— Когда бежишь?
   — Скоро, Петр Петрович… Компанией. Человек с десяток.
   — И я с вами, — сказал серьезно офицер.
   Юноша кособоко попятился на каблуках и дико закричал: — Ура, Ура!! — потом сорвал с вешалки ад'ютанские рейтузы, подбросил их вверх. — Ура-а!! — двинул ногой стул, опрокинул умывальник. — Урра! Ура! — и сам упал в бежавшую ручейками лужу.
   Офицер усадил его в кресло, натер одеколоном виски, грудь, за ушами, накапал нашатырного спирта в стакан с водой.
   — Пей, экий ты слабеха, — а сам опять проглотил залпом две рюмки коньяку.
   Николай Ребров блаженно защурился, запрокинул голову на спинку кресла и весь куда-то поплыл, поплыл как в волнах. И плывет другой, знакомый, близкий, рядом, тесно, плечом к плечу. Говорит знакомо:
   — Тебе легко. Мне трудней. А почему? Я — офицер. Вот, скажем, перебрались мы с тобой на тот берег. Схватили нас, тебе ничего — иди, а мне расстрел. — Юноша встряхнул головой и протер глаза. — Но я служить хочу, черти. Не убивайте, черти… Возьмите меня, используйте мои знания. Я верный рубака, и рука моя — кистень. Товарищи, каюсь, заблуждался. Товарищи! Я ваш… Посылайте меня на передовые позиции, в огонь, в пекло!..
   Юноша видит сквозь туман: ад'ютант повалился перед китайской ширмой на колени и бьет себя кулаком в грудь, крича:
   — Я, Петр Баранов, ломаю свою офицерскую шпагу, рву золотые погоны! Товарищи, верьте!.. Вот мое сердце, вот моя кровь, вся моя жизнь, — все отдаю вам, Республике, родине моей!.. Ведите!!
   Поручик кричал надрывно, исступленно: слова его — огонь и кровь, лицо искривилось в жестоких муках. Юноше стало страшно. Он бросился подымать поручика.
   — Дурак, — бранился тот, — мальчишка. Что ты, мальчишка, знаешь! Дурак, — и, пошатываясь, сам добрался до кресла.
   Юноша накапал в рюмку нашатырного спирта:
   — Петр Петрович, примите, будьте любезны.
   Поручик плаксиво улыбнулся, выплеснул из рюмки бурду и налил вина. Потом снял с мизинца перстень, стал надевать на горячий розовый мизинец юноши.
   — Что вы, Петр Петрович!
   — Бери, бери, бери! Без рассуждений… Вот часы… Суй в карман… В дороге пригодятся… Что?
   — Вы ж сами… Вам самим…
   Он вытащил из-под кровати пыльный чемодан, опрокинул содержимое на пол:
   — Садись, давай делить… По-братски, как коммунисты. На носки, новые, теплые, пригодятся… На фуфайку, на кальсоны… Нессесер не дам, надо… Мыло! На мыло… Рррезеда…
   Пили, пели, целовались. Плавал дым, плавала и кружилась комната, всплывали одна за другой, как привидения, человеческие фигуры, кричали, грозили, топали:
   — Ах, какой безобразий… Какой безобразий!..
   Потом хозяин и гость шли в обнимку сквозь лес к могиле Кравчука. Было тихо, месячно, но лес неизвестно почему шумел и мотался, как пьяный. От этого сплошного шума юношу бросало в стороны и в голове гудело.
   — Петр Петрович, мы ввыпивши…
   — Николаша, друг, младенец! Вниманье, декламирую:

 

 
Бурцев! Ера, забияка,
Собутыльник дорогой
Рради ррома и арака
Посети домишко мой!..

 

 
   — Эх, Николаша, вечная память Кравчуку! Пой!.. «Заму-у-чен в тяжо-о-лой неволе, ты сла-а-вною смертью погиб…» Пой!.. Ну и дурак был покойничек… Глуп как… как хохол. Что?
   Тыкаясь носами в холодное дерево, целовали могильный крест, клялись в верности новой России и, охрипшие, обессилевшие, плелись домой. Николаю Реброву было жарко, хотелось кинуться в снег. Поручик крепко держал его за руку. Когда проходили через плотину игрушечной мельницы, поручик запел:

 

 
Прощай, мой мельник дорогой,
Я ухожу вслед за водой,
Дале-око, далеко…

 

 
   Николай Ребров остановился и взглянул в прыгавшее лицо ад'ютанта.
   — Вот и вы плачете, Петр Петрович.
   — Это во мне Шуберт плачет, Еган Шуберт. Знаешь, чья это песенка? — и ад'ютант наскоро провел рукавом шинели по глазам. — А я ухожу, брат… Чувствую, что так… Крышка!.. Ухожу, брат, ухожу… «Дале-о-о-ко, далеко» — с чувством пропел он, повалился в сугроб и зарыдал.


Глава 15. Конфликт улажен.


   Николай Ребров смутно припомнил все это на другой день утром. На мизинце дорогой перстень, в кармане золотые часы.
   — Надо сейчас же отнести обратно и извиниться перед поручиком. Милый, родной Петр Петрович.
   Юноше сделалось невыносимо жаль его. Какой он, правда, несчастный. И как хорошо, что он тоже решил бежать с их партией.
   Соседние койки были пусты, но юноше не хотелось вставать. А чорт с ней, с канцелярией. И только в первом часу он направился к поручику Баранову. Но поручик Баранов в это время был в доме баронессы. Он в парадной походной форме — перчатки, шашка через плечо — в рейтузах же притаился браунинг.
   — Ах, как это кстати, поручик!.. А я только что за вами хотела послать, — испуганным голосом сказала баронесса громко, а шопотом, чтоб не слышали генерал и ротмистр Белявский: — прошу вас об'яснение отложить. Да?
   — Не беспокойтесь, — так же тихо ответил он, целуя ее руку.
   Генерал взял конем двух пешек — шах королю! — и к Баранову:
   — А-а!.. Поручик… Очень рад, очень рад… А меня чествуют сегодня. Вот баронессушка-затейница… Радехонька, что я уезжаю.
   Партнер генерала, ротмистр Белявский, поднялся из-за шахматного столика и стоял браво, каблук в каблук. Его румяное лицо с седеющими баками и с высоким лоснящимся лбом надменно улыбалось. Подавать или не подавать руки? — и подал первый. Рука поручика Баранова небрежно, как бы мимоходом, коснулась его холодных пальцев. Ротмистр нервно сел. Его глаза растерянно забегали по шахматной доске.
   — Шах королю, Антон Антоныч! — повторил генерал с задором игрока и закряхтел. — А ну! А ну!..
   Звяканье шпор четко гранило шаги поручика Баранова.
   — Королю шах, а ротмистру, кажется, мат, — едва скрывая раздражение, сказал он.
   — Что? Пардон, в каком смысле? — правая бровь Белявского приподнялась и опустилась.
   — Ваши полосатые брючки и клетчатый смокинг очень идут к вашей фигуре, — сказал ад'ютант, — во всяком случае — мундир не будет скучать о вас, как об офицере.
   — Что вы этим хотите сказать?
   — Господа! Что за пикировка?.. — на ходу прошуршала хозяйка юбками. — Я в момент, в момент.
   — Да, да, — повел плечами генерал. — При чем тут? Ваш ход, Антон Антоныч. Прошу!
   Белявский растерянно-нервным жестом поправил белейшие манжеты, как бы собираясь схватиться в рукопашную, и к поручику:
   — Нет, что вы этим хотите сказать?
   — Я хочу сказать, — хладнокровно пыхнул облаком дыма поручик Баранов, — что ваш предшественник, барон фон-Берлауген, был, видимо, выше вас: брючки чуть-чуть вам коротковаты.
   — Пардон, генерал, — и бывший ротмистр Белявский величаво поднялся, ударил взглядом по поручику, и так же величавочеткой, нервной поступью, чуть поводя локтями, скрылся за портьерой.
   Поручик Баранов зловеще улыбнулся:
   — Извините, ваше превосходительство. Я решил с ним посчитаться.
   — Только не в моем присутствии… Увольте, увольте… И не здесь и не сейчас… — замахал руками генерал и затряс головой как паралитик. — Слушайте, поручик, поручик!
   Но… за всколыхнувшейся портьерой раздался серебристый лай Мимишки. Генерал поднялся и, растирая отсиженную ногу, болезненно закултыхал по опустевшей комнате.
   — Можно? — остановился поручик на пороге будуара. Баронесса сидела против венецианского, в серебре, зеркала, спиной к поручику Баранову и освежала пуховкой свое сразу осевшее лицо. Сбоку от нее нахохлившимся индюком стоял Белявский. Он левую руку заложил в карман, а правой округло жестикулировал и, захлебываясь, что-то невнятно бормотал. — Можно?
   Баронесса пружинно встала и так быстро повернулась, что ниспадающие до полу шелковые ленты ее платья взвились и хлестнули воздух. Она крепко оперлась локтем о старинную с бесчисленными ящичками шифоньерку, запрокинула навстречу поручику голову: — Ну-с? — и закусила дрогнувшие губы. Глаза Белявского метнулись от нее к нему. Он вынул платок и осторожными прикосновениями, словно боясь размазать пудру, стал вытирать свой вдруг вспотевший лоб.
   — Извините, баронесса, — начал поручик ровным голосом, силясь казаться спокойным. — Вы изволили в своем любезном письме поставить мне ультиматум: или — или.
   Баронесса закусила губы крепче, и глаза ее округлились страхом, как будто над ее головой взмахнул топор. Белявский бессильно опустился на ковровый пуф, в его руке дрожал золотой портсигар с баронской короной.
   — Спокойствие, баронесса, не волнуйтесь, — изысканно-вежливо поклонившись, сказал поручик. — Я буду лаконичен. Мне вас жаль, баронесса. И только поэтому, пользуясь правом нашей прежней дружбы с вами, я считаю долгом заявить, что сей человек — подлец.
   Баронесса враз опустила, вскинула руки, скомкала и разорвала платок.
   Мимишка, злобно тявкнув, бросилась на трюмо, где отразился вскочивший и бестолково замахавший руками Белявский.
   — Как? Что? Вы ответите! Ответите! — выкрикивал он заячьим, трусливым визгом.
   — Да, отвечу, — спокойно сказал Баранов, однако его подбородок стал тверд и прям, а рот скривился. — Если б не было здесь дамы, я немедленно ответил бы вам пощечиной. Во всяком случае, эксротмистр, я в любой час дня и ночи к вашим услугам, — поручик сделал полупоклон. — Предупреждаю, что если до завтрашнего вечера не последует с вашей стороны вызова — я вас убью. Честь имею кланяться, баронесса.
   — Интриган! Неуч! Грубиян! — прерывая его речь, топала баронесса стройной, в шелковой паутине, ножкой, и…
   — Господа, господа… Что это значит?.. Ая-я-й… — наконец прикултыхал и генерал, еле волоча отсиженную ногу.
   — Честь имею кланяться, ваше превосходительство, — щелкнул шпорами поручик. — Конфликт улажен и… в вашем отсутствии.


Глава 16. Белое видение.


   К Николаю Реброву пришел Трофим Егоров, они вместе отправились отыскивать возницу-эстонца, чтоб условиться с ним о дне побега. Егоров очень обрадовался, что поручик Баранов бежит с ними. — Это такой человек! Такой человек! Этот выведет. — Они зашли, как их учили, в мелочную лавчонку, помещавшуюся возле какого-то средней руки фольварка, и наказали рыжему лавочнику, чтоб он уведомил возницу.
   — Сколько народ?
   — Девять.
   — Надо два подвода… Ладно, скажу. Через три дня в ночь… Какая день? Суббот.
   Николай Ребров расстался с Егоровым и пошел навсегда проститься с Марией Яновной. Как-то она живет? Иногда воспоминания о ней меркли, заслонялись повседневным сором и служебными заботами, но чувство благодарности за спасение его жизни и весь ее милый, пленивший юношу облик, крепко вросли в его сердце. Чем ближе подходил он к заветному дому, тем неотвязчивей впивалась в мозг давно отзвучавшая бредовая фраза: «Дмитрий Панфилыч помер». Жив или помер, жив или помер?.. А вдруг… — Николай Ребров несмело потянул скобку двери.
   — Коля! Милый! Почему ты так долго был прочь?! Отец, гляди кто пришел! — сорвала с груди фартук, бросилась к нему на шею растрепанная, раскрасневшаяся у плиты Мария Яновна.
   И юноше вдруг стало так тепло и радостно у родной груди.
   — Ого-гогого — вылез, загоготал, смеясь, старик. — Троф пилить? Давай-давай… — тоже обнял юношу, поцеловал и укорчиво закачал длинноволосой головой. — Эх, дурак, дурак… Такой девка упускал.
   — А как, Дмитрий Панфилыч здоров? — и юноша затаил дыханье.
   Старик сердито, безнадежно махнул рукой. Мария Яновна сказала:
   — Умер.
   Юноша отпрянул прочь:
   — Как! Неужели? Царство небесное… Когда?
   — Жив, — сказала она печально. — К сожалению — жив… Но для меня, для мой сердца — он мертвый… — и вновь засмеялась звонким, чистым смехом. — Ну, как я рада. Садись, говори… Николай, милый! Ах, что же я такая неодетая!.. — и она быстро скрылась за перегородкой.
   Николай заметил, как она перекрестилась на-ходу и что-то зашептала, должно быть, молитву.
   — Ничего, ничего… как это… — старик, попыхивая трубкой, накинул шубу и — к выходу. — Ничего… Одеваться пошел Мария. Ничего. Ладно… А я в лавку, — подмигнул он и захлопнул за собой дверь.
   Юноша смутился. Намеки старика толкали его за перегородку, где вдруг призывно захрустело полотно иль шелк. Кровь юноши на миг остановилась.
   — Мария! — перегородку опахнуло полымем, дом исчез, и мимо его взора процвело черемуховым цветом, проплескалось белое видение.
   — Милый!.. Ах, какая несчастная твоя Мария…
   … И Николай сладостно подумал, что он опять в бреду…
   … Когда под окном послышались шаги, Мария, обнимая юношу нагими полными руками, в третий раз сказала, почти крикнула:
   — Неужели ты не можешь понимать, что пропадешь в России!.. Такой голод, такой кровь везде… Сразу в сольдат и на война… Ну, оставайся же…
   — Нет, Мария, не могу.
   — Ах, оставь! — топнула она с брезгливой гримасой. — У меня и так боль… Не понимай, куда деть. Митрий развратник!.. Митрий таскается по чужим женщин… Пфе! Какой дрянь! Так только может допускать необразованни матсь… мужик.
   — Как ты могла сойтись с таким?
   — Ах, смешной вопрос. Как ты попал сюда? А мой брат лежит в вашей земле? Как старуха, жена Митрий, живет в бане с какой-то ваш чиновник? Как убили ваш царь Николай Александрович? Все не от нас… Судьба. — Шаги заскрипели в сенцах. Мария схватила юношу за руку. — Слушай! Тебе сколько лет?
   — Двадцать, — прибавил Николай.
   — Мне двадцать один, — убавила Мария. И быстро, задыхаясь. — Слушай! Мы бросаем все, бросаем Митрий, бросаем мой отец, едем в Ревель. В Ревели у меня родня, деньги… Слушай! У меня там дом… Дядя умирает и присылал мне письмо… Слушай, Коля! Мы будем без нужда, ты служить, я могу поступать в больниц. Не бегай в Россию, молю тебя, как бога Христа!.. Скоро большевики уйдут, мы поедем к твой родитель. Ну, милый, ну… — Она тормошила его, заглядывала в его глаза безумными глазами. — Ну, ну!..
   Юноша менялся в лице; да и нет, клубясь, свивались в его душе как змеи, и вот одна змея подохла.
   — Нет, Мария! Бегу, — ударил он резко, как ножом. — Прости меня.
   Из ее груди вырвался хриплый стон, она с ненавистью оттолкнула его и проплескалась в белом полотне за перегородку, крикнув:
   — Откройте дверь отцу!
   В комнату вошел Ян со связкой баранок. Из кармана его шубы торчало горлышко бутылки.
   — Ого-го… А ну, давай гостю кофей.
   Когда, застегивая последнюю пуговку черной кофты, показалась Мария, старик пристально посмотрел на дочь, посмотрел на юношу, сказал:
   — Снег пошоль… Метель… Троф возить плох, — и глубоко вздохнул.
   За кофе угощались наливкой, говорили о пустяках. Старик все еще поглядывал вопросительно на дочь, но лицо Марии казалось спокойным, замкнутым.
   — Бегут, которые, бегут плохой, — сказал старик, разливая по рюмкам вино. — Эстис очень рабочий надо. Хороший жизнь тут. Чтоб здорофф… Дурак бежит. На Пейпус — смерть.
   И еще что-то говорил старик, грустно говорила Мария, но юноша плохо слушал: все пред ним обволакивалось туманом, уплывало в сон, в мечту: вот он, покачиваясь, стремится куда-то вдаль, возница-эстонец гнусит на лошаденку, фольварки, чужое небо, рощи, нерусский снег, Пейпус-озеро; кудряш-ямщик присвистнул, гикнул, гривастые кони мчат — бубенцы еле поспевают блямкать — мужичьи бороды, мужичьи избы, Баба-яга на помеле, мужиковские седые церкви, раздольные снега, скирды неумолоченных снопов и навстречу тройка. — Сын!
   Мария вздохнула.
   — Пей, — сказал старик.
   — По вашему лицу, я знайт, о чем вы думаль, — сказала Мария, еще раз вздохнув.
   Юноша перевел на нее далекие глаза. Ему не хотелось пробуждаться.


Глава 17. «Да, да, да, домой».


   Он вышел вечером. Ему нужно дойти по дороге до свертка в лес, спуститься под гору к речке: там, у мельника, жили Надежда Осиповна Проскурякова и Павел Федосеич. В сущности ему не для чего видеть их. За последние дни он весь в бреду о бегстве. Ему нет дела до остающихся здесь, и чужая судьба теперь не может его тронуть. Разве повернуть домой? — Нет, прощусь. Все-таки любопытно.
   Дорога миновала рощу и пошла полого вниз. Оголенный кустарник, как борода с усами, обрамлял оба берега речонки. Зачернела колченогая, присевшая на бок мельница. Навстречу из кустов — фигура в большущей шапке. Поровнялись.
   — Это Цанкера мельница?
   — Да, — сказала фигура. — Батюшки, да никак вы, Коля Ребров?! Смотрю, смотрю… будто бы он.
   — Сережа! Неужто вы? Ну, как ваш отец, Карп Иваныч?
   — Помер. Не очень давно помер. В тифу. — Бледнолицый Сережа снял шапку, перекрестился, потряс головой и завсхлипывал. — Все добро наше растащили. Все семь возов… То солдатишки, то чухна. Да и так изрядно прожились. Теперича ничего у меня нету, по дому сердце болит, по матери… Вот у мельника служу, у Цанкера. Гоняет как собаку, — он отвернулся, глядел кособоко в снег, вздыхал.
   — Куда ж вы, Сережа?
   — За сеном, — взмахнул он веревкой. — Вот тут недалечко. Лошадь надо выкормить, да завтра в больницу квартирантку нашу везти.
   — Не Надежду ли Осиповну?
   — Ее.
   Когда Николай Ребров вошел в дом мельника, его шибануло густым спертым духом. У стола, весь в серой колючей щетине, сидел ежом мельник, он глядел в толстую тетрадь и щелкал на счетах. С печи несся здоровенный храп, и торчали в неуклюжих рваных валенках чьи-то ноги носами вверх. Николай поздоровался, об'яснил, зачем пришел. Мельник не сразу понял, сердито оторвался от дела, переспросил и кивнул на соседнюю комнату:
   — Женчин там. Хворый. А это Павел, водка жрал. Тяни за нога, спит.
   — Не сплю, не сплю… Кто пришел? — раздалось знакомо.
   Валенки зашевелились, описали ленивый полукруг и, поставив пятки вверх, покарабкались с печи. Их возглавлял широкий жирный зад, едва прикрытый рваными штанами, за задом ползла спина в вязаной синей кофте, рыхлые бабьи плечи и вз'ерошенный затылок. Валенки пьяно пошарили приступку и, как два бревна, громыхнули в пол — звякнула на чайнике крышка.
   — Павел Федосеич! А это я… Навестить пришел.
   — Вьюнош!.. Как тебя… Миша… Ты?
   — Я Николай, Павел Федосеич… Николай Ребров.
   — Ну да, ну да… Ах ты, братец мой!.. — обрюзгший чиновник приятельски тряс юношу за плечи и безброво смотрел в его лицо заплывшими, блеклыми глазами. Переносица его ссажена, на ней висел отлипший пластырь. — Ах, ах, ах… Пойдем к ней… К старухе пойдем… Она больна, брат, больна, больна. Вспоминала тебя… Как же, как же… вспоминала, — и он потащил юношу в другую комнату.
   Хозяин вновь защелкал костяшками.
   — Эй, Осиповна!.. Мать-помещица!.. Умерла, жива? Гостя привел. Ну-ка, гляди, гляди… — тонкоголосо суетился Павел Федосеич, зажигая лампу.
   Старуха подняла от подушки голову, шевельнулась, клеенчатый диван хворо заскрипел.
   — Коленька! Вот не ожидала. Ах, Коленька… Приходится помирать на чужой земле.
   — Другой раз не бегай из России, мать, — наставительно сказал чиновник, оправил подтяжки и семипудово сел на край дивана.
   Диван крякнул, затрещал и смолк.
   В комнате было грязно, по облупившимся стенам гуляли тараканы, в углах грудились набитые мукой мешки.
   — Завтра в больницу, Коленька.
   — В больницу, в больницу… Хворает она, как же… — поддакивал чиновник, косясь на окно, где стояли припечатанные сургучом бутылки.
   — А из больницы в гроб… Ну да ничего, я не боюсь… Был бы Дмитрий Панфилыч счастлив… Ах, какой он хороший, Коленька… Ах, какой редкий человек… Денег мне прислал… — И чтоб перебить забрюзжавшего Павла Федосеича, нервно, приподнято заговорила. — Будете, Коленька, в России, кланяйтесь всем знакомым нашим… Пусть вынут меня из могилы, домой везут… Да, да, да, домой…
   Павел Федосеич раздражительно отмахнулся, неуклюже, враскарячку подошел к двери и закрыл ее. Потом на ухо юноше:
   — Бежишь? Шепни тихонько, чтоб не слыхала она.
   — Да, — после короткого раздумья, прошептал юноша.
   Чиновник, как живой воды хлебнул, сразу сорвался с места и быстрыми ногами вылетел к хозяину. Старуха затрясла головой и спросила:
   — Что он? Денег, наверное, просил?
   — Нет… Да… Что-то такое в этом роде, — смутился юноша. — А чем же вы, Надежда Осиповна, больны?
   — Всем, — шевельнулась старуха, диван опять хворо заскрипел. — Вы спросите, что не болит у меня… Все болит. А больше всего — сердце, — последние слова вылетели вместе с глубоким тяжким вздохом. — Не сердце, а душа… Душа, Коленька, болит, середка… Все потеряла, все.
   Пыхтя, вкатился Павел Федосеич, поставил на грязную скатерть тарелку с огурцами, две рюмки и ловко ударил донышком бутылки в пухлую ладонь:
   — Вьюнош!.. Ангел божий… Давай-ка, братишка. Грех не выпить, грех.
   Пришел Сережа, тоже выпил, но хозяин Цанкер опять угнал его на мельницу спустить в плотине щиты. Старуха заохала, укуталась с головой одеялом и притихла. Николай чрез силу выпил три рюмки и застоповал: самодел не шел в горло.
   — А я, брат, было спился здесь, физия опухла, ноги отекали. С тоски, брат, с тоски, с тоски… Ну, что мы теперь, а? Коля? А? Париж, Америка. Ха-ха-ха!.. Гром победы. Нет, брат, дудочки… Дураков в Европе мало, чтоб этим идиотам в долг давать без отдачи. Разик обожглись и… Ну, а про Сергея Николаича ни слуху, ни духу? Цел, наверно, цел, цел… Конечно, цел… А я теперь молодец-молодцом. Ей-богу… Хоть плясать… Ноги как у слона. Гляди, какие ножищи!.. Да я сто верст без присяду могу шагать… Коля, возьми меня… — он просительно, по-детски улыбнулся и глянул в самую душу Николая, — Коля, не бросай меня, спаси… Коля, по старой дружбе, умоляю…
   Николай с раздражением охватил его большую и рыхлую, как тесто фигуру, с дряблым, поглупевшим от несчастья лицом.
   — Что ж, я с удовольствием, — раздумчиво сказал он. — Нас артель. Только испугаетесь, как в тот раз.
   — Кто, я?! Кинь мне в морду подлеца, наплюй мне в харю!.. Нет, дудочки, дудочки, чтобы я здесь… Не-ет…

 
* * *

 
   Николай Ребров уснул. Его разбудили сдержанные всхлипыванья. В лунном свете сидел по-татарски на полу пред раскрытым чемоданом Павел Федосеич. Он держал в пригоршнях фотографическую карточку, то приникал к ней дрожащими губами, то отстранялся, тогда лицо его тонуло в болезненном восторге, из широко открытых глаз по одутловатым трясущимся щекам катились слезы, и губы шептали:
   — Клавдюша, Клавдюша, — выдыхал чиновник. — Не проклинай, молись обо мне, молись… Эх, ошибся я, и вся душа моя, Клавдюша, измочалилась. Живу я, Клавдюша, в великой нищете… И духом нищ. Пью, Клавдюша, пьянствую… Эх, подлец я. А теперь скоро… Жди, Клавдюша, приду скоро. А если умру, помяни меня. Да и сама-то ты жива ли, старушка милая? И себе тяжко. Ну, что даст господь. Молись за меня, Клавдюша, молись… — он крестился сам, крестил портрет, целовал его и плакал в пригоршни, размазывал по лицу слюни и слезы грязнейшим рукавом.
   — Павел Федосеич, — пробудилась помещица. — Опять ты за свое! Что за малодушие…
   — Нет, нет, это я так… Чшш… Разбудишь… Это я пластырь искал… Да, да, пластырь… К переносице, пластырь.
   — Не плачь, все к лучшему, надейся на бога.
   — Я надеюсь, Осиповна, надеюсь… Ей-богу, надеюсь… А ты спи…


Глава 18. Дикий хохот.


   На другой день Николай отправился рано. Помещица и чиновник еще спали, он так и не попрощался с ними. Шел домой не торопясь. Утро было пасмурное, угрюмое, и его настроение такое же, как это утро.
   «Вот судьба, и что ожидает этих стариков?» — думал он, глядя себе в ноги.
   А впереди позвякивали бубенцы, долетало храпенье коней. Ближе, отчетливей.
   — Берегись, стопчу!
   Николай вскинул голову и отскочил в сугроб. Мимо него, едва касаясь копытами дороги, мчалась запряженная по-русски тройка вороных. В русских, покрытых ковром, санях, обнимая прижавшуюся к его плечу баронессу и лихо подбоченясь свободной рукой, восседал бывший ротмистр Белявский.
   — Сукин сын! — сделав ладони рупором, громко прокричал Николай Ребров в снежнооблачный бубенчатый след пролетевшей тройки.
   Он пошел проститься с генералом — старик был для него хорош.
   — А, Ребров!.. Отлично… А я, брат, мундир чищу… Сам. Я люблю черную работу. Я не белоручка… Труд — надежнейшее средство против скуки, против одиночества. Садись, Ребров… Ну, как там? А я осиротел. Баронессушка уехала и этот… Да-да… Ну да ничего. Денька через три и я… В Париж, брат Ребров, в Париж. И ад'ютант Баранов…
   — Разве они едут? — удивился юноша, помогая генералу.
   — А как же! Какое ж могло быть сомнение… Ну, а ты? Ты как? А? Хочешь в Париж? — генерал снял с красного ворота пушинку, дунул на нее и медленно стал елозить щеткой по сукну.
   — Я, ваше превосходительство… Я здесь…
   — А, молодец, молодец, Ребров… Похвально. Лучше здесь, чем к тем негодяям с поклоном. Кто они, ну ты подумай, ты все ж таки интеллигент и достаточно развит, полагаю? Ну кто? Ну кто? Приблудылки, вот кто! Эмигрантишки, за границей мотались, а теперь власть добывать приехали — навозная дрянь! На-воз-ная, — и генерал поднял щетку вверх. — Понимаешь, в чем уксус? Да разве они знают Россию? И разве Россия, наш народ, примет их? И что такое, спрошу я тебя, наш развращенный народ, наш пьяница, эгоист мужик? Ха!.. Равенство, братство. Плюет он с высокого дерева на братство! Назови мужика братом, он тебе в отцы лезет. А потом, как это… кто. Да, Бальзак: «Свобода, данная развращенному народу, это — девственница, проданная развратникам». Понял глубину?