— Кто ты? — спросил Хорьковый Хвост, — и откуда ты идешь?
   — Я — снейк, — ответила женщина знаками, — и иду я из лагеря моею племени, издалека с юга.
   Она остановилась, и мы объяснили знаками, что понимаем. Несколько секунд она сидела и думала, наморщив лоб и вытянув губы. Затем продолжала:
   — Три зимы тому назад я стала женой Двух Медведей. Он был очень красив, очень храбр, у него было доброе сердце. Я любила его, он любил меня, мы были счастливы.
   Она снова замолчала; по ее щекам катились слезы. Она несколько раз смахнула их и с усилием продолжала:
   — Мы были очень счастливы, потому что он никогда не сердился. Никто в нашей палатке никогда не слышал недовольных речей. Это была палатка пиров, песен и смеха. Каждый день мы молились Солнцу, просили у него продолжения счастья, долгой жизни.
   Три месяца тому назад, за два месяца до этого, который уже почти кончился, произошло то, о чем я рассказываю, Зима уже прошла, начала появляться трава и листья. Однажды утром, проснувшись, я увидела, что я одна в палатке. Мой вождь встал, когда я спала и ушел. Он взял ружье, седло и веревку, из этого я поняла, что он отправился на охоту. Я была рада. «Он принесет домой мясо, — сказала я, — какое-нибудь жирное мясо, и мы устроим пир». Я набрала дров, принесла воды, а затем села ждать его возвращения. Весь день я сидела в палатке, ожидая его; шила мокасины, прислушивалась, не раздастся ли топот его охотничьей лошади. Солнце зашло, и я развела большой огонь. «Теперь уже он скоро придет», — сказала я.
   Но нет, он все не шел, и я начала беспокоиться. До глубокой ночи я сидела и ждала, и страх все сильнее и сильнее сжимал мое сердце. Скоро жители нашей деревни легли спать. Я встала и пошла в палатку моего отца. Но не могла заснуть. Когда наступило утро, мужчины выехали на поиски моего вождя. Весь день они искали в прерии, в лесу, на берегах реки, но не нашли ни его, ни каких-либо следов его ни его лошади. Три дня они разъезжали по всем направлениям и затем прекратили поиски. «Он умер, — сказали они, — он утонул, или его убил медведь, или же какой-нибудь враг. Должно быть, это был враг, иначе его лошадь вернулась в свой табун».
   Но я думала, что он жив; я не могла поверить в его смерть. Моя мать говорила мне, чтобы я отрезала свои волосы, но я не хотела. Я сказала ей: «Он жив. Когда он вернется, то разгневается, если увидит, что нет моих длинных волос, потому что он их любит, Много раз он сам расчесывал и заплетал их».
   Шли дни, а я все ждала, ждала, смотрела, не идет ли он. Я начала думать, что он, может быть, умер, и тут однажды ночью мой сон вселил в меня надежду. На следующую ночь и на следующую за ней я видела тот же сон, а на четвертую, когда мой сон привидился мне снова и сказал мне то же, я поняла, что это правда, что он жив. «Далеко на севере, — сказал мне мой сон, — на реке в прериях твой вождь лежит раненый и больной в лагере жителей прерий. Иди, отыщи его и помоги ему выздороветь. Он грустит в одиночестве, он зовет тебя».
   Я собралась и однажды вечером, когда все уснули, отправилась в путь: это был единственный способ уйти. Если бы отец и мать знали, что я собиралась сделать, они бы меня задержали. Я взяла с собой еды, шило и сухожилия, большой запас кожи для мокасин. Когда моя провизия кончилась, я стала ловить силками белок, зайцев, выкапывала корни; я не голодала. Но путь был долгий, очень долгий, и я боялась медведей, бродивших по ночам. Они не причинили мне вреда. Мой дух сна, должно быть, не давал им обидеть меня. Лагерь этот, сказал мне дух сна, там, откуда видны горы. После многих дней пути я вышла к Большой реке и еще много дней шла вниз по ней, пока не увидела дома белых, но лагеря, который искала, не нашла. Повернув на север и дойдя до первой реки, я двинулась вдоль нее к горам, но и там не нашла людей. Тогда я снова пошла на север и шла, пока не вышла к этой маленькой речке, и здесь встретила вас. Скажите мне, не в вашем ли лагере мой вождь?
   Вы говорите, сумасшедшая? Ну, это зависит от точки зрения. Есть люди верящие в «рай, обещанный пророками». Некоторые, например, верят в откровение, будто бы явленное некоему Джозефу Смиту; другие веруют в Аллаха; некоторые в исцеление болезней верой во Христа; у других разные иные религии и верования. Если все они сумасшедшие, то и эта индианка была сумасшедшая, так как верила в сон, ни на секунду не сомневаясь, что следуя его указаниям, она найдет своего дорогого, пропавшего мужа. Для большинства индейцев сон — это действительность. Они верят, что во сне общаются с духами, верят, что их тени-души, временно освободившись от тела, странствуют далеко и переживают разные приключения. Если, например, черноногому приснится зеленая трава, то он абсолютно уверен, что доживет до следующей весны.
   Мы, конечно, были вынуждены сказать страннице, что ее пропавшего мужа нет в нашем лагере. Хорьковый Хвост сообщил ей также, что у нас гостят несколько северных черноногих и людей племени блад, и посоветовал пойти с нами и расспросить их. Она охотно согласилась на это, и мы отправились домой. Мой друг ехал на норовистой маленькой кобыле на которой нельзя было сидеть вдвоем; я был вынужден посадить женщину позади себя, и мы вызвали сенсацию, когда около захода солнца въехали в лагерь.
   Хорьковый Хвост согласился приютить ее в своей палатке; я надеялся, что ссажу ее поблизости, не замеченный хозяйкой одного дома, стоявшего немного дальше. Но не тут-то было. Я издалека увидел Нэтаки; она стояла и смотрела на нас, на красивую молодую женщину, сидящую верхом позади меня крепко обхватив руками мою талию. Когда я подъехал к своей палатке, никто меня не встретил; впервые мне позволено было расседлать самому свою лошадь. Я вошел в палатку и сел. Нэтаки жарила мясо; она не заговорила со мной и не подняла глаз. Молча она подала мне воду, мыло, полотенце и гребень. Когда я умылся, Нэтаки поставила передо мной миску супу, мясо, и тут она посмотрела на меня грустным укоризненным взглядом. Я глупо и растерянно ухмыльнулся, хотя я ни в чем не был виноват, но как-то не мог ответить на ее взгляд и поскорей занялся едой. Жена моя убежала в другой конец палатки, покрыла голову шалью и расплакалась. Раньше мне казалось, что я голоден, но почему то еда была невкусная. Я немного поел, нервничая, затем вышел в отправился к Хорьковому Хвосту.
   — Пошли свою мать в мою палатку, — сказал я, — и пусть она все расскажет Нэтаки.
   — Ага! — засмеялся он, — молодые поссорились, да? Девочка ревнует? Ладно, мы это живо уладим; и он попросил мать пойти к нам.
   Часа через два, когда я пошел домой, Нэтаки встретила меня радостной улыбкой, настояла на том, чтобы я поужинал второй раз и подарила мне пару роскошных мокасин, которые она тайно шила, чтобы принарядить меня.
   — Бедная женщина снейк, — сказала она, когда мы уже засыпали, — как мне ее жалко. Завтра я подарю ей лошадь.

ГЛАВА XIV. ЖЕНЩИНА СНЕЙК ИЩЕТ СВОЕГО МУЖА

   Нэтаки гордилась принадлежавшим ей маленьким табуном лошадей, частично родившихся от кобыл, которых в разное время дарили ей родственники. Она любила говорить об этих лошадях, описывая цвет, возраст и приметы каждой. Безлошадный черноногий был мишенью упреков и предметом жалости. Лошади составляли богатство племени, и владелец большого табуна занимал положение, которое можно сравнить только с положением миллионера у нас. Были отдельные индейцы, которым принадлежало от ста до трехсот-четырехсот лошадей. Если у владельца не было сыновей, то он брал какого-нибудь мальчика сироту, чтобы пасти табун и водить лошадей два или три раза в день на водопой. Владельцы любили часами сидеть в прерии или на холмах, чтобы быть среди табуна и наслаждаться видом лошадей, щиплющих сочную траву. Когда кто-нибудь умирал, основная часть его собственности делилась между мужскими родственниками; их бывало так много, что редко случалось кому-либо наследовать значительное число лошадей. Тому, кто мог считать своих лошадей сотнями, они доставались во время частых набегов на соседние племена, в лагеря которых нужно было прокрадываться ночью, в рукопашных схватках во многих боях. Не удивительно, что такой человек гордится своими лошадьми, самим собой и что народ относится к нему с уважением.
   Табуном Нэтаки ведал ее дядя, Рыбья Шкура, у которого тоже было много лошадей. Когда на другой день, после того как мы нашли женщину снейк, лошадей Нэтаки выгнали на пастбище, она выбрала сытую, толстобрюхую пегую лошадь, выпросила у одной из теток старое женское седло, положила его на лошадь и отвела ее к палатке Хорькового Хвоста. Она передала женщине снейк концы поводьев. Сначала та не понимала, что означает этот жест. Но когда Нэтаки знаками объяснила ей, что лошадь будет ее, что это подарок, она так радовалась, что приятно было на нее смотреть. Обе женщины очень подружились, и некоторое время женщина снейк жила с нами. «Я отдыхаю, — говорила она, — и расспрашиваю посетителей из других племен. Если я вскоре ничего не услышу о своем вожде, то снова отправлюсь на поиски.
   Но ей не было суждено исполнить свое намерение. Однажды, когда Нэтаки и она собирали в лесу дрова, мимо них прошел направлявшийся в наш лагерь отряд племени блад. Она побежала за ними со всех ног. Нэтаки последовала за ней, думая, что бедная женщина лишилась разума. Гости слезли с лошадей и вошли в палатку нашего вождя. Женщина снейк, взволнованная, дрожащая, указывала на чернопегую лошадь, одну из тех, на которых приехали гости, и говорила на языке жестов:
   — Я знаю ее, лошадь моего вождя. Спросите этого человека, где он ее взял.
   Нэтаки вошла в палатку и передала просьбу одной из женщин, а та, как только в разговоре наступила пауза, повторила просьбу Большому Озеру. Конечно, все ее слышали, и один из гостей сказал:
   — Пегая лошадь моя, я захватил ее.
   — Введите эту женщину сюда, — приказал Большое Озере и рассказал гостям о том, как мы нашли ее одну в прерии, про ее сон и поиски мужа.
   Она вошла, горя нетерпением, позабыв о врожденной женской робости, туда, где сидело много вождей и старейшин.
   — Кто, — быстро показывала она жестами, — кто ехал на пегой лошади?
   — Я, — ответил жестами блад, — в чем дело?
   — Это моя лошадь, лошадь моего мужа, та, на которой он выехал из дому однажды утром, три месяца тому назад. Что с моим мужем? Видел ли ты его? Как его лошадь попала к тебе?
   Блад поколебался мгновение, затем ответил:
   — Мы были в военном походе, далеко к югу от Много дающей земли. note 31 Как-то на рассвете на нас напал человек верхом на пегой лошади, и я убил его. Лошадь я взял себе.
   Когда он жестами отвечал ей, женщина вдруг заметила ем ожерелье из медвежьих когтей. Указывая на него, она задохнулась ужасным, полным отчаяния рыданием и выбежала вон из палатки. Она пробежала, плача, через лагерь, села на краю леса, накрыла голову плащом и начала причитать по убитому.
   Слыхал ли читатель когда-нибудь, как женщина из прерии оплакивает потерю любимых, как она в отчаянии, с разбитым сердцем часами повторяет его или ее имя, снова и снова? Нет ничего на свете горестнее, сильнее передающего чувство человека, которого смерть лишила любимого ребенка, родственника, товарища. Я могу сравнить с этим одно — стон горюющей голубки. Этот плач воплощает все чувства, все мысли совершенно одинокой, покинутой. Я где-то читал или слышал, будто бы индеец, сегодня потерявший кого-нибудь, забывает об этом назавтра. К черноногим и манданам это никак не относится. Не раз я слышал, как черноногие горюют о человеке, умершем много лет тому назад. Манданы заботились об останках покойников. Каждая семья хоронила своих на кладбище, располагая могилы маленьким кругом, и оставшиеся в живых часто отправлялись туда, чтобы положить там самую лучшую еду и поговорить с черепами дорогих покойников в точности так, как если бы они были живы во плоти. Не годится англосаксу кичиться постоянством своих привязанностей; этому он может еще поучиться у презираемых им краснокожих. У индейцев — я говорю об упомянутых выше двух племенах — никогда не бывало разводов, кроме случаев, когда они были вызваны супружеской изменой, да и такие разводы были редки. Никогда также индейцы не мучат и не бросают своих детей. Родители индейцы безгранично любят своих детей, гордятся ими, жертвуют им всем. И с такой же любовью молодежь относится к старшим. Семейные узы у них священны.
   Я часто слышал, как черноногие называют белых бессердечными за то, что они оставили своих родителей и родной дом, чтобы странствовать в поисках приключений по чужим землям. Они не могут понять, как человек, чувствующий по-настоящему, может расстаться с отцом и матерью, как бывает у нас, на месяцы и годы. «Жестокие сердца», «сердца из камня», — говорят они о нас, и не без основания.
   Женщина снейк продолжала горевать, проводя в плаче большую часть времени наверху на холме или на опушке леса. Она отрезала себе волосы, расцарапала щиколотки, мало ела, похудела, смотрела на все безучастно. Наконец настал день, когда она, вместо того чтобы встать со всеми жившими в палатке Хорькового Хвоста, осталась лежать на своем ложе.
   — Я умираю, — сказала она на языке жестов, — и рада этому. Я не поняла своего сна. Я думала, что мне велено искать моего вождя во плоти. На самом деле сон значил что моя тень должна искать его тень. Теперь я это поняла ясно и через несколько ночей отправлюсь за ним. Я знаю что найду его.
   И она отправилась за ним. Она умерла на четвертый день болезни. Женщины с уважением достойно похоронили ее на стоявшем неподалеку дереве. note 32

ГЛАВА XV. Я ВОЗВРАЩАЮСЬ К СВОИМ

   Длинные летние дни текли неторопливо, мирно, счастливо. Не было нападений на нас военных отрядов, а молодежь, ходившая в походы на другие племена, возвращалась нагруженная добычей, без потерь.
   Может быть, в те времена я не имел привычки особенно задумываться над разными вопросами. Но я чувствовал удовлетворение, был совершенно доволен тем, что приносил мне каждый день и каждый час, и не думал о будущем и о том, что оно мне сулит. Но одно меня беспокоило — настойчивые письма из дому, требовавшие моего возвращения. Я получал письма с опозданием на несколько месяцев, так же как и нью-йоркскую «Трибьюн» и другие газеты. Я перестал читать газеты, ограничиваясь заголовками; газеты меня не интересовали, но меня не могло не волновать содержание писем. Были серьезные причины, по которым я должен был прислушиваться к письмам и отправиться домой ко дню своего совершеннолетия или еще раньше. Немало неприятных минут переживал я перед тем, как взломать печати; затем, бросив их в огонь очага палатки, я отправлялся вместе с Нэтаки кататься верхом, или на какой-нибудь пир, или в собрание друзей. Интересно было видеть, с какой чрезвычайной тщательностью обращались с моей почтой. Мои друзья в Форт-Бентоне надежно увязывали ее в пакет, а затем те, кому они вручали, снова заворачивали ее в разные покрышки и наново перевязывали. Черноногие всегда относились к письму и чтению, как к важнейшему из умений. Бывало, какие-нибудь черноногие часами просиживали за рассматриванием, картинок в моих журналах и газетах, и хотя они упорно держали их боком или даже вверх ногами, но, по-видимому, несмотря на это, понимали, что они значат. Нэтаки имела обыкновение разворачивать мои письма и пытаться узнать, что в них написано, хотя, разумеется, не знала ни одной буквы алфавита. Она очень быстро научилась узнавать почерк моей матери, и если я получал письма от других, написанные характерным женским почерком, внимательно глядела на меня когда я их читал, а затем спрашивала, кто их написал.
   — Ну, — отвечал я небрежно, — это письма от родственниц, женщин нашего дома; просто они сообщают мне разные новости и спрашивают, здоров ли я, хорошо ли мне.
   Тогда она с сомнением качала головой и восклицала:
   — Родственники! Как же родственники! Скажи мне по правде, сколько у тебя девушек в той стране, откуда ты пришел?
   Я отвечал искренне, клялся Солнцем, призывая его в свидетели того, что у меня есть только одна любимая, которая стоит тут, и она удовлетворялась этим до получения следующей пачки писем. Лето шло, и письма стали приходить все чаще. Я понимал со все растущим сожалением, что дни моих счастливых беззаботных странствований идут к концу, что я должен отправляться домой и начинать карьеру, которой от меня ждут.
   Мы покинули Марайас вскоре после смерти женщины снейк и двинулись на юг через лощины Пан-д'орей-кули и Ни. Мы разбили лагерь на реке Титон, которую Льюис и Кларк назвали Тэнси, а черноногие удачно назвали Ун-и-кис-ис-и-си-сак-та, Молочная река (Милк), так как воды ее в нижнем течении всегда молочного цвета. В конце августа мы перешли в местность, расположенную на этой реке всего в трех милях к северу от Форт-Бентона. Почти каждый день я ездил туда, часто в сопровождении Нэтаки, у которой была какая-то неутолимая жажда ярких ситцев, лент, шалей и бус. Там мы встречались с Ягодой и его милой женой, с его матерью и Женщиной Кроу; обе подруги недавно вернулись от манданов, у которых они гостили. Однажды в форт явился и Гнедой Конь со своим обозом. Он и Ягода делали приготовления к зимней торговле. У меня начало сильно портиться настроение. Я показал им письма, сказал, чего от меня ждут, и объявил, что должен возвращаться на Восток. Они оба долго, громко, раскатисто хохотали и хлопали друг друга по спине, а я мрачно, с упреком смотрел на них. Мне не казалось, что я сказал что-нибудь шутливое или смешное.
   — Он отправится домой, — сказал Гнедой Конь, — и будет впредь хорошим пай-мальчиком.
   — И будет посещать церковь, — добавил Ягода.
   — И будет ходить трудным, но праведным путем до скончания мира и тому подобное, — закончил Гнедой Конь.
   — Видите ли. — возразил я, — я должен поехать, как бы ни хотелось остаться здесь с вами. Я просто должен ехать.
   — Да, — согласился Ягода, — ты действительно должен поехать, но ты вернешься. Да, ты вернешься, и скорее, чем ты думаешь. Прерии и горы, свободная жизнь держат тебя и никогда не отпустят. Я знавал других, возвращавшихся отсюда в Штаты, но если они тут же не умирали, то скоро приезжали сюда обратно. Они ничего не могли поделать. Имей в виду, я сам туда возвращался. Поступил там учиться, но Монтана звала меня, и мне все время было не по себе, пока я не увидел снова ее освещенные солнцем пустые прерии и Скалистые горы, резко и ясно вырисовывающиеся вдали.
   — А потом, — вставил Гнедой Конь на языке черноногих, на котором говорил с такой же легкостью, как на английском, — а потом, как обстоит дело с Нэтаки? Ты думаешь, что можешь позабыть ее?
   Он попал в самое чувствительное место. Это-то и мучило меня. Я не мог ответить. Мы сидели в углу в салуне Кено Билля. Я вскочил со стула, выбежал вон и, сев на лошадь, поскакал через холм в лагерь.
   Мы поужинали: ели сушеное мясо и спинное сало (оса-ки), тушеные сухие яблоки — как все это было вкусно — и хлеб, выпеченный из пресного теста. Потом я лег и несколько часов вертелся и метался на своем ложе.
   — Нэтаки, — спросил я наконец, — ты не спишь?
   — Нет.
   — Я хочу тебе что-то сказать. Я должен на время уехать. Меня зовут мои домашние.
   — Это для меня не новость. Я давно уже знала, что ты уедешь.
   — Откуда ты знала? — спросил я. — Я никому об этом не говорил.
   — Разве я не видела, как ты читаешь эти маленькие бумаги? Разве я не смотрела при этом на твое лицо? Я видела, что говорят тебе эти письма. Я знаю, что ты собираешься покинуть меня. Я всегда знала, что так будет. Ты такой же, к и все белые. Они все неверные, бессердечные. Они женятся на один день.
   Она начала плакать. Всхлипывала не громко, а тихонько, с отчаянием, с болью в сердце. Как я себя ненавидел! Но я уже заговорил на эту тему. Я чувствовал, что должен довести дело до конца, и начал лгать ей, испытывая к себе с каждым мгновением все большую ненависть. Я сказал ей, что мне исполнился двадцать один год, что в это время белый становится мужчиной. Я сказал, что я должен вернуться домой, чтобы подписать бумаги, касающиеся имущества, оставленного моим отцом.
   — Но, — сказал я, призывая в свидетели моих слов Солнце, — я вернусь, Я вернусь через несколько месяцев, и мы снова будем счастливы. Пока меня не будет, Ягода позаботится о тебе и твоей доброй матери. Ты ни в чем не будешь нуждаться.
   Так я лгал, объясняясь с ней. Я развеял ее опасения и утешил ее; она спокойно заснула. Но я не мог заснуть. утром я опять поехал в форт и долго разговаривал с Ягодой. Он согласился заботиться о Нэтаки и ее матери, снабжать их необходимой пищей и одеждой, до того времени, как я ему объяснил, пока Нэтаки не позабудет меня и не станет женой другого. У меня перехватило горло, когда я сказал это. Ягода тихонько засмеялся.
   — Она никогда не будет женой другого, — сказал он, — ты будешь счастлив вернуться. Не пройдет и шести месяцев, как я с тобой увижусь.
   Последний в эту навигацию пароход разгружался у набережной; он должен был на следующее утро отправиться в Сент-Луис. Я вернулся в лагерь и стал готовиться к отъезду. Делать было почти нечего, только упаковать немного индейских вещей, которые я хотел взять с собой на родину, Нэтаки поехала обратно в форт вместе со мной, и мы провели вечер с Ягодой и его семьей. Это было для меня невеселое время. Мать Ягоды и верная старая Женщина Кроу обе долго и серьезно читали мне лекцию об обязанностях мужа по отношению к жене, о верности — мне было больно слушать их, так как я собирался сделать то, что они так сурово осуждали.
   Наутро я расстался с Нэтаки, пожал всем руки и взошел на борт. Пароход вышел на середину реки, повернул, и мы понеслись вниз по быстрому течению через Шонкинскую косу и по излучине. Старый форт, счастливые дни прошедшего года превратились в воспоминания.
   На пароходе было много пассажиров, главным образом золотоискателей из Хелины и Вирджиния-Сити, возвращавшихся в Штаты с большим или меньшим количеством золотого песку.
   Они играли в карты, пили, и в тщетной попытке избавиться от своих мыслей, я присоединился к их безумной компании. Помню, что я проиграл за раз триста долларов и что мне было очень плохо от скверных спиртных напитков. Около Кау-Айленд я чуть не упал за борт. Мы наехали на большое стадо бизонов, плывших через речку, и я попытался, стоя в носу, накинуть веревку на огромного старого самца. Петля удачно охватила его голову, но я и три моих помощника не рассчитывали на такой рывок, какой мы испытали, когда веревка натянулась. Мгновенно ее вырвало из наших рук. Я потерял равновесие и полетел бы вслед за ней в воду, если бы стоявший позади меня человек не схватил меня за ворот и не оттащил назад.
   Каждый вечер мы пришвартовывались к берегу. Когда вошли в Дакоту, стали дуть встречные ветры. В начале октября, когда мы прибыли в Каунсил-Блафс, я с радостью покинул пароход и сел в поезд Тихоокеанской железной дороги. Через несколько дней я приехал в маленький город в Новой Англии, где был мой дом.
   Я смотрел на город и его жителей новыми глазами. Я был равнодушен к ним. Это было красивое место, но все перегороженное заборами, а целый год я прожил там, где оград не знают. Люди здесь были хорошие, но какая узость мысли! Их жеманные и скованные условностями манеры напоминали безобразные изгороди, огораживающие здешние фермы. Вот как большинство из них меня приветствовало: «А, юноша, значит ты вернулся домой? Целый год у индейцев прожил? Чудо, что тебя не оскальпировали. Индейцы, я слыхал, ужасный народ. Что ж, погулял и будет. Я думаю, ты теперь остепенишься и займешься каким-нибудь делом».
   Только с двумя людьми во всем городишке можно было говорить о том, что я видел, что делал, так как только они могли понять меня. Один из них был бедный маляр, с которым порядочные люди не общались, так как он не посещал церкви и иногда среди бела дня заходил в бар. Другой был бакалейщик. Оба они охотились на лисиц и куропаток и любили жизнь в диких местах. Вечерами я долго сидел с ними у печки в бакалейной лавке, после того как степенные деревенские люди улягутся спать, и рассказывал об обширных прериях и горах, о диких животных и краснокожих. Воображение рисовало им эту чудесную страну и свободную жизнь в ней, и они вскакивали от волнения и шагали по комнате, вздыхая и потирая руки. Им хотелось увидеть, испытать все это, как видел и пережил я, но они были «прикованы к тачке». Они не могли оставить дом, жену, детей. Я жалел их.
   Но даже им я ничего не говорил еще об одной ниточке, которая привязывала меня к той солнечной стране. Не было ни минуты, когда бы я не думал о Нэтаки и несправедливости, которую совершил по отношению к ней. За несколько тысяч миль, разделявших нас, я видел ее мысленным взором, видел, как она с безучастным видом помогает матери в разных домашних делах в палатке. Не слышно было ее звонкого, открытого, заразительного смеха, а выражение глаз было далеко не счастливым. Так я видел ее в воображении днем, а по ночам во сне. Я просыпался, зная, что только что говорил с ней на языке черноногих и пытался оправдать перед ней свою неверность.