, на снегу, под лунным светом, уже зачиналась свалка. Юркие эстонцы кричали пронзительно, взмахивали руками нервно, быстро, с прискочкой, солдаты же работали кулаками, как тараном, метко, хлестко, основательно, и все крыли русским матом.
   Меж деревьями пурхался в сугробах с ножом в руках, рыжий длинноволосый эст:
   — Держи его! Держи, твой мать!!. — визжал и ляскал он зубами.
   Его помутившийся взор, взвинченный ревностью и шнапсом, видел перед собой двух бегущих солдат с женой, но впереди были: сосны, густые по голубому снегу тени, ночь.
   Звенели стекла парадных дверей: дзинь — и в дребезги. Трещали запоры, стоял сплошной рев и давка: солдаты рвались из дома на помощь к своим, но стена эстонцев остервенело напирала с улицы:
   — Насад!.. Насад!.. — Поршень упруго вдавился внутрь, и кучка солдат, окруженная густой толпой, приперта к стене, в буфете.
   — Варя! Варя! — тщетно взывал Николай Ребров: его голос тонул в общем гаме.
   На буфетную стойку, на окна вскочили молодые эстонцы в шляпах, пальто, калошах. Надорванной глоткой, потрясая кулаками, они бросали в толпу буянов призывы к порядку. Их бледные лица, исхлестанные гримасой гнева, были страшны, вскулаченные руки вот-вот оторвутся от плеч и заткнут орущие пасти. Но их никто не видел и не слышал: разгульный дебош клокотал и ширился, как лесной пожар.
   Между стеной эстонцев и солдатами лежало небольшое пространство, и опасно было схватиться с русскими в рукопашную: раз'яренный вид солдат свиреп и лют, как у всплывших на дыбы медведей, в их захмелевших отчаянных руках сверкали ножи, угрожающе покачивали об откуда-то взявшиеся дубинки и массивные ножки от столов.
   — А, ну, подойди, чухна! Много ль вас на фунт идет?!
   — Не замай, картофельна республика! Брюхо вспорем!
   — Чухны! Клячи! Полуверцы!!
   И в ответ разрывались руганью сотни широких ртов, чрез толпу летели стулья и с треском грохались в стену, над головами приседавших солдат. Но кольцо все сжималось и сжималось, общий рев нарастал, передние ряды эстонцев, подпираемые сзади, ощетинили кулаки, как дикообраз иглы, скуластые лица их корчились от оскорблений и мужичьих плевков, звериное чувство кровью зажгло глаза, упруго согнуло колени, спины, вытянуло шеи, напрягло каждый нерв и мускул для последнего алчного прыжка. Еще маленько, какой-нибудь крик, какой-нибудь жест и…
   И вот со свистом пронеслась по воздуху пивная бутылка и прямо солдату в лоб.
   — Урра!!. — и все заклубилось лешевым клубком.
   — Бей их!.. Режь!..
   Но в этот миг, когда клинки ножей убийственно сверкнули — вдруг неожиданно грянули громом, один за другим, три выстрела. И как ушат ледяной воды на сумасшедших — свалка замерла. И на виду у всех высоко поднялся над толпой детина-солдат. Он взгромоздился на стол серой бесформенной массой, как гора.
   — А-а, едри вашу, черти!.. — с торжествующей угрозой зарычал он, как стоголовый лев.
   Он был огромен, страшен, лохмат, словно таежный леший. Таких людей за границей нет. Неуклюжие, как салазки, вдрызг изношенные валенки, длинный, вывороченный вверх шерстью косматый тулуп, и рыжая, такая же косматая, с прилипшей соломой папаха, из-под которой выпирали меднокрасные подушки щек, круглый, как колено, подбородок и небывалые усищи, похожие на воловьи, загнутые вниз, рога. Большие, навыкате, глаза дерзко издевались над толпой, он чувствовал себя, как деревенский колдун средь темных баб, у которых страх отнял язык и разум.
   Все это произошло в короткий миг, и мгновенное оцепенение толпы вдруг разразилось буйными криками:
   — У него пюсс! Оружие! Вялья! Вялья! Долой его!.. Веди к офицеру!..
   А сзади кричали русские:
   — Чуланов! Стреляй их, сволочей!.. Стреляй!!.
   Верзила грохнул еще два раза из револьвера в потолок. Толпа, топоча каблуками, шумно откинулась прочь.
   — А-а, не вкусно?! — хохотом заржал Чуланов и раскатисто рявкнул: — Эй, наши!.. Убегай!.. Сей минут от ихнего дома и от всей чухны один дрызг останется!.. — В его руках высоко вскинутых над головою, смертоносно закруглились две большие бомбы. Толпа оцепенела, — помид… помид! — вросла в пол, и онемевшие взоры влипли в бомбы, как в магнит. От бомб струился смертный холод и какая-то неиз'яснимая роковая власть. — Молись, чухна, богу!.. Эх, и мне не жить… Прощай, белый свет! — Верзила, пыхтя и ворочая бычьими глазами, сунул из правой руки бомбу за пазуху, перекрестился. — Пропадать, так пропадать, — быстро схватил обе бомбы в руки, подпрыгнул и…
   По залу пронесся многоголосый вопль ужаса и, давя друг друга, толпа в ослепшем страхе бросилась к окнам и дверям. Треск, звяканье, неистовые крики женщин, вой мужчин… Взрыв бомбы слышали немногие, только те, которые упали в обморок. Слышала его и Варя: грохот, ослепительный огонь и тьма.
   Верзила Чуланов еще не успел сползти со стола, как зал был пуст. Он зашагал вперевалку к буфету, заглянул вниз, куда были спрятаны закуски и, пошарив рукой, ущупал чей-то большой и холодный, как у собаки, нос.
   — Вылезай, чего лежишь, — прохрипел он сдавленно.
   Из-под стойки выполз Масленников:
   — Сволочь, — сказал он. — До чего напугал…
   Верзила шевельнул рогатыми усищами, снял папаху и отер взмокшее лицо подолом гимнастерки:
   — Фу-у! — От чрезмерного напряжения он весь дрожал.
   — Ты ошалел?! Где бомбы? Сволочь…
   — Вот, — сказал верзила и бросил на пол два стеклянных, синих шара. — В баронском саду снял, в фольварке… Дюже поглянулись.
   Из разных потайных углов и закоулков выползала солдатня, у многих лица были в сплошных кровоподтеках. В выбитые окна клубами валил мороз.
   — Пошарь-ка шнапсу… Да пожрать, — прохрипел верзила.
   Из дверей освещенного опустевшего зала выглядывали кучки неподдавшихся панике людей.
   А за стенами дома, на свежем, ядреном воздухе, под мягким лунным светом, толпа пришла в себя. Все сбились, как овцы, в кучу: женщины, молодежь, солдаты.
   — Пьяный, анафема. Надо ему бучку дать… Это — Чуланов Мишка! — выкрикивал какой-то рыжеусый маленький солдатик.
   — Такой скандал, чортов дьявол в благородном месте произвел, — кричал другой солдат.
   — От такого ужасу не долго и в штаны… Будь он проклят…
   Послышались бубенцы, песня, гиканье: к дому подкатили на двух тройках офицеры.
   — Стоп! — и кучера-солдаты осадили лошадей.
   — Что? Гуляете? С праздником, господа свободные эстонцы! А можно нам, так сказать, присовокупить себя? — И холеный, краснощекий в великолепных бакенбардах офицер занес из саней лакированную ногу.
   И в сотню ртов загалдел народ: жалобы, угрозы, плач. Солдаты сорвались с мест и, подобрав полы, замелькали меж соснами, как зайцы, утекая.
   Николай Ребров отпаивал Варю холодной водой:
   — Это ж все было подстроено… Для озорства… Варечка, успокойтесь… Хотите, я вам кусок ветчины принесу?
   Варя сидела на стуле, в дальнем углу буфета, она смеялась, плакала, целовала юноше руки, пугливо покашиваясь на шумную кучку пирующих солдат.
   — Проведемте, дррузья-а-а, эфту ночь виселе-е-й!! — орали Масленников и Чуланов, обняв друг друга за шеи и чокаясь стаканами.
   На стойке закуски, выпивка. В разбитое окно лез с улицы Кравчук:
   — Эге ж! — хрипел он простуженно. — Горилка?!. А ну, трохи-трохи мне. Дюже заколел. Бррр!
   В дом ввалилась с парадного крыльца толпа. Впереди, блистая погонами и пуговицами, быстро и четко шагали офицеры, серебряный звон шпор разносился на фоне шума, как на блюде. Солдаты вскочили, забыв про хмель. Кравчук схватил бутылку шнапсу и вывалился вниз головой обратно чрез окно на мороз, за ним загремел Чуланов с курицей и колбасой, за ним — в тяжком пыхтеньи — солдатня.
   — Остановиться!.. Стой!.. Стой, мерзавцы!! — звенели голосом и шпорами величественные баки.
   Трофим Егоров, с маленькой беленькой бородкой унтер, пьяно оборвался с окна, вскочил и стал во фронт. Длинные рукава его шинели тряслись, правое плечо приподнято, глаза с испугом таращились на подходившего офицера. Толпа притихла, как в церкви. Николай Ребров дрожал. Шаги офицера ускорялись, — быстрей, быстрей, — и офицерский кулак ударил солдата в ухо. Трофим Егоров покачнулся. Офицер ударил еще. Егоров упал.
   — Билет! — приказал офицер.
   Николай Ребров, забыв про Варю, заметался.
   Солдат пошарил в обшлаге и подал бумажку, следя за кулаком и глазами офицера.
   — Ты! Скот! За билетом явиться ко мне на квартиру. Направо! Шагом марш!
   Николай Ребров, не попадая зуб на зуб, прыгающим голосом резко крикнул:
   — Не имеете права драться! Я донесу! — Он, юркнув в зрительный зал, смешался с толпой и стал продираться к выходу.
   — Что-о? Кто это?.. Какая сволочь?! — раскатывалось издали. — И вы все сволочи… Чего стоите? Ха-ха! Гостеприимство?.. Подумаешь, какая честь… Молчать, когда офицер русской службы говорит!..
   Николай Ребров, выбившись к двери, оглянулся. Бакенбардист— офицер, ротмистр Белявский кричал на толпу вдруг запротестовавших эстонцев и при каждом выкрике яростно ударял себя по лакированному голенищу хлыстом.
   — Эстонская республика… Ха-ха!.. Великая держава… Да наш любой солдат, ежели его кашей накормить, сядет, крякнет, вашу республику и не найти… Не правда ли, господа офицеры?..
   В ответ раздался золотопогонный смех. Толпа оскорбленно зашумела.
   — Господин офицер! — вышел вперед высокий жилистый эстонец. На рукаве его пальто был красный бант. — Я вас буду призывайт к порядку.
   — Молчать! Ты кто такой? Коммунист? Товарищ? А хлыстом по харе хочешь? Научись по-русски говорить, картофельное брюхо, чухна!
   — Господин офицер!
   — Призывай к порядку свое правительство! — провизжал молоденький, как херувимчик, офицер.
   — Да, да, — подхватил бакенбардист. — Где ваша чухонская поддержка войскам генерала Юденича? Изменники!.. Если бы не ваша измена, русские большевики давно бы качались на фонарных столбах… Подлецы вы со своим главнокомандующим! С Лайдонером!..
   — Замолчить!.. Будем жаловаться генерал Верховский!.. Коллективно. Нехороший вы народ!
   Бакенбардист с поднятым хлыстом и офицеры бросились на говорившего, но толпа грудью стала на его защиту:
   — Уходить! Вы не гость нам!.. Для простой народ!.. Ваш мест не здесь! Вялья, вялья!..
   А офицеры, повернувшись спиной к толпе, вдруг заметили Варю, еле сидевшую на стуле и готовую упасть в обморок.
   — Ах! Вы? Варвара Михайловна? Варя?.. Как вы здесь?.. Ведь это ж кабак… Это ж хлев!..
   — О, богиня, — привстав на одно колено, послал ей воздушный поцелуй юный купидон.
   — Едем!
   Николай Ребров, взбудораженный и потрясенный, шагал через лес и голубую ночь, не зная сам, куда.
   — Ребров, ты?
   — Я… А-а, Егоров.
   — Как мне с билетом быть?..
   — Наплюй.
   — Чего?
   — Наплюй, мол. Приходи в канцелярию я тебе новый выпишу.
   — Чего?.. Кричи громче: не слышу… Ох, дьявол, как он по уху порснул мне… Однако оглох я, парень, — уныло, подавленно проговорил Трофим Егоров, затряс головой и засморкался. — Ну, и кулачище…
   Их настигали бубенцы. Пешеходы свернули с голубой дороги в тень. Одна за другой промчались тройки. С передней пьяно, разухабисто и разноголосо неслось визгливое:
   Гайда, тройка! Снег пушистый,
   Ночь морозная кругом…
   Па дарожке серебристой…
   — Варя! До свиданья!! — не утерпев, желчно крикнул юноша.


Глава 9. «Адью, адью». Его превосходительство.


   Святки закончились печально. Трофим Егоров, Масленников и еще пятеро нижних чинов, по доносу администрации Народного Дома, были арестованы. Среди солдат поднялся ропот, сначала тихо, невидимкой, крадучись, как подземные ручьи, потом громче, шире, и вот, чуть ли не на глазах у офицеров, во дворах, чайных или просто, где попало, стали собираться митинги.
   А эпидемия брюшного тифа крепла. Тиф валил солдат и начал подбираться к офицерам. Развернулись два русских лазарета, правда, плохо оборудованных и грязных. Открыл свои действия и великолепный лазарет Американского красного креста. Он предназначался для офицеров и чистой публики. Одним из первых лег туда ад'ютант, поручик Баранов. Последнее время он недомогал и на службу частенько приходил выпивши.
   — Поручик, что за причина?
   — Откровенно вам, генерал, скажу: совесть.
   Его отвозил в лазарет Николай Ребров. Простые эстонские сани, на дне солома. Укутанный шубами, поручик бредил. Из его слов ничего нельзя было связать, — тусклые, серые — лишь одно слово пламенело — Россия. — До лазарета десять верст. Бритый, с лисьими глазами эстонец, пискливо заговорил с Николаем Ребровым.
   — А ваши бегут домой. Эта проста.
   — Как?
   — Мой возит. На Пейпус, ночь. А там беги поскорей.
   — Где живешь?
   — Хе! Хитрый, — подмигнул эстонец и засмеялся в рукав тулупа.
   — Не ты ли к Ножову в окно стучал?
   — Мой. Ножов там, в Русь. Двенадцать солдат тоже бежаль с Ножов. Много народ бежаль. Тыща. Я твой брат знай, твой брат меня знай. Я всей знай.
   — Ну, а как в России, не слыхать?
   — В Росси-и-и, — протянул он и прищелкнул языком. — Роду-няру, дрянь… Собак кушают. Клеб нет… Гнилой картул.
   Лазарет поразил Николая Реброва: все горит, белеет, блещет. На столиках, против каждого больного, букет цветов из оранжереи и приемная — зимний сад из пальм.
   На все это юноша смотрел сквозь стекла двери, внутрь его не пустили, и ему не пришлось как следует проститься с поручиком Барановым.
   Домой он вернулся поздно ночью. Настроение скверное, подавленное: было очень жаль Варю, жаль самого себя и поручика Баранова. Он понимал, что Варя гибнет и что под его собственными ногами почва превращается в болото. В ком же искать поддержку? Ножов бежал, поручик Баранов наверное умрет, сестра Мария принадлежит другому. Вот разве Павел Федосеич: мысли его ближе и роднее юноше, чем мысли брата.

 
* * *

 
   Из восьми писарей ночевали дома только четверо. А где же остальные? Но Николаю Реброву ужасно хотелось спать.
   Утром, оправляя постель, он нашел под подушкой письмо в конверте за сургучной казенной печатью. Вскрыл. Размашистым кудрявым, как дикий хмель, почерком было выведено:
   Коля, другъ, прощай навеки,
   Может — на всегда
   Я и прочьи человеки…
   Следующая строчка письма зачеркнута и дальше — проза:

 
   «Мы съ товарищами бежимъ, милый Коля, старайся и ты утечь. Очень ужъ стосковался я по родине. А въ Эльзе полное разочарованiе произошло, она вроде беременная, ссылаясь на меня. Я же сомневаюсь. Во всяком случае навести ее и утешь, а полотенце мое и мыльница мильхиоровое отбери, взявъ себе на память обо мне и Николае Масленниковомъ. Его превосходительству низкiй приветъ съ кисточкой. Адью, адью».


 
   У Николая Реброва задрожали руки и что-то неясно, но настойчиво скользнуло в душе: вот бы. Он сорвал с храпевшего Онисима Кравчука одеяло и ткнул его кулаком в бок:
   — Вставай! Слышишь?!
   Кравчук сел и таращил сонные, опухшие глаза. Белье его было невероятно грязно и засалено, как и он сам.
   — Когда они бежали? — спросил Ребров.
   Кравчук достал из-под кровати кусок шпику, сдул с него пыль и стал рвать зубами. Он чавкал с наслаждением, закрыв глаза и покачиваясь. Широкая грудь его была вся в шерсти, поблескивал серебряный крестик.
   — Кравчук, слышишь?! Когда Масленников бежал?
   Хохол открыл узенькие глазки и сказал:
   — А ну, хлопче, пошукай трохи-трохи хлеба.
   Николай Ребров плюнул и поспешно надел шинель — было десять часов. Кравчук вновь повалился на кровать.
   В канцелярии уже сидели три писаря. За дверью слышались неверные шаги генерала и злобное кряканье. Писаря совещались, как быть.
   Решили о побеге генералу не докладывать.
   А вот и… Все вытянулись. Генерал опирался на палку. Лицо его за эти сутки постарело на целый год. Он сердито застучал палкой в пол и зажевал губами, прищуренные глаза его подслеповато бегали от стола к столу.
   — Где люди? Я спрашиваю: где люди?!
   — Не можем знать, ваше превосходительство. Они не ночевали… Кравчук болен.
   Палка застучала в пол сильней, правое плечо в золотом погоне с вензелем приподнялось.
   — Арестовать! Арестовать мерзавцев!! — крикнул он так, что все попятились. — Ты! Писарь! Иди ко мне! — Прихрамывая и встряхивая головой, но стараясь держаться прямо, он кособоко скрылся в кабинете, за ним и Николай Ребров. — Вот приказ о назначении ротмистра Белявского. Немедленно отправить. Комнату ад'ютанта Баранова запечатать казенной печатью. Хорошо ли его устроил? Где печать? — он провел взглядом по столу. — Где печать?! — выдвинул ящик, другой, третий. — Печать!!!
   Писаря бросились искать пропажу. Все перевертывали вверх дном, перетряхивали, пуская пыль. Подошедший в суматохе Кравчук тоже стал ползать под столами на корточках, шарить шомполом под шкафом, заглядывать в печку, в закоулки и когда генерал, грозя всех отдать под суд, вышел на улицу, Кравчук обтер об штаны пыльные руки и простодушно спросил под общий смех:
   — А чего, хлопцы, мы ищем-то?
   — Идиот, дурак, — весело ответил низенький, похожий на мальчишку писарек Илюшин. — Печать пропала, печать!
   — Какая, казенная? — опять спросил хохол. — Да ее ж Масленников на память узяв.

 
* * *

 
   Генерал раза два прошелся по аллее. Левая нога его дрейфила и было тесно дышать. Он останавливался, прикладывал руку к груди и ловил воздух ртом, животный страх расширял и суживал его глаза.
   — Скверно, — говорил он самому себе. — Астма. Дьявол их забери с ихней революцией. Сидел бы теперь в Крыму, в своей дачке. Нечего сказать, в хорошенькой обстановочке околевать приходится.
   Он круто повернулся, хотел разнести пробежавшего солдата, который не отдал ему честь, но в это время:
   — Генерал, пожальте кофе кушать! Баронесса ждет.
   — А-а. Так-так… Сейчас, — сказал он свежей, в белом чепце и фартуке молоденькой горничной. — Слушайте, Нелли… А вы, того… Вы возьмите меня под руку. И пожалуйста поласковей со мной, поласковей… Я так одинок… Слушайте, Нелли… Вы простудитесь. Огонь вы… От ваших щек пышет жаром. И эта грудь… Ах, Нелли!.. Вот возьмите золотой, наш, царский. Пожалуйста, пожалуйста. Я так несчастен, Нелли, так скучаю. Я очень долго по ночам не сплю… И вы… того… Не можете ль вы, Нелли-шалунья, приходить ко мне читать? Читать, хе-хе-хе — читать… И ничего более…
   — Какой вы шутники очень…
   — Вы думаете? О, да… Мы все шутники… Хе-хе-хе. А вот и лестница. Мы все шутники, все! — Бритый подбородок генерала чуть дрогнул и что-то засвербило в носу — Ба-а-льшие шутники… Да, да… — Генерал вздохнул и зашагал по лестнице, пристукивая палкой.
   — Вы по ночам разговаривайть, — сказала Нелли, поддерживая генерала под локоть. — С кем вы говорить?
   — С богом… Молюсь. Мне единственное осталось утешение — молитва. Да, да, не улыбайтесь, Нелли… Молитва. — Подбородок его задрожал сильнее, глаза заволокло слезами, но генерал крякнул, выпрямился и, отворив дверь, бодро пошел чрез коридор в столовую.
   — Бон жур, женераль, — поднялась ему навстречу краснощекая баронесса в гофрированном светлом парике.
   — Бон жур, мадам! Бон жур! — и, щелкнув шпорами, он поцеловал выхоленную, в бриллиантах, маленькую руку.
   — Садитесь, генерал. Пожалуйста, в кресло, в кресло. Мимишка, тубо! Ну, как вы себя чувствуете, генерал? Вообще как дела?
   Сидевшая на подушке Мимишка, пристально глядя на старика, наклонила лохматую головку влево.
   — Благодарю вас, чувствую себя прескверно, — вздохнул генерал, наливая в кофе густые сливки, — так чувствует подыхающий в конуре старый пес, простите за сравнение.
   Мимишка еще пристальней уставилась на генерала и наклонила головку вправо.
   — Что вы, к чему такой пессимизм!.. А правда, вы за последнее время очень изменились, очень… Вам бы отдохнуть. Ну, а как ваша семья?.. Давно не получали известий?
   — Париж молчит… Плохо им там. Ведь мы же все почти оставили в России. А заграница денежки любит, денежки…
   Баронесса ласково округлила подведенные глаза и задала вопрос:
   — Ну, скажите, генерал, а как же дела вашей армии?.. Вообще, какие ж ваши планы в дальнейшем?..
   — Плохи, — сказал генерал, пожевав губами. — О всем же прочем позвольте, баронесса, умолчать…
   — Пардон… Конечно, конечно… — она досадно двинула локтями и бедрами. — Вот не угодно ли торта, с цукатом. Вы любите? А знаете, я чем угощу вас? Сейчас, сейчас… — и она нажала кнопку. — Нелли, подайте землянику и сливок добавьте в кувшин, — и обращаясь к генералу: — свежая, ваше превосходительство, только что с кустов, сама брала…
   Генерал, опустив голову, часто мигал и чертил ложкой на скатерти квадратики. На коротко остриженной седой голове его блестела лысина, и вся фигура его с подергивающимися позлащенными плечами была несчастна. Мимишка с грустью смотрела на старика, и ее собачьи глаза покрылись влагой.
   — Генерал, ваше превосходительство, — задушевно и тихо произнесла баронесса. — Ну, будет вам… Ну, расскажите мне что-нибудь веселенькое.
   Генерал поднял смущенное, старое, как стоптанный сапог, лицо, взглянул на баронессу и, быстро отвернувшись, выхватил из кармана платок.
   — Если б… если б… не вы… баронесса… — прерывистым шопотом начал он, затряс головой и уткнулся в платок.
   — Ваше превосходительство… милый…
   Генерал шумно высморкался и крикнул вдруг:
   — Черти! Пардон, пардон… Тысячу раз пардон… Представьте, баронесса, они, черти, украли казенную печать!.. Бегут, бегут, бегут… Куда бегут, зачем?..

 
* * *

 
   Печать, действительно, не отыскалась.
   Вечером, при закрытых дверях, ротмистр Белявский вел разговор с генералом.
   — Вы, ротмистр, слышали?
   — О, да.
   — Я совершенно сбился в ситуации событий: и прошлых, и в особенности будущих. А то, что совершается теперь…
   — Разрешите, ваше превосходительство, пояснить, насколько я, так сказать…
   — Пожалуйста, пожалуйста.
   Генерал развалился с ногами на кушетке:
   — Извините, ротмистр, но за последние дни я так… я так…
   Ротмистр же сел на круглый табурет, как журавль на кочку. Он вынул платок, встряхнул его — запахло любимыми духами баронессы «Dolce Mia» — и высморкался.
   — Вот в чем дело, — начал он, — придется, фигурально выражаясь, танцовать от печки, от Бермонда. Я, конечно, ваше превосходительство, ничуть не претендую на непогрешимость, так сказать, своих…
   — Я, ротмистр, слушаю.
   — Пардон… Конечно, история со временем выяснит, ваше превосходительство, все те махинации союзников и немцев, все те явные и скрытые рычаги, всю ту закулисную карусель и неразбериху, которая…
   — Кха!! — кашлянул, точно выругался генерал.
   — Пардон, пардон, — звякнул ротмистр шпорами. — Во-первых, где корень наших неудач? В полковнике Бермонде. Неоспоримо. Этот неспособный тщеславный человечек вдруг вообразил себя Наполеоном и заявил, что он может выбить большевиков из Риги только во главе собственной западной армии, русской, конечно.